Казалось, пока Джека не было, Дэнни разворошил в кабинете все ящики, раскрыл все дверцы. Стенной шкаф, полки, вращающийся стеллаж для книг. Все ящики стола, как один, зияли, вытащенные до упора. Его рукопись, трехактная пьеса, которую он медленно разрабатывал из написанного семь лет назад, еще в его бытность студентом, рассказика, была раскидана по всему полу. Когда Венди позвала его к телефону, он исправлял второй акт, потягивая пиво, и Дэнни вылил на страницу всю банку. Не исключено, чтобы посмотреть, как оно пенится. ПЕНИТСЯ, ПЕНИТСЯ, слово все звучало и звучало у Джека в голове, как единственная струна в расстроенном пианино, замыкая электрическую цепь его ярости. Он медленно шагнул к своему трехлетнему сыну, который смотрел на него снизу вверх с довольной улыбкой, радуясь тому, какую удачную работу только что закончил в папином кабинете; Дэнни начал было что-то говорить, но тут Джек ухватил его за руку, согнув ее, чтобы заставить бросить зажатые в ней ластик для пишущей машинки и автоматический карандаш. Дэнни слегка вскрикнул... нет... говори правду... он пронзительно закричал. Как же тяжело вспоминать этот единственный глухой звук струны Спайка Джонса в тумане гнева. Где-то Венди спрашивала, что случилось. Ее слабый голос тонул в заволокшей его изнутри мгле. Это касалось только их двоих. Он рывком развернул Дэнни, чтобы шлепнуть его, его пальцы – большие пальцы взрослого человека – впились в скудную плоть руки малыша, смыкаясь вокруг нее в сжатый кулак, а треск сломавшейся косточки был негромким, негромким, да нет, он был
очень громким, ОГЛУШИТЕЛЬНЫМ, но не громким. Как раз таким, чтобы стрелой пронзить красный туман – но вместо того, чтобы впустить солнечный свет, этот звук впустил темные тучи стыда и раскаяния, ужас, мучительные судороги духа. Чистый звук, по одну сторону которого – прошлое, а по другую – все будущее; такой звук бывает, когда ломаешь об колено лучинку или лопается грифель карандаша. По другую сторону – мгновение полнейшей тишины, быть может, из уважения к начавшемуся будущему, той жизни, что осталась ему. На глазах Джека лицо Дэнни теряло краски, становилось похожим на сыр, глаза мальчика, всегда большие, сделались еще больше и потускнели. Он уверился, что сейчас мальчик замертво упадет в разлитое по бумагам пиво: его собственный голос, слабый и пьяный, глотал слова пытаясь повернуть все вспять, как-нибудь
обойтине слишком громкий звук треснувшей косточки, найти дорогу в прошлое – есть ли в этом доме статус кво? – голос выговаривал: ДЭННИ С ТОБОЙ ВСЕ В ПОРЯДКЕ? Ответный пронзительный крик Дэнни, потом потрясенное аханье Венди, когда та вошла к ним и увидела, под каким странным углом согнута в локте ручка Дэнни: в том мире, где обитают нормальные семьи, руки под такими углами свисать не должны. Крик Венди, когда она схватила сына в объятия, бессмысленный лепет: О ГОСПОДИ, ДЭННИ, О ГОСПОДИ, ГОСПОДИ ТЫ БОЖЕ МОЙ, ТВОЯ РУЧКА; а Джек так и стоял там, оглушенный, отупевший, пытаясь понять, как же такое могло случиться. Так он и стоял, а, встретившись глазами с глазами жены, понял, что Венди ненавидит его. Он не сообразил, что эта ненависть могла означать практически: только позже до него дошло, что Венди могла уйти от него, отправиться в мотель, а утром вызвать юриста, занимающегося разводами, или позвонить в полицию. Он чувствовал себя ужасно. Как перед лицом надвигающейся смерти. Потом она кинулась к телефону и набрала номер больницы; плачущий мальчик висел на сгибе ее руки, но Джек за ней не пошел – он просто стоял посреди разваленного кабинета, чувствуя запах пива и раздумывая... )
ВЫ ВЫШЛИ ИЗ СЕБЯ.
Он с силой провел рукой по губам и пошел следом за Уотсоном в котельную. Там было сыро, но лоб, ноги и живот Джека покрылись противным липким потом не от сырости. От воспоминаний – с той ночи, померещилось ему, прошло не два года, а два часа. Никакого разрыва во времени не было. Вернулись стыд и отвращение, вернулось ощущение, что он никчемный человек – а от этого ему всегда хотелось напиться, но желание напиться погружало в еще более беспросветное отчаяние: сумеет ли он хоть один час – не неделю, даже не день, понимаете, один только час – пробыть начеку, чтобы страстное желание напиться не застало его врасплох, как сейчас?
– Котел, – объявил Уотсон. Из бокового кармана он извлек красно-синий платок, решительно и трубно высморкался и вновь упрятал его с глаз долой, предварительно быстро глянув внутрь – вдруг там окажется что-нибудь интересное?
Котел – длинная цилиндрическая емкость из металла с медным покрытием, вся в заплатах – был установлен на четырех цементных блоках. Он оседал под путаницей теплотрассы, уходящей к высокому, украшенному фестонами паутины потолку подвала. Справа от Джека от находящейся в соседнем помещении топки сквозь стену шли две трубы обогрева.
– Вот он манометр, – Уотсон похлопал по нему. – Фунты на квадратный дюйм, "пси". Это, думаю, вы знаете. Сейчас я догнал до ста, но ночью в комнатах холодновато. Несколько клиентов пожаловались – что, мол, такое, мать вашу так. Психи они – понаехали в горы в сентябре. А потом, котел-то наш – старичок. Заплаток на нем больше, чем на штанах, что раздают благотворительные комитеты. – На свет божий явился платок. Трубный звук. Быстрый взгляд. Платок исчез.
– Простыл, чтоб его, – пояснил разговорчивый Уотсон. – Каждый сентябрь простываю. То вожжаюсь тут с этим старьем, а то траву подстригаю или граблями махаю на площадке для роке. Просквозит – готово дело, простыл, говаривала моя мамаша. Упокой, Господи, ее душу, она уже шесть лет как померла. Рак сожрал. Подцепишь рак – готовь завещание.
Коли будете держать давление около пятидесяти – ну, может шестьдесят, – так и хватит. Мистер Уллман-то велит один день топить в западном крыле, другой – в середине, а после того – в восточном. День-деньской "гав-гав-гав", прям как одна из тех шавок, что тяпнет за ногу, а потом побежит да обделает весь коврик. Кабы мозги были черным порошком, ему носа было б не высморкать. Иногда такое видишь, что аж зло берет – не из чего стрельнуть.
Глядите сюда. Тянешь за эти колечки – открываются и закрываются трубы. Я все вам пометил. С синими бирками идут в номера в восточном крыле. Красные бирки – середка. Желтые – западное крыло. Соберетесь протопить в западном крыле, не забудьте, что оно-то погоду и ловит. Как задует, комнаты делаются холодными, ни дать, ни взять, фригидная баба, у которой все нутро льдом набито. В те дни, когда топишь в западном крыле, можно догнать давление до восьмидесяти. Сам бы я так и сделал.
– Термостаты наверху... – начал Джек.
Уотсон неистово замотал головой, так, что волосы пружинисто запрыгали.
– Они не подсоединены. Так, показуха. Кой-кто из калифорнийцев думает, что коли в их спальне, мать ее так, пальму не вырастишь, дак это непорядок. Тепло поднимается отсюда, снизу. Но за давлением смотреть все-ж таки приходится. Видите, ползет?
Он постучал по основной шкале. Пока Уотсон вел свой монолог, стрелка уползла со ста футов на квадратный дюйм к ста двум. Джек вдруг почувствовал, что по спине быстро пробежали мурашки и подумал: ГУСЬ ПРОШЕЛ ПО МОЕЙ МОГИЛЕ. Тут Уотсон крутанул колесо, сбрасывая давление. Раздалось громкое шипение и стрелка вернулась на девяносто один. Уотсон завернул вентиль до упора и шипение неохотно стихло.
– Ползет, – сказал Уотсон. – А сказать этому жирному дятлу, Уллману, так он повытаскивает конторские книги и битых три часа будет выпендриваться, как аж до 1982 года новый котел ему не карману. Говорю вам, когда-нибудь все тут взлетит на воздух, и одна у меня надежда – что ракету поведет этот жирный ублюдок. Господи, хотел бы я быть таким же милосердным, как моя мать. Она в каждом умела найти хорошее. Сам-то я злющий, как змей с опоясывающим лишаем. Не может человек ничего поделать со своей натурой, провались оно все.
Теперь запомните вот что: сюда надо спускаться два раза: днем и разок вечером, до того, как умаялся. Приходится проверять давление. Забудешь – а оно поползет, поползет и очень может быть, что проснетесь вы всей семейкой на луне, мать ее так. А чуток скинешь – и все, никаких хлопот.
– Верхний предел у него?..
– Ну, считается, что двести пятьдесят, но теперь-то котел рванет куда раньше. Коли эта стрелка дойдет до ста восьмидесяти, меня никакими коврижками не заманишь спуститься и стать рядом.
– Автоматического отключения нет?
– Не-е. Когда его делали, такое еще не требовалось. Нынче федеральное правительство во все сует нос, а? ФБР вскрывает почту, ЦРУ жучков сажает в поганые телефоны... видали, что стряслось с этим... Никсоном. Жалостное было зрелище, да?
Но ежели просто ходить сюда регулярно и проверять давление, все будет в лучшем виде. Да не забудьте переключать трубы так, как он хочет. Больше сорока пяти ни в одном номере не будет... разве что зима выдастся шибко теплая. А в своей квартире топите, сколько влезет.
– Что насчет водопровода?
– О`кей, я как раз к этому подхожу. Сюда, вон, под арку.
Они прошли в длинное прямоугольное помещение, которое, казалось, тянется на мили. Уотсон потянул за шнур и единственная семидесятипятиваттная лампочка залила бледным колеблющимся светом пространство, где они стояли. Прямо перед ними находилось дно шахты лифта, к блокам двадцати футов в диаметре и массивному, облепленному грязью мотору, спускались провода в замасленной изоляции. Повсюду были бумаги – стопками, связанные в пачки, сложенные в коробки. Некоторые картонки были подписаны: "ДОКУМЕНТЫ", "СЧЕТА" или "КВИТАНЦИИ – НЕ ВЫБРАСЫВАТЬ!" Едкий запах отдавал плесенью. Часть коробок развалилась, выплеснув на пол пожелтевшие хрупкие листки, которым, должно быть, было лет двадцать. Джек, зачарованно огляделся – тут, должно быть, находилась вся история "Оверлука" погребенная в гниющих коробках.
– Не лифт, а сука, только и знает, что ломается, – сказал Уотсон, ткнув в него пальцем. – Я знаю, чтоб держать ремонтника подальше от этой сволочи, Уллман кормит госинспектора по лифтам потрясными обедами. Ладно, тут у вас – центральный узел водопровода. – Теряясь из вида, перед ними поднимались в тень пять больших труб, каждая была обернута изоляцией, перехваченной стальными обручами.
Уотсон указал на затянутую паутиной полку рядом с шахтой. Там валялось несколько грязных тряпок и блокнот с отрывными листками.
– Вон схема водопровода, – сказал он. – Думаю, с протечками проблем не будет – сроду не было – но трубы нет-нет да и промерзают. Единственно, как можно это прекратить, – ночью немного ослабить краны, но их в этом хреновом месте сотни четыре. Попадись счет за воду на глаза этому жирному педику, что сидит наверху, он так разорется, в Денвере услышат. Что, не так?
– Я бы сказал, потрясающе тонкий анализ.
Уотсон восхищенно взглянул на Джека.
– Эй, приятель, вы, кажись, и впрямь из образованных. Говорите прямо, как по-писанному. Я такое дело крепко уважаю, коли человек не этот... не голубой... А их пруд пруди. Знаете, кто несколько лет назад расшевелил студентов побуянить? Пидарасты, вот кто. Они разочаровались и пришлось им пойти на разрыв. Они это называют "вылезти из чулана". До чего мы так докатимся, елки-палки, уж и не знаю. Дак вот, ежели вода замерзнет, скорей всего, замерзнет она в этой шахте. Нет обогрева, понятно? На этот случай тут имеется вот что, – он полез в сломанный ящик и достал маленькую газовую горелку.
– Как найдете лед, так просто отмотайте изоляцию и грейте. Доходит?
– Да. Но что, если труба замерзнет выше центрального узла коммуникаций?
– Коли работать, как положено, и топить, такого быть не может. Все равно, к другим трубам не пробраться. Да ладно, чего из-за этого переживать. Все будет нормально. Ну и погано же тут внизу! Полно паутины. У меня от нее аж мороз по коже, такое дело.
– Уллман говорил, первый зимний смотритель убил всю семью и покончил собой.
– А, тот парень, Грейди. Я, как увидел, сразу понял – ненадежный человек, ухмылялся все время, чисто кот, что сметану слизал. Они-то тогда только начинали, а уж этот жирный мудак Уллман и Бостонского душителя нанял бы, согласись тот работать за гроши. Лесничий из национального парка, вот кто их нашел, телефон-то не работал. В западном крыле наверху они были, на четвертом этаже, окоченели в камень. Девчушек больно жалко. Шесть и восемь. Сообразительные, что тебе мальчишки-рассыльные. Ах, черт, вот была беда! Уллман-то, когда сезон кончается, управляет каким-то поганеньким дешевым курортом во Флориде, дак он – самолетом в Денвер и нанял сани, чтоб добраться сюда из Сайдвиндера, потому как дороги были перекрыты... сани, можете себе представить? Он себе пупок надорвал, только б дело не попало в газеты. Признаться, ему это здорово удалось. Была заметочка в «Денвер Пост», ну и, конечно, та вонючая газетенка, что издают в Эстес-Парк, укусила. Но и только. Здорово, коли учесть, что за репутация у этого места. Я так и ждал, что какой-нибудь репортеришка раскопает все по новой и просто вроде как втиснет Грейди туда же, чтоб оправдаться, на кой он копался в старых скандалах.
– В каких скандалах?
Уотсон пожал плечами.
– В каждом крупном отеле бывают скандалы, – сказал он. – И привидения в каждом крупном отеле имеются. Почему? Ну, черт возьми, люди приезжают, уезжают... Нет-нет, кто-нибудь и даст дуба в номере – сердечный приступ или удар, или еще что. Отели битком набиты суевериями. Никаких тринадцатых этажей и тринадцатых номеров, никаких зеркал на входной двери с изнанки и прочее. Да что там, только в прошлом июле одна дамочка померла тут, у нас. Пришлось Уллману этим заняться и, будьте уверены, он справился. За это-то ему и платят двадцать две штуки в сезон и, хоть я терпеть не могу этого поганца, надо признать, он свое отрабатывает. Кое-кто приезжает просто проблеваться и нанимает парня, вроде Уллмана, убирать за собой. Так и тут. Взять эту бабу – мне ровесница, как отдай, мать ее так! – патлы крашенные докрасна, что твой фонарь над борделем, титьки висят до пупа, потому как никакого лифчика у нее нету, вены на ногах сплошняком, здоровенные, ни дать ни взять карта из атласа дорог, брюлики и на шее, и на руках, и в ушах болтаются. И притащила она с собой парнишку лет семнадцати, никак не больше, оброс до жопы, а ширинка выпирает, как будто он туда комиксов напихал. Ну, пробыли они тут неделю, может, дней десять, и каждый день одна и та же разминка: она с пяти до семи в баре "Колорадо" сосет сладкий джин с водой и мускатом, да так, будто его завтра запретят законом, а он тянет и тянет одну бутылку "Олимпии". Она и шутит, и хохмит по-всякому, и каждый раз, как она чего-нибудь эдакое отмочит, парень скалит зубы, обезьяна хренова, будто эта баба ему к углам рта веревочки попривязывала. Только прошло несколько дней и замечаем мы, что улыбаться ему все трудней и трудней, и бог его знает, о чем ему приходилось думать, чтоб перед сном у него стояло. Ходили они, стало быть, обедать – он-то нормально, а ее качает из стороны в сторону, ясное дело, в жопу пьяная. А парень, как его дамочка не смотрит, то ущипнет официантку, то ей ухмыльнется. Черт, мы даже спорили, на сколько его еще хватит.
Уотсон пожал плечами.
– Потом спускается он однажды вечером, часов в десять, вниз и говорит – дескать, "жена нездорова" – понимай так, опять надралась, как каждый вечер, что они тут были, – и он, мол, едет за таблетками от желудка. И сматывается в маленьком "порше", на котором они вместе приехали. Больше мы его в глаза не видели. На следующее утро она является вниз и пытается дуть в ту же дудку, только чем ближе к вечеру, тем бледнее у нее вид. Мистер Уллман – чистый дипломат – спрашивает, может, ей охота, чтоб он звякнул фараонам, просто на случай, ежели парень попал в небольшую аварию или еще что. Она кидается на него, как кошка – "нет-нет-нет, он отлично водит, я не тревожусь, все нормально, к обеду он вернется". И днем, что-то около трех, отправляется в "Колорадо". В десять тридцать она поднимается к себе в номер и больше мы ее живой не видели.
– Что же случилось?
– Коронер графства говорил, после всего, что дамочка выдула, она заглотила чуть ли не тридцать пилюль для сна. На следующий день объявился муженек – юрист, крупная шишка из Нью-Йорка. Ну и задал же он перцу старине Уллману, чертям в аду жарко стало! "Возбудим дело такое, да возбудим дело сякое, да когда все кончится, вам и пары чистого белья не найти", ну, и все в том же духе. Но, Уллман, паскуда, хорош. Уллман его угомонил. Спросил, наверное, эту шишку, придется ли ему по вкусу, коли про его жену пропечатают все нью-йоркские газеты: "ЖЕНА ИЗВЕСТНОГО НЬЮ-ЙОРСКОГО ЛЯ-ЛЯ НАЙДЕНА МЕРТВОЙ С ПОЛНЫМ ПУЗОМ СНОТВОРНЫХ ТАБЛЕТОК", после того, как наигралась в кошки-мышки с мальцом, который ей во внуки годится.
"Порш" легавые нашли за ночной закусочной в Лайонсе, а Уллман кой на кого нажал, чтоб его отдали этому юристу. Потом они вдвоем навалились на старину Арчи Хотона, коронера графства, и заставили поменять вердикт на "смерть от несчастного случая". Сердечный приступ. Теперь старина Арчи катается в "крайслере". Я его не виню. Дают – бери, бьют – беги, особенно, коли с годами начинаешь обустраиваться.
Явился платок. Трубный звук. Быстрый взгляд. С глаз долой.
– И что же происходит? Что-нибудь через неделю эта тупая шлюха, горничная, Делорес Викери ее звать, убирается в номере, где жила та парочка, начинает орать, будто ее режут, и падает замертво. Очухалась она и говорит, дескать, видела она в ванной голую бабу. "А лицо-то все багровое, раздутое – да еще она ухмылялась". Тут Уллман выкинул ее с работы, сунул жалованье за две недели и велел убираться с глаз долой. Я подсчитал, с тех пор, как мой дед открыл этот отель в 1910 году, тут человек сорок-пятьдесят померло.
Он проницательно взглянул на Джека.
– Знаете, как они по большей части отправляются на тот свет? От сердечного приступа или удара, когда трахают свою бабу. Таких старых дураков, что хотят гульнуть под занавес, на курортах пруд пруди. Забираются сюда, в горы, чтоб повоображать будто им снова двадцать. Бывает, случиться иногда неприятность, да только не всем ребятам, что управляли нашем отелем, удавалось скрыть это от газетчиков так же здорово, как Уллману. Так что славу себе "Оверлук" заработал ту еще, будьте спокойны. Провалиться мне, коли у хренова "Билтмора" в Нью-Йорке, ежели расспросить правильных людей, не окажется такая же слава.
– Но привидений-то нет?
– Мистер Торранс, я тут проработал всю свою жизнь. Я играл тут пацаном – не старше вашего сынишки с той фотки, что вы мне показывали. Но до сих пор привидений еще не видел. Хотите, пошли со мной наружу, покажу вам сарай.
– Отлично.
Когда Уотсон потянулся, чтобы погасить свет, Джек сказал:
– Чего тут полно, так это бумаг.
– А, вы это серьезно. Похоже, копились они тыщу лет. Газеты, старые счета и фактуры, и Бог знает что еще. Папаша мой, когда тут была старая печка, здорово умел навести порядок, но теперь никто этим не занимается. Придется мне когда-нибудь нанять парня, чтобы он отволок все это вниз, в Сайдвиндер, и сжег. Коли Уллман возьмет расходы на себя. Думаю, ежели гаркнуть как следует "крыса!", он это сделает.
– Так здесь есть крысы?
– Ага, по-моему, несколько штук есть. Там у меня и крысоловки, и яд, так мистер Уллман хочет, чтоб вы это распихали по чердаку и тут, внизу. Присматривайте за своим мальцом хорошенько, мистер Торранс, вряд ли вам охота, чтоб с ним что-нибудь стряслось.
– Нет, уж это точно.
Исходя от Уотсона, совет не уязвлял. Они пошли к лестнице и там на минуту задержались, пока Уотсон в очередной раз сморкался.
– Там найдутся все нужные инструменты и кой-какие ненужные. И еще в сарае черепица. Уллман говорил вам про это?
– Да, он хочет, чтобы я перекрыл часть крыши в западном крыле.
– Жирный ублюдок выжмет из вас на халяву все, что можно, а весной будет ныть и скулить, что и половина работы не сделана так, как надо. Я раз ему прямо в рожу говорю, я говорю...
Пока они поднимались по лестнице, слова Уотсона постепенно затихали, сливаясь в убаюкивающее монотонное жужжание. Оглянувшись разок через плечо на непроницаемую, пахнущую плесенью тьму, Джек Торранс подумал, что если и есть на свете место, где должны водиться привидения, то это оно. Он подумал про Грейди, запертого здесь мягким, неумолимым снегом, про Грейди, который потихоньку сходил с ума, пока не совершил свое зверство.
"Кричали они или нет? – задумался Джек. – Бедняга Грейди, каково каждый день чувствовать, как это подступает, и понять, наконец, – для тебя весна никогда не наступит. Ему не следовало жить здесь. И не следовало выходить из себя".
Когда Джек выходил вслед за Уотсоном за дверь, последние слова эхом вернулись к нему с резким треском, словно сломался карандашный грифель – дурной знак. Господи, Джек мог напиться. Тысячу раз напиться.
4. Страна теней
В четверть пятого Дэнни сдался и отправился наверх за молоком с печеньем. Все это он проглотил, выглядывая в окно, потом подошел поцеловать маму, которая прилегла. Она предложила посидеть дома, посмотреть "Сезам-стрит" – так время пройдет быстрее – но он решительно замотал головой и вернулся на свое место на кромке тротуара.
Было уже пять и, хотя часов у Дэнни не было (к тому же, он все равно не умел еще определять, который час, как следует), ход его сознавал – тени удлинились, а дневной свет приобрел золотистый оттенок.
Вертя в руках глайдер, он напевал себе под нос: "Лу, беги ко мне скорей... Господин ушел чуть свет, но, а мне и горя нет... Лу, беги ко мне скорей... "
Эту песенку они все вместе пели в детском саду "Джек-и-Джилл" в Стовингтоне. Здесь он не ходил в детский сад, потому что папе это больше было не по карману. Дэнни знал, что отец с матерью встревожены этим, встревожены тем, что это усугубляет его одиночество (а еще сильнее тем – правда, об этом не говорилось даже между ними – что в этом Дэнни винит их), но на самом деле ему не хотелось снова ходить в "Джек-и-Джилл". Это для малышей. Дэнни еще не был большим парнем, но и малышом уже не был. Большие ребята ходили в настоящую школу и им давали горячий ленч. Первый класс. На будущий год. А в этом году он был кем-то средним между малышом и настоящим парнем. Ничего страшного. Он действительно скучал по Скотту с Энди (главным образом, по Скотту), – но все равно, ничего страшного. Ожидать, что будет дальше, лучше одному.
Насчет родителей он понимал многое и знал, что частенько им это не по вкусу, и не один раз они просто отказывались этому верить. Но в один прекрасный день поверить придется. Дэнни довольствовался ожиданием.
Плохо, конечно, что они не умели верить ему больше – особенно в таких случаях, как сейчас. Мамочка лежала дома на кровати чуть не плача – так она тревожилась о папе. Кое-какие ее тревоги были слишком взрослыми, чтобы Дэнни мог их понять – нечто смутное, имеющее отношение к безопасности, папиному представлению о себе; чувства вины, гнева, страха перед тем, что с ними станет, – но сейчас маму главным образом занимали две вещи: не попал ли папа в горах в аварию (а то с чего бы он не позвонил?) и не отправился ли он Плохо Поступить. С тех пор, как Скотти Ааронсон, который был на полгода старше, все объяснил Дэнни, тот отлично понимал, что значит Плохо Поступить. Скотти был в курсе, потому что его папа тоже Плохо Поступал. Один раз, рассказывал Скотти, папа стукнул маму прямо в глаз и сбил с ног. В конце концов, из-за Плохих Поступков папа и мама Скотти РАЗВЕЛИСЬ и, когда Дэнни познакомился со Скотти, тот жил уже только с мамой, а с папой виделся по выходным. РАЗВОД стал главным кошмаром в жизни Дэнни, это слово всегда возникало у него в голове в виде надписи, выведенной красными буквами, которые кишели шипящими ядовитыми змеями. В РАЗВОДЕ родители больше не живут вместе. Они тянут резину в суде (перетягивают канат? растягивают эспандер? Дэнни не знал точно, имеется ли в виду одно из этих занятий или речь идет о чем-то другом; в Стовингтоне мама с папой, бывало, не чуждались ни того, ни другого, и для себя он решил, что возможен любой вариант), и тебе приходится уйти с кем-то одним, другого ты практически перестаешь видеть, а тот, с которым ты остался, может, если ему приспичит, выйти замуж или жениться на ком-нибудь, кого ты даже не знаешь. Самым ужасным в РАЗВОДЕ было то, что это слово – или понятие, или чем уж он был в восприятии Дэнни – плавало в головах его собственных родителей, он чувствовал это; иногда – рассеянное и относительно далекое, иногда – отчетливое, все заслоняющее и пугающее, как грозовая туча. Так было после того, как папа наказал Дэнни за то, что тот перепутал бумаги в его кабинете, и доктору пришлось поместить руку мальчика в гипс. Воспоминание об этом уже почти стерлось, но мысли о РАЗВОДЕ помнились ясно и наводили ужас. В то время эти мысли окутывали мамочку, и он жил в постоянном страхе, что она, выдернув То Слово из своей головы, выговорит его и сделает РАЗВОД реальностью. РАЗВОД. Мысль о нем постоянно сидела в их подсознании – одна из немногих, какие он всегда умел уловить, подобно аккордам простенькой мелодии. Но, как и аккорд, центральная мысль составляла лишь основу для более сложных мыслей – мыслей, которые Дэнни пока был не в состоянии даже начать переосмысливать по-своему. Они приходили к нему просто красками и настроениями. Центром маминых мыслей о РАЗВОДЕ было то, что папа сделал с его рукой и еще то, что случилось в Стовингтоне, когда папа потерял работу. Тот парень. Тот Джордж Хэтфилд, который жутко разозлился на папу и провертел дырки в шинах их «жука». Папины мысли о РАЗВОДЕ были сложнее, окрашены в темно-лиловый и пронизаны черными-пречерными страшными жилками. Кажется, папа думал, что им будет лучше, если он уйдет. Что исчезнет боль. Папе было больно почти все время, главным образом, из-за Плохого Поступка. Постоянное страстное желание папы удалиться в уединенное местечко, смотреть цветной телевизор, есть из миски арахис и Плохо Поступать до тех пор, пока рассудок не угомонится и не оставит его в покое, Дэнни удавалось уловить тоже почти всегда.
Но сегодня днем маме не стоило волноваться. Дэнни жалел, что нельзя пойти к ней и рассказать об этом. "Жук" не сломался, папа не Поступил Плохо, а ехал домой. Сейчас он тарахтел по шоссе между Лайонсом и Боулдером, откуда до дома рукой подать, и о Плохом Поступке даже не думал. Он думал про... про...
Дэнни украдкой оглянулся на кухонное окно. Иногда от слишком напряженных раздумий с ним что-то случалось. Окружающее – реальность – куда-то пропадало, тогда он видел такое, чего там не было. Один раз, вскоре после того, как ему загипсовали руку, это случилось за столом, когда все ужинали. Родители тогда не очень-то много разговаривали друг с другом. Но они думали. О да. Мысли о РАЗВОДЕ нависли над кухонным столом, как набрякшая черным дождем туча, готовая разразиться ливнем. Было так плохо, что ему кусок не шел в горло. Когда вокруг клубился черный РАЗВОД, мысль о еде вызывала желание стошнить. Он полностью сосредоточился – ведь это казалось отчаянно важным – и тогда-то что-то произошло. В реальность он вернулся, лежа на полу, картошка с бобами оказалась у него на коленях, мамочка, обняв его плакала, а папа звонил по телефону. Дэнни был напуган, он попытался объяснить, что ничего такого в этом нет, что иногда это бывает с ним, если сосредоточиться, чтобы понять больше, чем ему доступно обычно. Он попытался объяснить насчет Тони, которого они прозвали его "невидимым приятелем".
Папа тогда сказал: "У него была Га Лу Син Нация. С виду все в порядке, но все равно я хочу, чтобы доктор его посмотрел".
После ухода доктора мамочка заставила Дэнни пообещать, что он больше никогда так не сделает, что он НИКОГДА их так не напугает, и Дэнни согласился. Он и сам перепугался. Потому, что, когда он сосредоточился, его сознание поплыло к папе, и всего на миг – перед тем, как появился Тони, далеко-далеко, как всегда, и позвал оттуда, а что-то странное стерло кухню и жареный ростбиф на синей тарелке, – всего на миг сознание мальчика прорвалось сквозь папину угрюмость к непонятному слову, пугавшему куда сильнее, чем РАЗВОД, и слово это было – САМОУБИЙСТВО. Оно ни разу не попадалось Дэнни в отцовских мыслях прежде и, конечно, выискивать его он не стал. Ему было все равно, узнает он когда-нибудь точно, что значит это слово, или нет.
Но ему очень нравилось сосредотачиваться, потому что время от времени появлялся Тони. Не каждый раз. Иногда окружающее просто ненадолго становилось нечетким, плывущим, а потом прояснялось – честно говоря, чаще всего так и бывало, но иной раз у самой границы видения появлялся Тони, манящий к себе издалека, зовущий...
В первый раз он гулял на заднем дворе и ничего особенного не случилось. Просто Тони поманил его, потом стало темно, а несколько минут спустя он вернулся в реальность с несколькими обрывками воспоминаний, как после путаного сна, Во второй раз, две недели назад, было интереснее. Стоя в четырех ярдах от Дэнни, Тони манил его, звал: "Дэнни... Иди, посмотри..." Дэнни словно бы поднялся, а потом начал падать в глубокую нору, как Алиса в Страну Чудес. Он оказался в подвале дома, а рядом был Тони, показывающий в тень, на чемодан, в котором папа держал все важные бумаги, особенно «ПЬЕСУ».
– Видишь? – сказал Тони далеким мелодичным голосом. – Он под лестницей. Прямо под лестницей. Грузчики сунули его прямо... под... лестницу...
Дэнни шагнул вперед, рассмотреть это диво поближе, а в следующее мгновение опять началось падение – на этот раз с качелей на заднем дворе, где он просидел все это время. Стукнулся он, кстати, так, что дух вон.
Три или четыре дня спустя папа рыскал по всему дому, с яростью сообщая маме, что облазил весь проклятый подвал, чемодана там нет, и он собирается подать в суд на проклятых грузчиков, потерявших его где-то между Вермонтом и Колорадо. Как, интересно, он должен исхитриться закончить "ПЬЕСУ", если внезапно обнаруживаются такие вещи?
Дэнни сказал: "Нет, пап. Он под лестницей. Грузчики поставили его прямо под лестницу".
Папа странно взглянул на него и спустился посмотреть. Именно на том месте, которое показал Тони мальчику, чемодан и оказался. Папа отвел Дэнни в сторонку, посадил на колени и спросил, кто пускал его в подвал. Том с верхнего этажа? В подвале опасно, сказал папа. Потому-то хозяин и держит его на замке. Может, кто-то оставил дверь незапертой, вот что хотел знать папа. "Я рад, что документы и пьеса нашлись, но они не стоят того, чтобы тебе, Дэнни, – сказал папа, – падать с лестницы и ломать... ноги". Дэнни честно ответил, что в подвал не ходил. Эта дверь всегда заперта. Мамочка подтвердила. Дэнни ни разу не спускался туда, потому что там темно, сыро и полно пауков. К тому же у него нет привычки врать.