Герберт встретил ее, приласкал – и жизнь продолжалась. Джонни находился в коматозном состоянии уже два года.
Это был сон, мелькнула у него догадка.
Он находился в темном, угрюмом месте – в каком-то проходе. Потолок – такой высокий, что его не было видно, – терялся где-то во мраке. Стены были из темной хромированной стали. Они расширялись кверху. Он был один, но до него, как будто издалека, доносился голос. Он знал этот голос, слышал эти слова… где-то, когда-то. Голос испугал его. Он стонал и обрывался, эхо билось о хромированные стальные стены, подобно оказавшейся в ловушке птице, которую он видел в детстве. Птица залетела в сарай c отцовскими инструментами и не знала, как оттуда выбраться. В панике она металась, отчаянно и тревожно пища, билась о стены до тех пор, пока не погибла. В голосе слышалась та же обреченность, что и в птичьем писке. Ему не суждено было выбраться отсюда.
– Всю жизнь строишь планы, делаешь как лучше, – стонал призрачный голос. – И всегда ведь хочешь самого хорошего, а парень приходит домой с волосами до задницы и заявляет, что президент Соединенных Штатов свинья. Свинья! Ну не дрянь, я…
Берегись, хотел сказать Джонни. Ему хотелось предостеречь голос, но Джонни был нем. Берегись чего? Он не знал. Он даже не знал с уверенностью, кто он, хотя смутно помнил, что когда-то был то ли преподавателем, то ли проповедником.
Ииисусе! – вскрикнул далекий голос. Голос потерянный, обреченный, тонущий. – Иииииии…
Потом тишина. Вдали затихает эхо. Когда-нибудь голос снова заговорит.
И вот это «когда-нибудь» наступило – он не знал, сколько пришлось ждать, ибо время здесь не имело значения или смысла, – и он начал ощупью выбираться из прохода, откликаясь на зов (возможно, только мысленно), в надежде – как знать – что он вместе с обладателем голоса найдет выход, а может, просто желая утешить и получить такое же утешение в ответ.
Но голос удалялся и удалялся, становился все глуше и слабее (далеким и еле слышным), пока не превратился в отзвук эха. И совсем исчез. Теперь он остался один, двигаясь по мрачному и пустынному залу теней. Ему уже чудилось, что это не видение, не мираж и не сон – но все равно нечто необычное. Наверное, он попал в чистилище, в этот таинственный переход между миром живых и обителью мертвых. Но куда он шел?
К нему стали возвращаться образы. Тревожные образы. Они следовали вместе с ним, подобно духам, оказывались то сбоку, то впереди, то сзади, потом окружали его странным хороводом – оплетали тройным кольцом, касались его век колдовскими перстами… но было ли все это на самом деле? Он почти что видел их. Слышал приглушенные голоса чистилища. Там оказалось и колесо, беспрерывно вращавшееся в ночи, Колесо удачи, красное и черное, жизнь и смерть, замедляющее свой ход. На что же он поставил? Он не мог вспомнить, а надо бы: ведь от этого зависело само его существование. Туда или оттуда? Пан или пропал? Его девушке нехорошо. Ее нужно увезти домой.
Спустя какое-то время проход стал светлеть. Поначалу он подумал, что это игра его воображения, своего рода сон во сне, если такое возможно, однако прошло еще сколько-то времени, и просвет стал чересчур очевидным, чтобы его можно было приписать воображению. Все пережитое им в проходе стало меньше походить на сон. Стены раздвинулись, и он едва мог видеть их, а тусклая темнота сменилась мягкой туманно-серой мутью, цветом сумерек в теплый и облачный мартовский день. И стало казаться, что он уже совсем не в проходе, а в комнате – почти в комнате, ибо пока отделен от нее тончайшей пленкой, чем-то вроде плаценты, он походил на ребенка, ожидавшего рождения. Теперь он слышал другие голоса; не эхообразные, а монотонные и глухие, будто голоса безымянных богов, говорящих на неведомых языках. Понемногу голоса становились отчетливее, он уже почти понимал их разговор.
Время от времени Джонни открывал глаза (или ему казалось, что открывал), и наконец он увидел обладателей этих голосов – яркие, светящиеся, призрачные пятна, не имевшие поначалу лиц, иногда они двигались по комнате, иногда склонялись над ним. Он не подумал, что можно заговорить с ними, во всяком случае вначале. Он предположил, что это, может быть, какие-то существа иного мира, а светлые пятна – ангелы.
Со временем и лица, подобно голосам, становились все отчетливее. Однажды он увидел мать, она наклонилась над ним и, попав в поле его зрения, медленно и грозно произнесла что-то бессмысленное. В другой раз появился отец. Дейв Пелсен из школы. Медицинская сестра, которую он узнал: кажется, ее звали Мэри или, быть может, Мари?. Лица, голоса – все приближалось, сливалось в нечто единое.
И пришло что-то еще: ощущение того, что он изменился. Это ощущение не нравилось Джонни. Он не доверял ему. Джонни считал, что любое изменение ни к чему хорошему не приведет. Оно предвещает, думал он, лишь печаль и плохие времена. Джонни вступил в темноту, обладая всем, теперь же он чувствовал, что выходит из нее, не имея абсолютно ничего, – разве только в нем появилось что-то странное, незнакомое.
Сон кончался. Что бы это ни было, оно кончалось. Комната была теперь вполне реальна, почти осязаема. Голоса, лица…
Он собирался войти в комнату. И вдруг ему показалось, что он хочет только одного – повернуться и бежать, скрыться в этом темном проходе навсегда. Ничего хорошего его там не ожидало, но все же лучше уйти навечно, чем проникнуть в комнату и испытывать это новое ощущение печали и грядущей утраты.
Он обернулся и посмотрел назад – да, так и есть: в том месте, где стены комнаты становились цвета темного хрома, позади одного из стульев, незаметно для входящих и выходящих светлых фигур, комната превращалась в проход, уводивший, как он подозревал, в вечность. Там исчез тот, другой голос, голос…
Таксиста.
Да. Теперь он все вспомнил. Поездку на такси, водителя, поносившего сына за длинные волосы, за то, что тот считал Никсона свиньей. Затем свет четырех фар, двигавшихся по склону, – две пары фар по обе стороны белой линии. Столкновение. Никакой боли, лишь мысль о том, что ноги задели счетчик, да так сильно, что он сорвался с кронштейна. Затем холодная сырость, темный проход, а теперь это странное ощущение.
Выбирай, шептал внутренний голос. Выбирай, не то они выберут за тебя, они вырвут тебя из этого непонятного места, как врачи вынимают ребенка из утробы матери посредством кесарева сечения.
А затем к нему приблизилось лицо Сары – она находилась где-то рядом, однако ее лицо было не таким ярким, как другие склоненные над ним лица. Она должна была быть где-то здесь, встревоженная и испуганная. Теперь она почти принадлежала ему. Он это чувствовал. Он собирался просить ее руки.
Вернулось чувство беспокойства, более сильное, чем когда-либо, и теперь оно было связано с Сарой. Но еще сильнее было желание обладать ею, и Джонни принял решение. Он повернулся спиной к темноте, а когда позже оглянулся, темнота исчезла; рядом со стулом – ничего, кроме гладкой белой стены комнаты, в которой он лежал. Вскоре он начал понимать, где находится, – конечно же, в больничной палате. Темный проход почти не остался в памяти, хотя и не забылся окончательно. Но более важным, более насущным было другое: он – Джон Смит, у него есть девушка по имени Сара Брэкнелл, и он попал в страшную автомобильную катастрофу. Наверное, ему повезло, раз он жив, и хорошо бы еще не превратиться в калеку. Возможно, его привезли в городскую больницу Кливс Милс, но скорее всего это «Ист-Мэн медикэл сентр». Он чувствовал, что пролежал здесь долго – может, он находился без сознания целую неделю или дней десять. Пора возвращаться к жизни.
Пора возвращаться к жизни. Именно об этом думал Джонни, когда все стало на свои места и он открыл глаза.
Было 17 мая 1975 года. Его соседа по палате, мистера Старрета, давно уже выписали с наказом совершать прогулку в две мили ежедневно и следить за едой, чтоб уменьшить содержание холестерина. В другом конце палаты лежал старик, проводивший изнурительный пятнадцатый раунд схватки с чемпионом в тяжелом весе – раковой опухолью. Он спал, усыпленный морфием. Больше в палате никого не было. 3.15 пополудни. Экран телевизора светился зеленоватым светом.
– Вот и я, – просипел Джонни, ни к кому не обращаясь. Его поразила слабость собственного голоса. В палате не было календаря, и он не мог знать, что отсутствовал четыре с половиной года.
Минут через сорок вошла сестра. Приблизилась к старику, сменила капельницу, заглянула в туалет и вышла оттуда с голубым кувшином из пластика. Полила цветы старика. Возле его кровати было с полдюжины букетов и много открыток с пожеланиями выздоровления, стоявших для обозрения на столике и на подоконнике. Джонни наблюдал, как она ухаживала за стариком, но не испытывал никакого желания еще раз заговорить.
Сестра отнесла кувшин на место и подошла к койке Джонни. Собирается перевернуть подушки, подумал он. На какое-то мгновение их взгляды встретились, но в ее глазах ничто не дрогнуло. Она не знает, что я проснулся. Глаза у меня были открыты и раньше. Для нее это ничего не значит.
Она подложила руку ему под шею. Рука была прохладная и успокаивающая, и в этот миг Джонни узнал, что у нее трое детей и что у младшего почти ослеп один глаз год назад, в День независимости. Несчастный случай во время фейерверка. Мальчика зовут Марк.
Она приподняла голову Джонни, перевернула подушку и уложила его вновь. Сестра уже стала отворачиваться, одернув нейлоновый халат, но затем, озадаченная, оглянулась. Очевидно, до нее дошло, что в глазах больного появилось нечто новое. Что-то такое, чего раньше не было.
Она задумчиво посмотрела на Джонни, уже снова почти отвернулась, когда он сказал:
– Привет, Мари.
Она застыла, внезапно зубы ее резко клацнули. Она прижала руку к груди, чуть ниже горла. Там висело маленькое золотое распятие.
– О боже, – сказала она. – Вы не спите. То-то я подумала, что вы сегодня иначе выглядите. А как вы узнали мое имя?
– Должно быть, слышал его. – Говорить было тяжело, ужасно тяжело. Пересохший язык едва ворочался.
Она кивнула.
– Вы уже давно приходите в себя. Я, пожалуй, спущусь в дежурку и позову доктора Брауна или доктора Вейзака. Они обрадуются, что вы проснулись… – На какое-то мгновение сестра задержалась, глядя на него с таким откровенным любопытством, что ему стало не по себе.
– Что, у меня третий глаз вырос? – спросил он.
Она нервно хихикнула:
– Нет… конечно, нет. Извините.
Его взгляд остановился на ближайшем подоконнике и придвинутом к нему столике. На подоконнике – большая фиалка и изображение Иисуса Христа – подобного рода картинки с Христом любила его мать, на них Христос выглядел так, будто готов сражаться за команду «Нью-йоркские янки» или участвовать в каком-нибудь легкоатлетическом соревновании. Но картинка была… пожелтевшей. Пожелтевшая, и уголки загибаются. Внезапно им овладел удушающий страх, будто на него накинули одеяло.
– Сестра! – позвал он. – Сестра!
Она обернулась уже в дверях.
– А где мои открытки с пожеланиями выздоровления? – Ему вдруг стало трудно дышать. – У соседа вон есть… неужели никто не присылал мне открыток?
Она улыбнулась, но улыбка была деланной. Как у человека, который что-то скрывает. Джонни вдруг захотелось, чтобы она подошла к койке. Тогда он протянет руку и дотронется до нее. А если дотронется, то узнает все, что она скрывает.
– Я позову доктора, – проговорила сестра и вышла, прежде чем он успел что-то сказать. Он испуганно и растерянно взглянул на фиалку, на выцветшую картинку с Иисусом. И вскоре снова погрузился в сон.
– Он не спал, – сказала Мари Мишо. – И говорил связно.
– Хорошо, – ответил доктор Браун. – Я вам верю. Если раз проснулся, проснется опять. Скорее всего. Зависит от…
Джонни застонал. Открыл глаза. Незрячие, наполовину закатившиеся. Но вот он вроде бы увидел Мари, и затем его взгляд сфокусировался. Он слегка улыбнулся. Но лицо оставалось угасшим, будто проснулись лишь глаза, а все остальное в нем спало. Ей вдруг показалось, что он смотрит не на нее, а в нее.
– Думаю, с ним все будет в порядке, – сказал Джонни. – Как только они очистят поврежденную роговицу, глаз станет как новый. Должен стать.
Мари от неожиданности открыла рот, Браун посмотрел на нее вопросительно:
– О чем он?
– Он говорит о моем сыне, – прошептала она. – О Марке.
– Нет, – сказал Браун. – Он разговаривает во сне, вот и все. Не делайте из мухи слона, сестра.
– Да. Хорошо. Но ведь он сейчас не спит, правда?
– Мари? – позвал Джонни. Он попробовал улыбнуться. – Я, кажется, вздремнул?
– Да, – сказал Браун. – Вы разговаривали во сне. Заставили Мари побегать. Вы что-нибудь видели во сне?
– Н-нет… что-то не помню. Что я говорил? Кто вы?
– Меня зовут доктор Джеймс Браун. Как негритянского певца. Только я невропатолог. Вы сказали: «Думаю, с ним будет все в порядке, как только они очистят поврежденную роговую оболочку». Кажется так, сестра?
– Моему сыну собираются делать такую операцию, – сказала Мари. – Моему мальчику, Марку.
– Я ничего не помню, – сказал Джонни. – Должно быть, я спал. – Он посмотрел на Брауна. Глаза его стали ясные и испуганные. – Я не могу поднять руки. Я парализован?
– Нет. Попробуйте пошевелить пальцами.
Джонни попробовал. Пальцы двигались. Он улыбнулся.
– Прекрасно, – сказал Браун. – Скажите ваше имя.
– Джон Смит.
– А ваше второе имя?
– У меня его нет.
– Вот и чудесно, да и кому оно нужно? Сестра, спуститесь в дежурную и узнайте, кто завтра работает в отделении неврологии. Я бы хотел провести ряд обследований мистера Смита.
– Хорошо, доктор.
– И позвоните-ка Сэму Вейзаку. Он дома или играет в гольф.
– Хорошо, доктор.
– И, пожалуйста, никаких репортеров… бога ради! – Браун улыбался, но голос его звучал серьезно.
– Нет, конечно, нет. – Она ушла, слегка поскрипывая белыми туфельками. С ее мальчиком будет все в порядке, подумал Джонни. Нужно обязательно ей сказать.
– Доктор Браун, – сказал он, – где мои открытки с пожеланиями выздоровления? Неужели никто не присылал?
– Еще несколько вопросов, – сказал мягко доктор Браун. – Вы помните имя матери?
– Конечно, помню. Вера.
– А ее девичья фамилия?
– Нейсон.
– Имя вашего отца?
– Герберт. А почему вы сказали ей насчет репортеров?
– Ваш почтовый адрес?
– РФД 1, Паунал, – быстро сказал Джонни и остановился. По его лицу скользнула улыбка, растерянная и какая-то смешная, – то есть… сейчас я, конечно, живу в Кливс Милс, Норт, Главная улица, 110. Какого черта я назвал вам адрес родителей? Я не живу там с восемнадцати лет.
– А сколько вам сейчас?
– Посмотрите в моих правах, – сказал Джонни. – Я хочу знать, почему у меня нет открыток. И вообще, сколько я пробыл в больнице? И какая это больница?
– Это «Ист-Мэн медикэл сентр». Что касается ваших вопросов, то дайте мне только…
Браун сидел возле постели на стуле, который он взял в углу – в том самом углу, где Джонни видел однажды уходящий вдаль проход. Врач делал пометки в тетради ручкой, какой Джонни никогда не видел. Толстый пластмассовый корпус голубого цвета и волокнистый наконечник. И была похожа на нечто среднее между автоматической и шариковой ручкой.
При взгляде на нее к Джонни вернулось смутное ощущение ужаса, и он бессознательно схватил вдруг рукой левую ладонь доктора Брауна. Рука Джонни повиновалась с трудом, будто к ней были привязаны шестидесятифунтовые гири – ниже и выше локтя. Слабыми пальцами он обхватил ладонь доктора и потянул к себе. Странная ручка прочертила толстую голубую линию через весь лист.
Браун взглянул на него с любопытством. Затем лицо его побледнело. Из глаз исчез жгучий интерес, теперь их затуманил страх. Он отдернул свою руку – у Джонни не было сил удержать ее, – и по лицу доктора пробежала тень отвращения, как если бы он прикоснулся к прокаженному.
Затем это чувство прошло, остались лишь удивление и замешательство.
– Зачем вы так сделали, мистер Смит?..
Голос его дрогнул. Застывшее лицо Джонни выражало понимание. На доктора смотрели глаза человека, который увидел за неясно мелькающими тенями что-то страшное, настолько страшное, что невозможно ни описать, ни назвать. Но оно было. И нуждалось в определении.
– Пятьдесят пять месяцев? – хрипло спросил Джонни. – Чуть не пять лет? О господи. Это невозможно.
– Мистер Смит, – в полном смятении сказал Браун. – Пожалуйста, вам нельзя волноваться…
Джонни немного приподнялся и рухнул без сил, лицо его блестело от пота. Взгляд беспомощно блуждал.
– Мне двадцать семь? – бормотал он. – Двадцать семь. О господи.
Браун шумно проглотил слюну. Когда Смит схватил его за руку, ему стало не по себе; ощущение было сильное, как когда-то в детстве; на память пришла отвратительная сцена. Брауну вспомнился пикник за городом, ему было лет семь или восемь; он присел и сунул руку во что-то теплое и скользкое. Присмотревшись, он увидел, что это червивые остатки сурка, который пролежал под лавровым кустом весь жаркий август. Он закричал тогда и готов был закричать сейчас, однако это воспоминание исчезло, улетучилось, а на смену ему вдруг пришел вопрос: Откуда он узнал? Он прикоснулся ко мне и сразу же узнал.
Но двадцать лет научной работы дали себя знать, и Браун выкинул эту чепуху из головы. Известно немало случаев с коматозными больными, которые, проснувшись, знают многое из того, что происходило вокруг них, пока они спали. Как и многое другое, при коме это зависит от степени заболевания. Джонни Смит никогда не был «пропащим» пациентом, его электроэнцефалограмма никогда не показывала безнадежную прямую, в противном случае Браун не разговаривал бы с ним сейчас. Иногда вид коматозных больных обманчив. Со стороны кажется, что они полностью отключились, однако их органы чувств продолжают функционировать, только в более слабом, замедленном режиме. И конечно же, здесь был именно такой случай.
Вернулась Мари Мишо.
– С неврологией я договорилась, доктор Вейзак уже едет.
– Мне кажется, Сэму придется отложить встречу с мистером Смитом до завтра, – сказал Браун. – Я хотел бы дать ему пять миллиграммов валиума.
– Мне не нужно успокоительное, – сказал Джонни. – Я хочу выбраться отсюда. Я хочу знать, что случилось!
– Всему свое время, – сказал Браун. – А сейчас важно, чтобы вы отдохнули.
– Я уже отдыхаю четыре с половиной года!
– Значит, еще двенадцать часов не имеют особого значения, – безапелляционно заявил Браун.
Через несколько секунд сестра протерла ему предплечье спиртом и сделала укол. Джонни почти сразу стал засыпать. Браун и сестра выросли до пятиметровой высоты.
– Скажите мне по крайней мере одно, – сказал Джонни. Его голос, казалось, доносился из далекого далека. Внезапно он подумал, что это ему просто необходимо знать. – Ваша ручка. Как она называется?
– Эта? – Браун опустил ее вниз с головокружительной высоты. Голубой пластмассовый корпус, волокнистый кончик. – Она называется фломастер. А теперь спите, мистер Смит.
Что Джонни и сделал; однако это слово преследовало его во сне, подобно какому-то таинственному заклинанию, исполненному дурацкого смысла: фломастер… фломастер… фломастер…
Герберт положил телефонную трубку и долго не отрывал от нее глаз. В соседней комнате гремел телевизор, включенный почти на полную мощность. Орэл Робертc говорил о футболе и исцеляющей любви Иисуса – между футболом и господом была, наверное, какая-то связь, но Герберт ее не уловил. Из-за телефонного звонка. Голос Орэла гулко гремел. Передача вот-вот закончится, и Орэл напоследок заверит зрителей, что с ними должно случиться что-то хорошее. Очевидно, Орэл прав.
Мой мальчик, думал Герберт. Если Вера молила о чуде, Герберт молился о том, чтобы сын умер. Но услышана была молитва Веры. Что это значит и как быть теперь? И как новость повлияет на нее?
Он вошел в гостиную. Вера сидела на кушетке. Ее ноги, в мягких розовых шлепанцах, покоились на подушечке. На Вере был старый серый халат. Она ела кукурузный початок. Со времени происшествия с Джонни она пополнела почти на сорок фунтов, и давление у нее сильно подскочило. Врач прописывал ей лекарства, но Вера не хотела их принимать, – если господь посылает высокое давление, говорила она, пусть так оно и будет. Герберт однажды заметил, что господь не мешает ей принимать бафферин, когда болит голова. Она ответила своей сладчайшей, страдальческой улыбкой, использовав свое самое сильное оружие: молчание.
– Кто звонил? – спросила она, не отрываясь от телевизора. Орэл обнимал известного полузащитника футбольной команды. Он говорил с притихшей миллионной аудиторией. Полузащитник застенчиво улыбался.
– …и все вы слышали сегодня рассказ этого прекрасного спортсмена о том, как он попирал свое тело, свой божий храм. И вы слышали…
Герберт выключил телевизор.
– Герберт Смит! – Она выпрямилась и чуть не выплюнула всю кукурузу. – Я смотрю! Это же…
– Джонни очнулся.
– …Орэл Робертc и…
Слова застряли у нее в горле. Она съежилась, будто над ней занесли руку для удара. Герберт отвернулся, не в силах больше вымолвить ни слова, он хотел бы радоваться, но боялся. Очень боялся.
– Джонни… – Она остановилась, сглотнула и начала снова: – Джонни… наш Джонни?
– Да. Он разговаривал с доктором Брауном почти пятнадцать минут. Это явно не то, о чем они сначала думали… не ложное пробуждение… Он говорит вполне связно. Может двигаться.
– Джонни очнулся?
Она поднесла руки ко рту. Наполовину объеденный кукурузный початок медленно выскользнул из пальцев и шлепнулся на ковер, зерна разлетелись в разные стороны. Она закрыла руками нижнюю половину лица. Глаза расширялись все больше и больше, и наступил жуткий миг, когда Герберт испугался, что они сейчас выскочат из орбит и повиснут как на ниточках. Потом они закрылись. Вера что-то промяукала зажатым ладонями ртом.
– Вера? Что с тобой?
– О боже, благодарю тебя, да исполнится воля твоя! Мой Джонни! Ты вернул мне сына, я знала, ты не останешься глух к моим мольбам… Мой Джонни, о боже милостивый, я буду благодарить тебя все дни моей жизни за Джонни… Джонни… ДЖОННИ.
Ее голос превратился в истерический, торжествующий крик. Герберт подошел, схватил жену за отвороты халата и встряхнул. Время вдруг словно пошло вспять, вывернувшись, подобно какой-то странной ткани, наизнанку, они как бы вновь переживали тот вечер, когда им сообщили об автомобильной катастрофе – по тому же телефону, в том же месте.
В том же месте с нами вместе, пронеслось у Герберта в голове нечто несуразное.
– О боже милосердный, мой Иисус, о мой Джонни… чудо, я же говорила: чудо…
– Вера, прекрати!
Взгляд ее потемнел, затуманился, стал диковатым.
– Ты недоволен, что он очнулся? После всех этих многолетних насмешек надо мной? После всех этих рассказов, что я сумасшедшая?
– Вера, я никому не говорил, что ты сумасшедшая.
– Ты говорил им глазами! – прокричала она. – Но мой бог не был посрамлен. Разве был, Герберт? Разве был?
– Нет, – сказал он. – Пожалуй, нет.
– Я говорила тебе. Я говорила тебе, что господь предначертал путь моему Джонни. Теперь ты видишь, как воля божья начинает свершаться. – Она поднялась. – Я должна поехать к нему. Я должна рассказать ему. – Она направилась к вешалке, где висело ее пальто, по-видимому забыв, что на ней халат и ночная рубашка. Лицо ее застыло в экстазе. Герберт вспомнил, как она выглядела в день их свадьбы, и это было чудно и почти кощунственно. Она втоптала кукурузные зерна в ковер своими розовыми шлепанцами.
– Вера.
– Я должна сказать ему, что предначертание господа…
– Вера.
Она повернулась к нему, но глаза ее казались далекими-далекими, она была вместе с Джонни.
Герберт подошел и положил руки на плечи жены.
– Ты скажешь, что любишь его… что ты молилась… ждала… У кого есть большее право на это? Ты мать. Ты так переживала за сына. Разве я не видел, как ты исстрадалась за последние пять лет? Я не сожалею, что он снова с нами, ты не права, не говори так. Я вряд ли буду думать так же, как ты, но совсем не сожалею. Я тоже страдал.
– Страдал? – Ее взгляд выражал жестокость, гордость и недоверие.
– Да. И еще я хочу сказать тебе, Вера. Прошу тебя, перекрой обильный фонтан твоих рассуждений о боге, чудесах и великих предначертаниях, пока Джонни не встанет на ноги и полностью не…
– Я буду говорить то, что считаю нужным!
– …придет в себя. Я хочу сказать, что ты должна предоставить сыну возможность стать самим собой, прежде чем навалишься на него со своими идеями.
– Ты не имеешь права так говорить со мной! Не имеешь!
– Имею, потому что я отец Джонни, – сказал он сурово. – Быть может, я прошу тебя последний раз в жизни. Не становись на дороге сына, Вера. Поняла? Ни ты, ни бог, ни страдающий святой Иисус. Понимаешь?
Она отчужденно смотрела на него и не отвечала.
– Ему и без того будет трудно примириться с мыслью, что он, точно лампочка, был выключен на четыре с половиной года. Мы не знаем, сможет ли он снова ходить, несмотря на помощь врачей. Мы лишь знаем, что предстоит операция на связках, если еще он захочет; об этом сказал Вейзак. И, наверно, не одна операция. И снова терапия, и все это грозит ему адовой болью. Так что завтра ты будешь просто его матерью.
– Не смей так со мной разговаривать! Не смей!
– Если ты начнешь свои проповеди, Вера, я вытащу тебя за волосы из палаты.
Она вперила в него взгляд, бледная и дрожащая. В ее глазах боролись радость и ярость.
– Одевайся-ка, – сказал Герберт. – Нам нужно ехать.
Весь долгий путь в Бангор они молчали. Они не испытывали счастья, которое должны были бы оба испытывать; Веру переполняла горячая, воинственная радость. Она сидела выпрямившись, с Библией в руках, раскрытой на двадцать третьем псалме.
На следующее утро в четверть десятого Мари вошла в палату к Джонни и сказала:
– Пришли ваши родители. Вы хотите их видеть?
– Да, хочу. – В это утро он чувствовал себя значительно лучше и был более собранным. Но его немного пугала мысль, что он сейчас их увидит. Если полагаться на воспоминания, последний раз он встречался с родителями около пяти месяцев назад. Отец закладывал фундамент дома, который теперь, вероятно, стоит уже года три или того больше. Мама подавала ему фасоль, приготовленную ею, яблочный пирог на десерт и кудахтала по поводу того, что он похудел.
Слабыми пальцами он поймал руку Мари, когда та собиралась уйти.
– Как они выглядят? Я имею в виду…
– Выглядят прекрасно.
– Что ж. Хорошо.
– Вам можно побыть с ними лишь полчаса. И немного еще вечером, если не очень устанете, после исследований в неврологии.
– Распоряжение доктора Брауна?
– И доктора Вейзака.
– Хорошо. По крайней мере пока. Не уверен, что я позволю им долго меня щупать и колоть.
Мари колебалась.
– Что-нибудь еще? – спросил Джонни.
– Нет… не сейчас. Вам, должно быть, не терпится увидеть ваших. Я пришлю их.
Он ждал и нервничал. Вторая койка была пуста; ракового больного убрали, когда Джонни спал после укола.
Открылась дверь. Вошли мать с отцом. Джонни пережил шок и тут же почувствовал облегчение; шок, потому что они действительно постарели; облегчение, потому что не намного. А если они не так уж изменились, вероятно, то же самое можно сказать и о нем.
Но что-то все-таки в нем изменилось, изменилось бесповоротно – и эта перемена могла быть роковой.
Едва он успел так подумать, как его обвили руки матери, запах ее фиалковых духов ударил в нос, она шептала:
– Слава богу, Джонни, слава богу, что ты очнулся, слава богу.
Он тоже крепко обнял ее, но в руках еще не было силы, они тут же упали – и вдруг за несколько секунд он понял, что? она чувствует, что? думает и что? с ней случится. Потом это ощущение исчезло, растворилось, подобно темному коридору, который ему привиделся. Когда же Вера разомкнула объятия, чтобы взглянуть на Джонни, безудержная радость в ее глазах сменилась глубокой озабоченностью. Он непроизвольно произнес:
– Мам, ты принимай то лекарство. Так будет лучше.
Глаза матери округлились, она облизнула губы – Герберт был уже около нее, он еле сдерживал слезы. Отец похудел – не настолько, насколько поправилась Вера, но все же заметно. Волосы у него поредели, однако лицо осталось таким же – домашним, простым, дорогим. Он вытащил из заднего кармана большой цветной платок и вытер глаза. Затем протянул руку.
– Привет, сынок, – сказал он. – Я рад, что ты опять с нами.
Джонни пожал ее как можно крепче; его бледные и безжизненные пальцы утонули в широкой руке отца. Джонни смотрел по очереди на родных – сначала на мать, одетую в просторный темно-синий брючный костюм, потом на отца, приехавшего в поистине отвратительном клетчатом пиджаке, который подошел бы скорее продавцу пылесосов в Канзасе, – и залился слезами.
– Извините, – сказал он. – Извините, это просто…
– Поплачь, – сказала Вера, садясь на кровать рядом с ним. Лицо ее дышало спокойствием, сияло чистотой. Сейчас в нем было больше материнского, чем безумного. – Поплачь, иногда это лучше всего.
И Джонни плакал.
Герберт сообщил, что тетушка Жермена умерла. Вера рассказала, что наконец-то есть деньги на молельный дом в Паунале и месяц назад, как только оттаяла земля, началось строительство. Герберт добавил, что предложил было свои услуги, но понял – честная работа заказчикам не по карману.