— ..кричать! И когда я услыхала, как вы кричите, то поняла, что вы будете жить. Умирающие почти никогда не кричат. У них сил нет. Я знаю. И я решила, что заставлю вас жить. Так что я нашла обезболивающее и заставила вас проглотить. Потом вы заснули. А когда проснулись и опять стали кричать, я дала вам еще дозу лекарства. У вас поднялась температура, но я ее быстро сбила. Я вам давала кефлекс. Раз или два вы были на грани, но теперь все прошло. — Она поднялась. — А теперь. Пол, вам пора отдыхать. Надо набираться сил.
— Ноги болят.
— Правильно. Через час можно будет принять лекарство.
— Нет, сейчас. Пожалуйста. — Ему было стыдно умолять ее, но он не мог сдержать себя. Настал отлив, море отступило, прогнившие столбы, до жути реальные, торчали над берегом, и с их существованием невозможно было не считаться.
— Через час. — Она не дрогнула. Просто пошла к двери с миской и ложкой в руке.
— Подождите!
Она обернулась и поглядела на него сурово и в то же время нежно. Ему не понравилось выражение ее лица. Совсем не понравилось.
— Так вы меня подобрали две недели назад?
Теперь у нее снова было опустошенное и злое лицо. Ему еще придется узнать, что она плохо ориентируется во времени.
— Вроде того.
— И я был без сознания?
— Почти все время.
— Что же я ел?
— Внутривенно, — пристально посмотрев на него, коротко ответила она.
— Внутривенно? — переспросил он, и она решила, что его тон выражает не удивление, а непонимание.
— Я вводила вам пищу в вену, — объяснила она. — По трубкам. У вас следы на руках. — Она смотрела на него, и взгляд ее вдруг стал острым и оценивающим. — Вы обязаны мне жизнью. Пол. Надеюсь, вы будете об этом помнить. Надеюсь, это останется в вашей памяти.
И она вышла из комнаты.
7
Час прошел. Так или иначе, но этот час прошел. Он лежал в постели, обливался потом и в то же время дрожал. Из соседней комнаты доносилась мелодия «Ястребиного глаза», затем ее сменили «Жаркие губы», а потом он услышал голоса диск-жокеев с WKRP, бешеной радиостанции Цинциннати. После этого голос диктора известил всех жителей Колорадо, мечтающих о наборе первоклассных ножей, что их звонков С Нетерпением Ожидают по телефону 800.
Пол Шелдон тоже С Нетерпением Ожидал. Как только часы в соседней комнате пробили восемь, появилась Энни с двумя капсулами лекарства и стаканом воды.
Она присела на его кровать, а он нетерпеливо приподнялся на локтях.
— Два дня назад я наконец-то получила вашу новую книжку, — сообщила она. В стакане звякнули кубики льда. От этого звука можно сойти с ума. — «Сын Мизери». Она мне очень нравится… как и все остальные. Она даже лучше. Лучше всех!
— Благодарю, — с трудом выговорил он. Пот стекал по лбу, и он это чувствовал. — Пожалуйста… Ноги… Очень больно…
— Я так и знало, что она выйдет замуж за Йена, — произнесла она, мечтательно улыбаясь, — и я думаю, что Джеффри и Йен должны опять стать друзьями. Ведь так и будет? — И тут же перебила себя:
— Нет-нет, не говорите! Я хочу узнать сама. Каждый раз приходится очень долго ждать, пока появится продолжение.
Пульсирующая боль поднималась вверх, и в пах словно впился железный крюк. Он уже успел убедиться, что мошонка не пострадала, но ощущения были таковы, как будто ее скрутили и долго мяли. А ниже колен, похоже, не осталось живого места. Он даже не хотел смотреть. С него хватало того, что он видел: кривые неровные очертания под одеялом.
— Пожалуйста, мисс Уилкс. Больно…
— Зовите меня Энни. Меня так все друзья называют.
Она протянула ему запотевший от холода стакан. А капсулы остались у нее. Она была для него луной, чье притяжение вызывает прилив, который накроет гнилые столбы. Она поднесла лекарство к его лицу (он немедленно раскрыл рот)… и тут же убрала.
— Я позволила себе заглянуть в ваш портфель. Вы ведь не стали бы возражать?
— Нет. Конечно, нет. Лекарство… Капли пота на лбу казались ему и холодными, и горячими. Наверное, очень скоро он закричит.
— Я увидела, что там у вас лежит рукопись, — продолжала она, медленно наклоняя раскрытую правую ладонь. Капсулы наконец соскользнули с нее и упали в левую руку. — Она называется «Быстрые автомобили». Это не о Мизери, я поняла. — Она взглянула на него с легким неодобрением, впрочем, смешанном, как и в прошлый раз, с любовью. Она смотрела на него, как мать. — В девятнадцатом веке не было автомобилей, ни быстрых, ни любых других. — Собственная незамысловатая шутка понравилась ей, и она хихикнула. — И еще я позволила себе просмотреть ее… Вы не возражаете?
— Прошу вас, — взмолился он. — Не возражаю, но…
Ее раскрытая левая ладонь наклонилась, и капсулы с тихим щелчком перекатились на правую.
— А что, если я ее прочту? Вы не возражаете, если я почитаю?
— Нет… — Кости его разбились вдребезги, и в ноги вонзились бесчисленные осколки битого стекла. — Нет… — Он попытался улыбнуться, отчаянно надеясь, что ему это удастся. — Нет, конечно, нет.
— Дело в том, что я никогда бы не решилась так поступить без вашего позволения, — серьезно произнесла она. — Я слишком вас уважаю. По правде говоря. Пол, я ведь вас люблю. — Внезапно ее щеки вспыхнули тревожным малиновым цветом. Одна капсула упала с ее руки на одеяло. Пол потянулся за ней, но Энни оказалась проворнее. Он застонал, но она не обратила на это внимания, только подобрала капсулу и вновь посмотрела в окно отсутствующим взглядом. — Вашу фантазию, — сказала она. — Ваше творчество. Я только это имела в виду.
Он пробормотал в отчаянии, хотя думать мог лишь об одном:
— Я знаю. Вы — моя самая большая поклонница.
Она не просто разогрелась на сей раз: она вспыхнула.
— Точно! — выкрикнула она. — Вот именно! И вы не будете возражать, если такая… такая любящая поклонница почитает вашу новую книгу? Правда, ваши книги про Мизери нравятся мне больше других.
— Не возражаю. — проговорил он и прикрыл глаза. Не возражаю, хоть наделай из рукописи бумажных шляп, только… пожалуйста… я умираю.
— Вы очень добры, — мягко сказала она. — Я знала, что вы такой. Я вас таким и представляла, когда читала ваши книги. Человек, который придумал Мизери Честейн, то есть сначала придумал, а потом вдохнул в нее жизнь, не может быть другим.
Тут ее пальцы, такие невероятно близкие теперь и до отвращения желанные, оказались у него во рту. Он втянул в себя обе капсулы и проглотил их еще до того, как успел поднести к губам стакан с водой.
— Как маленький мальчик, — произнесла она; он не видел ее, так как до сих пор не открыл глаза, к которым уже подступили жгучие слезы. — Хороший мальчик. Я у вас столько всего хочу спросить… столько всего хочу узнать…
Она поднялась, и пружины кровати скрипнули. — Нам будет хорошо здесь, — сказала она, но Пол так и не открыл глаза, хотя сердце его заколотилось в ужасе.
8
Он поплыл. Прилив вернулся, и он поплыл. Какое-то время в соседней комнате работал телевизор, а потом умолк. Время от времени били часы, и он старался сосчитать удары, но в промежутках проваливался в забытье. IV. Внутривенно. По трубкам! У вас следы на руках.
Он приподнялся на локте, потянулся к лампе и в конце концов сумел зажечь ее. Он взглянул на свои руки и увидел бледные розовато-коричневые пятна на локтевых сгибах, а в центре каждого пятна запеклась черная кровь.
Он снова лег и стал глядеть в потолок и прислушиваться к завываниям ветра. Итак, посреди зимы он оказался на пороге смерти наедине с женщиной, у которой не в порядке голова, которая вводила ему питательный раствор в вены, пока он лежал без сознания, и которая обладает, похоже, бесконечным запасом одурманивающих таблеток, и эта женщина не сообщила ни одной живой душе о том, что он находится здесь.
Все это важно, но он уже начинал понимать, что есть кое-что еще более важное: начинается отлив. Он принялся ждать звонка ее будильника.
Будильник наверху прозвонит очень не скоро, но уже пора ждать.
Она помешанна, но она нужна ему. В какое же неприятное положение я попал, подумал он и уставился невидящими глазами в потолок, а на лбу у него опять выступили капельки пота.
9
На следующее утро она снова принесла ему суп и сказала, что прочитала сорок страниц «книги-рукописи». Еще она сказала, что эта книга показалась ей хуже других.
— Тяжело следить за сюжетом. Рассказ скачет взад-вперед во времени.
— Это такой прием, — ответил Пол. Он находился где-то на полпути между настоящей болью и ее полным отсутствием, поэтому мог чуть лучше вникнуть в смысл ее слов. — Просто литературный прием. Персонаж… персонаж определяет форму повествования. — Он смутно предполагал, что рассказ о литературных приемах может заинтересовать ее, даже увлечь. Бог свидетель, когда он был помоложе, ему случалось читать лекции, и слушателей необыкновенно интересовала литературная кухня. — Понимаете, сознание мальчика взбудоражено, и вот…
— Вот именно! Он очень взбудоражен и из-за этого не так интересен. Не то чтобы он совсем неинтересен — я уверена, у вас не может быть неинтересных героев, — но не ток интересен. А сколько грубостей! Ругательства попадаются через слово! В нем нет…
Она замолчала, подбирая слово и продолжая в то же время кормить его супом. При этом она регулярно вытирала ему рот, когда в углах скапливалась слюна. Делала она это почти не глядя, как опытная машинистка, печатая, почти не смотрит на клавиатуру, поэтому он догадался, что в свое время она была медсестрой. Не врачом, нет: врач не чувствует с такой точностью, в какой момент у пациента начинает течь слюна.
Если бы метеоролог, сказавший тогда в прогнозе, что гроза пройдет стороной, был таким же профессионалом в своем деле, как Энни Уилкс в своем, я не попал бы в эту проклятую дыру, с горечью подумал он.
— В нем нет благородства'. — неожиданно выкрикнула она, подскочила на месте и чуть не пролила говяжий суп с перловой крупой ему на лицо.
— Согласен, — покорно произнес он. — Энни, я понимаю, что вы имеете в виду. Верно, благородства в Тони Бонасаро нет. Он — парень из трущоб и старается вырваться из дурного окружения, а эти слова… как вам сказать… их все говорят в той…
— Да нет же! — перебила она и метнула на него яростный взгляд. — Когда я приезжаю в город и иду в магазин, как вы думаете, что я там делаю? Что я, по-вашему, говорю? «Ну-ка, Тони, дай мне своего гребаного свиного корма, долбаной кукурузы и дерьмовых таблеток»? А он что должен ответить? «Хрен с тобой, Энни, вовремя ты пришла»?
Она снова взглянула на него; лицо ее было похоже на небо перед ураганом. Он испуганно откинулся на подушку. Суповая миска дрожала в ее руках. Одна капля упала на одеяло, за ней вторая.
— А потом я пойду в банк и скажу миссис Боллингер: «Тут у меня, бес его знает, какой-то чек, так что валяй, задница, выкладывай капусту, пятьдесят баксов, ну, шевелись»? И что, вы думаете, когда меня приводили к присяге в Ден…
Мутная струя говяжьего бульона хлынула на одеяло. Женщина молча наблюдала за ней, потом перевела взгляд на Пола, и лицо ее перекосилось.
— Эй! Поглядите, до чего вы меня довели!
— Я виноват…
— Конечно! Вы! Виноваты! — заорала она и швырнула миску в угол. Миска разбилась. Суп выплеснулся на стену. Шелдон ахнул.
Энни отвернулась. Она сидела молча секунд, наверное, тридцать, и в течение этого времени сердце Пола Шелдона, кажется, не билось вовсе.
Наконец она приподнялась и вдруг хихикнула.
— Такой вот у меня характер, — сказала она.
— Я виноват, — повторил он. Внезапно у него пересохло горло.
— И правильно. — Напряжение исчезло с ее лица, и она мрачно посмотрела в угол. Он решил, что сейчас она опять потеряет самообладание, но она только вздохнула и тяжело поднялась на ноги.
— В книгах про Мизери у вас не было необходимости употреблять такие слова, потому что люди в то время вообще так не говорили. Этих слов даже не знали тогда. Время волчье — и язык волчий, так я считаю, а тогда было хорошее время. Вы, Пол, обязаны вернуться к книгам про Мизери. Искренне вам говорю. Как ваша самая большая поклонница.
Она подошла к двери и обернулась:
— Я сейчас уберу вашу книгу-рукопись в ваш портфель и дочитаю «Сына Мизери». А потом, когда закончу, всегда смогу вернуться к той.
— Не надо, если она настолько выводит вас из себя, — возразил он и попытался улыбнуться. — Мне не хотелось бы, чтобы вы выходили из себя. Я вроде бы завишу от вас.
Она не улыбнулась в ответ!
— Да, — сказала она. — Вы от меня зависите. Вы зависите от меня. Пол, верно? И она вышла из комнаты.
10
Наступила пора отлива. Столбы снова были здесь. Он уже ждал, когда пробьют часы. Когда часы пробьют два раза. Его голова покоилась на подушке, и он смотрел на дверь. Энни вошла. Поверх свитера и одной из своих обычных юбок она надела фартук. В руке у нее было пластмассовое ведро.
— Полагаю, вы бы не отказались от вашего любимого лекарства, — проговорила она.
— Да, прошу вас. — Он попытался заискивающе улыбнуться, и к нему вернулось дурацкое ощущение — он казался нелепым, чуждым самому себе.
— Оно у меня, — отозвалась она, — но сначала я должна убрать вот этот беспорядок в углу. Беспорядок, который устроили вы. Вам придется подождать, пока я не приберу.
Ноги под одеялом казались скрюченными ветками, а по щекам медленно стекали холодные струйки пота. Он лежал и смотрел, как она прошла в злополучный угол, поставила на пол ведро, собрала осколки суповой миски и выбросила их, затем выудила из ведра намыленную тряпку и начала отмывать стену от засохших остатков супа. Он лежал и смотрел, и вскоре его стала бить дрожь, а от дрожи усилилась боль. Один раз она оглянулась и увидела, что он дрожит и простыни промокли от пота. Тогда она одарила его слабой понимающей улыбкой, за которую он с радостью зарезал бы ее.
— Все засохло, — сказала она, снова поворачиваясь к нему спиной. — Боюсь, вам придется набраться терпения. Пол.
Она продолжала оттирать стену. Грязное пятно медленно исчезало с обоев, но она упорно мочила тряпку, выжимала и снова терла. Он не мог видеть ее лица, но мысль — уверенность, — что она отключилась и, возможно, будет мыть стену следующие несколько часов, сводила его с ума.
Наконец — как раз когда часы ударили один раз, отбивая половину третьего, — она поднялась и бросила тряпку в воду, затем, ни слова не говоря, вышла из комнаты с ведром в руках. А он все лежал и прислушивался к скрипу деревянного пола под ее тяжелыми, уверенными шагами. Вот она вылила воду из ведра, вот — невероятно, но факт — открыла кран, как будто захотела налить еще воды для продолжения уборки. Он принялся беззвучно плакать. Еще ни разу вода не отступала так далеко; ему ничего не было видно, кроме засыхающих комьев грязи и двух вечных изломанных столбов.
Она вернулась в комнату и помедлила на пороге, разглядывая его мокрое лицо все с тем же смешанным выражением строгости и материнской любви. Затем ее взор упал на стену, на которой не осталось ни единого пятнышка от пролитого супа.
— Теперь надо прополоскать, — заявила она, — иначе останется пятно. Я должна все привести в порядок. Если я живу одна, это еще не причина отлынивать от работы. Знаете, Пол, какое у моей матери было любимое выражение? Это и мой девиз. Она часто повторяла: «Раз оставишь грязь — чистоты не будет».
— Пожалуйста, — простонал он. — Я умираю… от боли.
— Не правда. Вы не умираете.
— Я закричу. — Он действительно был готов кричать, настолько ему было больно. Боль пронизывала ноги и доходила до сердца. — Я не смогу удержаться.
— Ну кричите, — невозмутимо ответила она. — Только не забывайте, что этот беспорядок устроили вы. А не я. Это целиком ваша вина.
Каким-то образом ему удалось сдержать крик. Он наблюдал за тем, как она мочила тряпку, отжимала ее и протирала стену, мочила, отжимала и протирала. И наконец, когда часы (в гостиной, как он полагал) пробили три, она выпрямилась и взяла в руки ведро.
Сейчас она уйдет. Уйдет, и я услышу, как она наполняет ведро, и она не вернется, может быть, еще несколько часов, потому что, наверное, срок наказания еще не закончился.
Но она не ушла, а подошла к его изголовью, запустила руку в карман фартука и извлекла оттуда не две капсулы, а три.
— Вот, — нежно произнесла она.
Он затолкал капсулы в рот, а когда поднял глаза, то увидел, что она подносит к его лицу желтое пластмассовое ведро. Как падающая с неба луна, оно закрыло ему все поле зрения. С края ведра на одеяло закапала серая вода.
— Запейте, — сказала она. В ее голосе по-прежнему слышалась нежность.
Он лежал и смотрел на нее во все глаза.
— Давайте пейте, — настаивала она. — Я понимаю, их можно проглотить и без воды, но поверьте, пожалуйста, что я смогу заставить их выйти обратно. В конце концов, я здесь только полоскала тряпку. Хуже вам от этой воды не будет.
Она нависла над ним, как скала, слегка наклоняя ведро. Он даже видел плавающую внутри тряпку: видел тонкий слой мыльной пены на поверхности воды. Он быстро сделал глоток, и капсулы скользнули по пищеводу. Такой же вкус он ощущал в детстве, когда мать заставляла его чистить зубы мылом.
Вода достигла желудка, и он громко рыгнул.
— Пол, я не стану выводить их наружу. И больше до девяти часов вы не получите.
Мгновение она смотрела на него совершенно пустыми глазами, затем ее лицо осветилось, и она улыбнулась:
— Вы больше не будете выводить меня из себя, правда?
— Не буду, — прошептал он. Навлекать на себя гнев луны, которая вызывает прилив? Что за чушь! Что за дикая чушь!
— Я люблю вас, — сказала она и поцеловала его в щеку. И вышла, не оглядываясь, держа ведро так, как мощная деревенская женщина могла бы держать подойник с молоком — слегка отведя в сторону, так, чтобы ни капли не пролилось.
А он откинулся на подушку. Во рту и в глотке остался вкус грязи и пластмассы. Вкус мыла.
Я не буду… не буду… не буду…
Но вскоре эти слова стали отдаляться, и он понял, что засыпает. Прошло уже достаточно времени, и лекарство начало действовать. Он победил.
На этот раз.
11
Ему приснилось, что его пожирает какая-то птица. Нехороший сон. Потом раздался выстрел, и он подумал: Да, правильно, так ее! Стреляй! Застрели поскорее эту сволочь!
А затем он проснулся и сразу понял, что Энни Уилкс всего лишь захлопнула дверь черного хода. Вышла, чтобы сделать что-то по хозяйству. Он слышал скрип снега под ее подошвами, когда она проходила мимо окна. На ней была эскимосская парка с поднятым капюшоном. При каждом выдохе из-под капюшона вылетало облачко пара. Она не взглянула в его сторону, по-видимому, думая о делах, ожидавших ее в сарае. Ей надо покормить скотину, вычистить стойла, да мало ли какие могут быть у нее дела. Небо уже сделалось темно-багровым — закат. Пять тридцать, а то и шесть часов!
Время отлива еще не настало, и он мог бы еще поспать — ах, как ему хотелось еще поспать! — но нужно было обдумать сложившуюся дикую ситуацию, пока он еще в состоянии более или менее связно мыслить.
Как выяснилось, хуже всего было то, что он не хотел думать даже когда мог, хотя и сознавал, что выбраться из этой ситуации невозможно, не обдумав ее. Его разум стремился вытолкнуть мысли об этом, в точности как ребенок отпихивает тарелку с едой, прекрасно зная, что ему не позволят выйти из-за стола, пока он не съест все.
Ему не хотелось обдумывать ситуацию, так как даже просто находиться в ней было невыносимо. Ему не хотелось ничего обдумывать, потому что стоило все-таки начать думать, как перед ним возникали весьма неприятные картины: вот лицо женщины делается пустым, вот при виде ее ему на ум приходят каменные идолы; теперь ко всем этим образам прибавился новый — к его лицу приближается, как стремительно падающая луна, желтое пластмассовое ведро. Если он будет думать об этом, то тем самым все равно не изменит ситуацию: думать об этом, возможно, еще хуже, чем не думать вовсе. И все же стоило ему подумать об Энни Уилкс и о своем собственном положении в ее доме, как именно эти картины представали перед ним и вытесняли все прочие. Его сердце начинало биться чересчур быстро, конечно, от страха, но отчасти и от стыда. Он мысленно видел, как его губы тянутся к краю ведра, видел мыльную пленку на поверхности грязной воды, видел плавающую в ведре тряпку, он видел все это и тем не менее без всяких колебаний сделал глоток этой воды. Никогда и никому он об этом не расскажет (если предположить, что ему удастся отсюда выбраться): может быть, он будет пытаться лгать самому себе, но он никогда не сможет полностью убедить себя, что все происходило иначе.
Но, в каком бы плачевном положении он ни находился (а он считал, что его положение крайне плачевно), ему хотелось жить.
Думай же, черт, тебя подери! Господи, неужели, ты настолько боишься, что не хочешь даже попытаться?
Нет — но почти настолько.
И вдруг ему в голову пришла нелепая злобная мысль: Ей не понравилась новая книга, потому что она слишком тупа, чтобы понять, в чем там суть.
Мысль более чем нелепая; в данных обстоятельствах ее мнение о «Быстрых автомобилях» не имело совершенно никакого значения. Но обдумать ее слова — это по крайней мере шаг в новом направлении, а злиться на нее — лучше, чем бояться ее. Поэтому он продолжал думать.
Слишком тупа? Нет. Слишком уперта. Она не просто не желает перемен, ей противна сама идея перемены!
Да. Пусть она сумасшедшая, но разве ее оценки так уж отличаются от оценок, которые дали этой книге сотни тысяч читателей (на девяносто процентов — читательниц) во всей стране, с нетерпением дожидавшихся очередной пятисотстраничной порции приключений юной сироты, вышедшей замуж за пэра Англии? Вовсе нет. Всем им нужна Мизери, Мизери и еще раз Мизери. Каждый раз, когда он год или два занимался другой книгой (по его собственному определению, «серьезной» работой), уверенность в успехе сменялась надеждой на успех, и наконец приходило горькое разочарование, а тем временем женщины, многие из которых подписывались как «ваша самая большая поклонница», засыпали его гневными письмами. В одних письмах сквозило смущение (и эти письма почему-то ранили писателя сильнее всего), в других было полно упреков, а то и прямого недовольства, но смысл всегда был один и тот же: Мы не этого ждали, мы не этого хотели. Пожалуйста, вернитесь к Мизери. Мы желаем знать, что делает Мизери. Он мог написать новую «Тэсс из рода д'Эрбервиллей» note 5 или «Шум и ярость» note 6; это не изменило бы положения. Они все равно жаждали бы Мизери, Мизери, Мизери.
Тяжело следить за сюжетом. Он не так интересен… А сколько грубости!
Гнев стал опять вскипать в нем. Гнев на ее дубовую тупость, гнев на то, что она смогла удержать его в своей власти, как узника, поставить перед выбором — пить грязную воду из ведра или умирать от боли в переломанных ногах, а потом, в довершение всех унижений, найти его самое уязвимое место и раскритиковать его лучшую книгу.
— Черт тебя побери, сука, всех ругательств, вместе взятых, для тебя мало, — сказал он вслух и вдруг почувствовал себя лучше, как будто снова стал самим собой; правда, он знал при этом, как убог и бесполезен его бунт — она все равно в сарае, она его не слышит, а час отлива не наступил, и обломанные столбы еще скрыты под водой. И все же…
Он вспомнил, как она пришла к нему с таблетками, шантажируя его, чтобы получить разрешение прочесть «Быстрые автомобили». Он почувствовал, что щеки заливает краска стыда и унижения, но теперь к этим чувствам примешивался неподдельный гнев: маленькая искра полыхнула неярким языком пламени. Никогда в жизни никому он не показывал рукопись, не выправленную им самим и не перепечатанную. Никогда. Даже Брайсу, своему агенту. Никогда. Да что говорить, он даже…
На мгновение мысли оборвались. До него донеслось отдаленное коровье мычание.
Да что говорить, он даже копий не делал, пока не был готов беловой вариант.
Рукопись «Быстрых автомобилей», находящаяся сейчас в распоряжении Энни Уилкс, — это единственный в мире экземпляр. Пол сжег даже свои черновые заметки.
Два года тяжкого труда. Ей книга не нравится, и она помешанна.
Она любит романы о Мизери. Она любит Мизери, а вовсе не какого-то маленького мексиканского сквернослова из Испанского Гарлема, промышляющего кражами автомобилей.
Он вспомнил, как подумал недавно: хоть наделай из рукописи бумажных шляп, только… пожалуйста…
Чувство гнева и унижения опять поднялось в нем, отдавшись первой вспышкой тупой боли в ногах. Да. Труд, гордость своим трудом, качество этого труда… Когда боль усиливается до определенного предела, все это становится не более чем тенью из волшебного фонаря. И она сделает это — она может это сделать и оттого кажется ему, который большую часть своей сознательной жизни считал, что из всех возможных определений ему больше всего подходит слово писатель, чудовищем, от которого необходимо держаться как можно дальше. Она действительно каменный идол, и пусть она и не убила его, она способна убить то, что в нем.
Из сарая послышалось нетерпеливое повизгивание свиньи. Энни оправдывалась, но сам он считал, что Мизери — самое подходящее имя для свиньи. Он вспомнил, как Энни изображала свинью, как ее верхняя губа сморщилась и задралась к носу, щеки сделались плоскими, и она в самом деле стала похожа на свинью и захрюкала.
Голос из сарая:
— Свинка, свинка, хрю-хрю!
Он прикрыл глаза ладонью и попробовал удержать свой гнев, так как гнев придавал ему храбрости. Храбрец способен думать. А трус — нет.
Итак, эта женщина когда-то работала медицинской сестрой, в этом он уверен. А сейчас она работает? Нет, так как на работу не ходит. Почему же она оставила профессиональную деятельность? Кое-какие шарики у нее крутятся не так, как надо. Если он разглядел это, несмотря на застилающую глаза боль, ее коллеги тем более должны были разглядеть.
Впрочем, у него есть определенная информация, показывающая, насколько не так вертятся ее шарики. Она выволокла его из разбитой машины и, вместо того чтобы вызвать полицию или «скорую помощь», отвезла к себе домой, уложила в комнате для гостей и вводила ему по трубкам в вены пищу и хрен знает сколько наркотической дряни. Достаточно, чтобы вызвать у него как минимум один раз «нарушение дыхания», как она выразилась. Она никому не сказала, что он находится здесь, а раз не сказала до сих пор, следовательно, не намерена говорить и впредь.
Поступила бы она так же, если бы увидела, что в автокатастрофу попал какой-нибудь Джо Блоу из Кокомо? Нет. Скорее всего нет. Она удержала у себя именно его, так как он — Пол Шелдон, а она…
— Она — моя самая большая поклонница, — пробормотал Пол и снова прикрыл глаза рукой.
Из темных глубин всплыло жуткое воспоминание: однажды мама повела его в бостонский зоопарк, и он там увидел огромную птицу. У нее были удивительные перья — красные, пурпурные и ярко-синие, он таких в жизни не встречал. И еще никогда прежде не видел таких грустных глаз. Он спросил тогда маму, где родина этой птицы, и когда та ответила Африка, он понял, что птица эта обречена умереть в клетке далеко-далеко от тех мест, в которых Господь предназначил ей жить. Он расплакался, и мама купила ему рожок мороженого, он перестал плакать, а потом вспомнил и заплакал опять, и тогда мама увела его домой, а пока они ехали в троллейбусе, сказала ему, что он плакса и нюня. Перья. Брюза.
Пульсирующая боль в ногах набирает обороты. Нет. Нет, нет.
Он плотнее прижал руку к глазам. Из сарая доносились редкие глухие удары. Он не мог определить, что там делала Энни, но в воображении
(вашу ФАНТАЗИЮ ваше ТВОРЧЕСТВО я только это имею в виду)
Он уже видел, как она стоит на сеновале, расположенном под крышей сарая, и ударами каблука сбрасывает на пол тюки спрессованного сена. Африка. Эта птица из Африки. Из… Затем он почти услышал ее пронзительный, режущий, как нож, взволнованный голос, почти крик: И что, вы думаете, когда меня приводили к присяге в Ден…
К присяге. Когда меня приводили к присяге в Денвере.
Клянетесь говорить правду, всю правду и ничего, кроме правды, да поможет вам Бог?
(«Не понимаю, откуда он все это берет».)
Клянусь.
(Юн вечно что-нибудь записывает».)
Назовите ваше имя.
(«Ни у кого из МОИХ родственников не было такого воображения».)
Энни Уилкс.
(«Такого яркого воображения!»)
Меня зовут Энни Уилкс.
Ему хотелось, чтобы она сказала еще что-нибудь. Но она молчала.
— Говори, — прошептал он, старательно прикрывая рукой глаза: это лучший способ заставить работать воображение. Его мать любила говорить миссис Малвени, когда они стояли у забора, разделявшего их владения, какое у него замечательное воображение, какое оно яркое, какие удивительные истории он постоянно записывает (понятно, она говорила так лишь тогда, когда не называла его плаксой и нюней). — Говори, говори, говори.
Он видел зал заседаний суда в Денвере, видел Энни Уилкс, стоящую у кафедры: на ней были не джинсы, а красно-черное платье и ужасного вида шляпка. Он видел, что в зале очень много народу, а судья лыс и в очках. У судьи белые усы. И родинка под белыми усами. Белые усы почти закрывают родинку, но ее все-таки видно. Энни Уилкс.
(«Вчера он читал до трех ночи! Можешь себе представить?»)
Такая… такая любящая поклонница…
(«Он постоянно что-то записывает, что-то придумывает»).
Теперь надо прополоскать.
(«Африка, Эта птица, из»)
— Продолжай, — прошептал он, но продолжения не последовало. Судебный пристав предлагал ей назвать свое имя, и она раз за разом повторяла, что ее зовут Энни Уилкс, но больше ничего не говорила: ее жилистая твердая зловещая фигура торчала у кафедры, называла свое имя и больше ничего.
Все еще пытаясь вообразить, по какой причине бывшая медсестра, впоследствии захватившая в плен любимого писателя, оказалась в суде в Денвере, Пол погрузился в сон.
12
Он лежал в больничной палате. Громадное облегчение охватило его — настолько громадное, что ему захотелось кричать. Пока он спал, что-то произошло, пришли какие-то люди, а возможно, у Энни переменились планы или настроение. Он уснул в доме женщины-чудовища, а проснулся в больнице.