— Сейчас я сделаю кое-что необычное… может, даже на первый взгляд странное, но пусть это вас не волнует, — объявляет он. — Всего лишь небольшой фокус, вроде как потереть переносицу, чтобы не чихнуть, или ударить себя по лбу, когда пытаешься вспомнить чьё-то имя. Договорились?
— Д-да… наверное, — выговаривает сбитая с толку Триш. Пит закрывает глаза, подносит к лицу некрепко сжатый кулак, выбрасывает указательный палец и принимается водить им взад и вперёд.
Триш оборачивается к продавщице. Та пожимает плечами, словно говоря: «Кто знает?»
— Мистер Мур, — нерешительно произносит Триш. — Мистер Мур, может, мне просто…
Пит открывает глаза, глубоко вздыхает и опускает руку. И смотрит мимо Триш, на дверь…
— Итак… вы вошли… — Его глаза двигаются, словно следя за вошедшей Триш. — Шагнули к прилавку… Наверное, спросили о чём-то. В каком проходе аспирин… Что-то в этом роде.
— Да, я…
— Но вы ещё что-то взяли. — Он видит это что-то на полке со сладостями. Ярко-жёлтый рисунок, что-то вроде отпечатка ладони. — Батончик «Спикерс».
— «Маундс», — шепчет она, хлопая ресницами. — Откуда вы узнали?
— Взяли шоколадку, только потом пошли за аспирином. Заплатили и ушли… выйдем на минуту. Пока, Кэти.
Кэти только кивает, не сводя с него вытаращенных глаз. Пит шагает за порог, не обращая внимания на звяканье колокольчика, на морось, теперь и в самом деле превратившуюся в дождь. Желтизна на тротуаре исчезает: водяные струи смывают её и уносят. И всё же он способен разглядеть её, и ужасно этим доволен. Он видит линию. Это ощущение щелчка. Клик, и готово. Здорово! Сколько же времени он не видел её так ясно?!
— Назад к вашей машине, — бормочет он себе под нос, — чтобы запить водой пару таблеток аспирина…
Он пересекает тротуар, медленно подбирается к «таурусу». Триш, встревоженно оглядываясь, следует за ним. Взгляд взволнованный. Почти испуганный.
— Открыли дверь. Взяли сумочку… ваши ключи… аспирин… батончик… всё такое… перекладываете их из руки в руку… и тут…
Он наклоняется, шарит в воде, хлещущей в сточной канаве, запускает туда ладонь почти до запястья, поднимает что-то и кланяется с видом фокусника, удачно выполнившего сложный трюк. В сереньком, почти сумеречном свете ярко вспыхивают серебром ключи.
— …тут вы уронили ключи.
Сначала ей не приходит в голову их взять. Она потрясённо смотрит на него, словно только сейчас у неё на глазах свершилась магия. Чёрная магия. А он и есть тот самый злой маг.
— Ну же, — настаивает он, со слегка поблёкшей улыбкой. — Берите же. Тут нет ничего сверхъестественного. Чистая дедукция. Мне не привыкать. Вам следовало бы брать меня в поездки, на случай если заблудитесь. Я в два счёта отыщу дорогу.
Только тогда она берёт ключи. Быстро, стараясь не коснуться его пальцев, и Пит сразу же понимает, что она не придёт в ресторан. Не стоит быть семи пядей во лбу, чтобы понять это: достаточно взглянуть в её глаза, скорее напуганные, чем благодарные.
— Спасибо, спасибо вам, — лепечет она, мысленно измеряя расстояние между ними, будто боясь, что он подступит слишком близко.
— Не за что. Только не забудьте: «Уэст Уорф», в половине шестого. Лучшие жареные моллюски в этой части штата.
Поддержим иллюзию. Приходится иногда, независимо от того, что творится на душе. И хотя какая-то часть радости этого дня ушла, растворилась, что-то ещё теплится. Он видел линию, а от этого всегда становится легче. Фокус простой, но приятно сознавать, что он ещё может…
— Половина шестого, — эхом отзывается она, открывая дверцу машины, но опасливый взгляд, брошенный через плечо, подозрительно похож на тот, каким обычно посматриваешь на пса, бешено рвущегося со сворки. Она рада до посинения, что теперь не придётся ехать с ним во Фрайбург. И не нужно уметь читать мысли, чтобы это сообразить.
Он неподвижно стоит под кнутами дождевых струй, наблюдая, как она выруливает на мостовую, и на прощание отдаёт жизнерадостный салют лихого продавца автомобилей. В ответ она рассеянно шевелит пальчиками, и, разумеется, когда он ровно в пять тридцать заглядывает в «Уэст Уорф» (на всякий случай, точность — вежливость королей), её никто не видел, и час спустя она всё ещё не показывается. Он всё равно не уходит: сидит за стойкой бара, пьёт пиво и провожает глазами машины, мчащиеся по шоссе 302. Ему кажется, что он видит её, где-то около пяти сорока. Зелёный «таурус», пролетевший мимо на полной скорости, в пелене дождя, ставшей к тому времени беспросветной, зелёный «таурус», который, вполне возможно, ещё тянет за собой жёлтую полосу, сразу же тающую в сереющем воздухе.
День другой, дерьмо всё то же, думает он, но радость уже омрачена, вытеснена привычной грустью, грустью, ощущаемой как нечто заслуженное: цена так и не позабытого предательства. Он закуривает сигарету… Давным-давно, в детстве, притворялся, что курит, но в этом больше нет нужды…
И заказывает ещё кружечку. Милт приносит, но при этом ворчит:
— Неплохо бы сначала что-то кинуть в желудок, Питер. Поэтому Пит заказывает порцию жареных моллюсков и даже съедает несколько, предварительно окунув в соус тартар, но перед тем как двинуться по кругу в какую-нибудь забегаловку, где его не так хорошо знают, пытается дозвониться в Массачусетс, к Джоунси. Но Джоунси и Карла наслаждаются редким свободным вечером, и трубку берёт приходящая няня, которая и спрашивает, не нужно ли чего передать. Пит едва не говорит «нет», но тут же спохватывается.
— Передайте, звонил Пит, сказал ДДДТ.
— Д… Д… Д… Т… — повторяет девушка, старательно записывая. — Он поймёт, что это…
— О да, — заверяет Пит, — ещё бы.
К полуночи он надирается в какой-то нью-хэмпширской пивнушке, то ли «Мадди Раддер», то ли «Радди Матер», он так и не усёк. Едва ворочая языком, Пит пытается поведать такой же окосевшей тёлке, как когда-то свято верил в то, что окажется первым человеком, ступившим на Марс. И хотя та кивает и твердит, будто заведённая, «ага-ага-ага», он почему-то сознаёт, что у неё только и мыслей, как бы опрокинуть ещё порцию бренди перед закрытием. Но это ничего. Это не важно. Завтра он проснётся с головной болью и ужасным похмельем, но всё равно отправится на работу и продаст машину, а может, и нет, но так или иначе мир вертится. А вдруг удастся сбыть винно-красный «тандерберд», прощай любимая! Когда-то всё было иначе, но теперь всё по фигу. Наверное, и с этим можно жить, для такого парня, как он, правило большого пальца — всего лишь ДДДТ, день другой, дерьмо всё ТО же, и хрен с ним, со всем остальным. Ты вырос, стал мужчиной, смирился с тем, что получил меньше, чем надеялся, обнаружил, что на волшебной машинке для грёз и снов висит большая табличка: НЕ РАБОТАЕТ.
В ноябре он отправится на охоту с друзьями, и этого вполне достаточно, чтобы с надеждой смотреть в будущее… это и, возможно, классный слюнявый, пахнущий губной помадой минет в машине от этой бухой тёлки. Требовать ещё чего-то — напрашиваться на лишнюю сердечную боль.
Грёзы и сны — это для детей.
1998: Генри лечит диванного пациента
В комнате полумрак, как всегда, когда Генри принимает пациентов. Интересно, что весьма немногие это замечают. Он считает, это потому, что обычно у них мозги с самого начала затуманены. Большинство из них попросту невропаты. «Леса так и кишат ими», — когда-то сказал он Джоунси, когда они были вместе, леса, ха-ха! Во всяком случае, такова его оценка — совершенно ненаучная, конечно. Он глубоко убеждён, что их проблемы создают нечто вроде поляризующего экрана между ними и остальным миром. По мере усиления невроза тьма внутри сгущается. В основном он испытывает к пациентам нечто вроде благожелательного, хотя и отстранённого сочувствия. Иногда жалость. И весьма немногие выводят его из себя. К последним принадлежит Барри Ньюмен.
Пациентам, перешагнувшим порог кабинета Генри, предоставляется выбор, который они таковым не считают. И даже не сознают этого. Заходя, они видят довольно уютную, хоть и полутёмную комнату, с камином по левой стене, снабжённым вечными дровами: четырьмя стальными трубками, раскрашенными под берёзу и маскирующими газовые горелки. Рядом, под превосходной репродукцией вангоговских «Подсолнухов», возвышается огромное мягкое кресло, в котором обычно восседает Генри. (Генри иногда говорит коллегам, что каждому психиатру следует иметь в кабинете по крайней мере одного Ван Гога.) В противоположном конце лёгкое креслице и диван. Генри всегда интересно, что именно выберет пациент. Правда, сам он слишком давно в деле, чтобы знать: выбранное впервые потом становится привычкой, и на последующих сеансах место останется неизменным. Он помнит, что на эту тему даже есть статья, только вот забыл чья. И в любом случае он обнаруживает, что со временем такие вещи, как газеты и журналы, съезды и семинары, интересуют его всё меньше. Когда-то всё было по-иному, но теперь ситуация изменилась. Он меньше спит, меньше ест и смеётся гораздо меньше. Мрак просачивается и в его жизнь… тот самый поляризующий фильтр, и Генри сознаёт, что даже не противится этому. Меньше яркого света — спокойнее для глаз.
Барри Ньюмен с самого начала был диванным пациентом, но Генри ни разу не сделал ошибки, предположив, будто это имеет что-то общее с его психическим состоянием. Просто для Барри диван удобнее, хотя иногда Генри приходится протягивать ему руку, чтобы помочь встать, когда пятьдесят минут истекают. При росте пять футов семь дюймов Барри весит четыреста двадцать фунтов. Это и заставило его подружиться с диваном.
Сеансы с Барри Ньюменом обычно длятся долго, поскольку тот тщательнейшим образом перечисляет все подробности своих гастрономических похождений. Это вовсе не означает, что Барри — гурман, о нет, совсем напротив, Барри пожирает всё, что оказывается в орбите его досягаемости. В этом отношении Барри настоящая машина для перемалывания пищи. И его память, по крайней мере в этом отношении, донельзя идентична. Барри в гастрономии всё равно что старый друг Генри Пит — в географии и ориентировании на местности.
Генри почти оставил попытки оттащить Барри от деревьев и заставить его прогуляться по лесу, частично из-за спокойного, но неуклонного желания пациента обсуждать всё съеденное в мельчайших деталях, отчасти потому, что Барри ему не нравится и никогда не нравился. Родители Барри умерли, оставив очень большое наследство, положенное на трастовый фонд до тридцатилетия сына. Тогда он сможет его получить, при условии, что будет продолжать психотерапию. Если же нет, основная часть останется в трастовом фонде до его пятидесятилетия.
Генри сомневается, что Барри Ньюмен доживёт до пятидесяти. Кровяное давление Барри (как он с гордостью объявил) — сто девяносто на сто сорок. Холестерин огромный. Настоящая золотая жила липопротеинов.
— Я ходячий инсульт, я ходячий инфаркт, — твердил он с ликующей торжественностью человека, способного высказать жёсткую неумолимую истину, потому что в душе сознаёт, что подобный конец не для него, о нет, не для него.
— На ленч я съел два двойных бургера, — рассказывает он сейчас, — я люблю именно такие, потому что сыр в них ещё горячий.
Его пухлый рот, странно маленький для человека подобных размеров, чем-то напоминающий рыбий, сжимается и подрагивает, словно пробуя этот восхитительно горячий сыр.
— Запил молочным коктейлем, а на обратном пути прихватил парочку шоколадок. Потом подремал немного, а когда проснулся, сунул в микроволновку пакет замороженных вафель. Знаете, этих, хрустящих, «Легго-эгго».
Он смеётся. Смех человека, охваченного приятными воспоминаниями о чудесном закате в горах, прикосновении к женской груди, прикрытой тонким шёлком (не то чтобы Барри, по мнению Генри, когда-то испытывал нечто подобное), прогулке по тёплому прибрежному песку.
— Большинство людей пекут их в тостере, — продолжает Барри, — но тогда они получаются чересчур подсушенными. А из микроволновки они выходят горячими и мягкими. Горячими… и мягкими. — Он жадно облизывает свои рыбьи губы. — Правда, мне стало немного стыдно за то, что я съел весь пакет.
Он бросает это вскользь, небрежно, как бы в сторону, словно вспомнив о том, что и Генри нужно выполнять свою часть работы. Подобные штучки он проделывает по четыре-пять раз за сеанс, а потом… потом вновь возвращается к еде.
Он уже добрался до вечера вторника. Поскольку сейчас пятница, перечислению завтраков, обедов, ужинов и перекусов нет конца. Генри позволяет себе уйти в свои мысли. Барри его последний пациент на сегодня. Когда он завершит длинный список своих кулинарных подвигов, Генри вернётся к себе и соберёт вещи. Завтра вставать в шесть часов, а где-то между семью и восемью на подъездную аллею зарулит Джоунси. Они сунут своё барахлишко в старый «скаут» Генри, который тот держит исключительно для осенних охотничьих поездок, и к восьми тридцати они уже будут держать путь на север. По дороге завернут в Брайтон, подхватят Пита, а потом и Бива, по-прежнему живущего вблизи Дерри. К вечеру они доберутся до «Дыры в стене», охотничьего домика, того, что вверх по Джефферсон-трект, будут играть в карты в гостиной и прислушиваться к вою ветра в дымоходах. Ружья составят в угол кухни, охотничьи лицензии повесят на крючке над задней дверью. Наконец он будет с друзьями, а это всё равно что после долгих скитаний очутиться в родном доме. На целую неделю поляризующий фильтр станет чуть-чуть тоньше. Они потреплются о прежних временах, посмеются над возмутительно-забавными непристойностями Бивера, а если кому-то и в самом деле удастся подстрелить оленя… что ж, дополнительное развлечение! Вместе они сильны, как никогда. Вместе они всё ещё способны победить время.
Где-то на заднем плане фоном звучит монотонный тенорок Барри Ньюмена. Свиные отбивные, пюре, жареная кукуруза, истекающая маслом, шоколадный торт «Пепперидж-фарм», и чашка с пепси-колой, в которой плавают четыре шарика мороженого «Бен и Джеррис Чанки Манки», и яйца: жареные яйца, варёные яйца, в мешочек, всмятку, глазунья, болтунья…
Генри кивает в нужных местах, почти не прислушиваясь. Старый трюк психиатров.
Господу известно: у Генри и его друзей полно своих проблем. Биверу ужасно не везёт в семейной жизни, Пит пьёт слишком много (куда больше, чем следовало бы, по мнению Генри), Джоунси и Карла едва не развелись, а Генри борется с депрессией, которая кажется ему настолько же притягательной, насколько неприятной. Так что да, действительно, у них полно проблем. Но им всё ещё хорошо вместе, они всё ещё могут облегчить друг другу путь, озарить дорогу, и к завтрашнему вечеру они будут вместе. Целых восемь дней. И это прекрасно.
— Я знаю, что не должен бы, но рано утром проснулся от непреодолимого влечения. Возможно, низкий сахар крови, да, скорее всего так и есть. Во всяком случае, я съел остаток фунтового торта, что лежал в холодильнике, а потом сел в машину и поехал в «Данкин Донатс», взял дюжину печёных яблок и четыре…
Генри, всё ещё думая о ежегодной охоте, начинающейся завтра, сам не сознаёт, что говорит, пока слова не срываются с губ. Что ж, не воробей, не поймаешь…
— Может, постоянное желание есть как-то связано с тем, что вы считаете, будто убили свою мать. Как по-вашему, это возможно?
Барри внезапно смолкает. Генри поднимает голову и видит огромные, как блюдца, глаза пациента, впервые за всё время появившиеся из складок жира. И хотя Генри понимает, что должен заткнуться — он не имеет права проделывать вещи, не имеющие ничего общего с психотерапией, — почему-то его несёт всё дальше. Возможно, отчасти причиной этому размышления о старых друзьях, но в основном — внезапно побледневшая, потрясённая физиономия Барри. Больше всего Генри, кажется, задевает его полнейшее довольство собой и своим образом жизни. Его внутренняя убеждённость в правильности своего самоубийственного поведения. Какая нужда его менять, не говоря уже о том, чтобы докапываться до истоков?
— Вы ведь действительно считаете, что убили её, верно? — продолжал допытываться Генри, небрежно, почти беспечно.
— Я… я никогда… мне противна сама…
— Она звала и звала, кричала, что боль в груди становится нестерпимой, но ведь вы часто это слышали, не так ли? Чуть не каждую неделю? Да что там неделю, чуть не каждый день! Кричала сверху: «Барри, позвони доктору Уитерсу, Барри, вызови „скорую“, Барри, набери 911…»
Они никогда не говорили о родителях Барри. Тот в своей мягкой, неумолимой, непробиваемо-жирной манере не допускал этого. Вроде бы начинает обсуждать их, и… бинго! — снова сворачивает на жареную баранину или цыплёнка, а то и утку в апельсиновом соусе. Всё тот же нескончаемый список. И поскольку Генри ничего не известно о родителях Барри, и уж конечно, о том дне, когда мать Барри умерла, упав с кровати и обмочив ковёр, всё ещё вопя, вопя, сплошной вой трехсотфунтовой горы плоти, омерзительно тучной орущей плоти… фу, какая гнусь! Он не может ничего знать об этом, потому что никто ему не рассказывал, но всё-таки знает. А Барри тогда был не таким толстым. Всего сто девяносто фунтов.
Линия. Снова она. Линия. Он не видел её вот уже пять лет (разве что только во сне) и уже думал, что всё кончено, но, похоже, ошибался. Она опять здесь.
— А вы в это время сидели у телевизора и слушали её крики, — продолжает он. — Смотрели Рики Лейна и ели… что именно? Сырный торт Сары Ли? Мороженое? Не знаю. Но вы не обращали внимания. Пусть себе орёт.
— Замолчите!
— Позволили ей вопить сколько душе угодно, и в самом деле, почему бы нет? Она проделывала это всю жизнь! Вы не глупы и понимаете, что это чистая правда. Такое бывает. Думаю, вам и это ясно. Вот и обрекли себя на роль героя в этакой маленькой пьеске Теннесси Уильямса, просто потому что любите поесть. Но знаете что, Барри? Рано или поздно эта страсть вас убьёт. В глубине души вы этому не верите, но это чистая правда. Ваше сердце уже трепыхается в груди, как заживо похороненный, бьющий кулаками в крышку гроба. Интересно, каково будет таскать на себе ещё фунтов восемьдесят — сто?
— Затк…
— Когда вы упадёте, Барри, эффект будет, как от рухнувшей Вавилонской башни. Люди, ставшие этому свидетелями, будут толковать о случившемся ещё долгие годы. Да вся посуда с полок попадает…
— Замолчите!
Барри стремительно садится. На этот раз он не нуждается в помощи Генри. И он смертельно бледен, если не считать двух ярких розочек, расцветших на щеках.
— …даже кофе из их чашек расплещется, а вы обмочитесь, совсем как она когда-то…
— ПРЕКРАТИТЕ! — визжит Барри. — ПРЕКРАТИТЕ, ВЫ, ЧУДОВИЩЕ!
Но Генри уже завёлся. Он не может остановиться. Он видит линию, а когда её видишь, нельзя притвориться, будто она не существует.
— …если вовремя не очнётесь от того ядовитого сна, в котором пребываете…
Только Барри ничего не хочет слушать, абсолютно ничего. Он выбегает из комнаты, тряся необъятными ягодицами, и исчезает за дверью.
А Генри сидит, не двигаясь, прислушиваясь к топоту целого стада бизонов в облике всего одного человека. Барри Ньюмена. Вторая комната пуста: у него нет секретаря, и с бегством Барри трудовая неделя окончена. Что ж, всё к лучшему. Ну и влип же он!
Генри подходит к дивану и ложится.
— Доктор, — говорит он, — я опарафинился по полной программе.
— Как это случилось, Генри?
— Сказал пациенту правду.
— Но разве истина не делает нас свободными, Генри?
— Нет, — отвечает он себе, глядя в потолок. — Ни в малейшей степени.
— Закрой глаза, Генри.
— Хорошо, доктор.
Он закрывает глаза. Комнату вытесняет мрак, и это хорошо. Тьма стала его подружкой. Завтра он встретится с остальными друзьями (по крайней мере с тремя), и свет вновь покажется добрым. Но сейчас… сейчас…
— Доктор?
— Да, Генри?
— Это типичный случай, именуемый «день другой, дерьмо всё то же». Вам это известно?
— Что это значит, Генри? Что это значит для тебя?
— Всё, — шепчет он, не открывая глаз, и тут же добавляет:
— Ничего.
Но это враньё. И далеко не первое, сказанное им здесь.
Назавтра все четверо едут в «Дыру в стене», а впереди потрясные восемь дней. Великим охотничьим экспедициям грядёт конец, хотя никто, разумеется, об этом не подозревает. До наступления настоящей тьмы ещё несколько лет, но она близится.
Тьма близится.
2001: Джоунси. Беседа преподавателя со студентом
Нам не дано знать, каким дням и событиям суждено изменить нашу жизнь. Может, это к лучшему. В день, который необратимо изменит его собственную, Джоунси сидит в своём кабинете на третьем этаже «Джон Джей колледж», глядя в окно на крохотный ломтик Бостона и думая о том, как не прав был Т. С. Эллиот, назвав апрель самым беспощадным месяцем, и всего лишь потому, что предположительно в апреле бродяга-плотник из Назарета угодил на крест за подстрекательство к мятежу. Всякий житель Бостона знает, что самый жестокий месяц — март, коварно дарящий несколько мгновений ложной надежды, чтобы потом подло швырнуть в лицо пригоршню дерьма. Сегодня один из таких, не внушающих доверия дней, когда кажется, что весна и впрямь посетила их суровый город, и Джоунси даже подумывает пройтись немного, когда разберётся с одной неприятностью… вернее, пакостью. Конечно, в эту секунду он не представляет, чем обернётся сегодняшняя погода, и понятия не имеет, что к вечеру окажется в больничной палате, искалеченный, окровавленный и отчаянно сражающийся за собственную проклятую жизнь.
День другой, дерьмо всё то же, думает он, но на поверку дерьмо тоже оказывается другим.
Но тут звонит телефон, и он хватает трубку, исполненный робкого радостного предчувствия: это наверняка мальчишка Дефаньяк, попросит отменить одиннадцатичасовую встречу.
Должно быть, чует кошка, чьё мясо съела, думает Джоунси. Что ж, вполне возможно. Обычно это студенты добиваются встречи с преподавателем. Когда же парню сообщается, что преподаватель хочет видеть его… не нужно быть ясновидящим, чтобы понять, куда ветер дует.
— Алло, Джоунс у телефона, — бросает он в трубку.
— Привет, Джоунси, как жизнь? Он узнал бы этот голос где угодно.
— Генри! Эй, Генри! Прекрасна, жизнь прекрасна! По правде говоря, это не совсем так, вернее, далеко не так, особенно при мысли о скором появлении Дефаньяка, но всё относительно, не так ли? По сравнению с тем, где он окажется через двенадцать часов, пришпиленный к попискивающим, гудящим, позвякивающим аппаратам: одна операция позади и три ещё ждут… Джоунси сильно приукрашивает действительность, или, попросту говоря, бздит сквозь шёлк. Высокопарно выражаясь, делает хорошую мину при плохой игре.
— Рад это слышать.
Должно быть, он расслышал невесёлые нотки в голосе Генри, но скорее всего просто чувствует подобные вещи.
— Генри? Что стряслось?
Молчание. Джоунси хочет было снова спросить, но Генри всё же отвечает:
— Мой пациент умер вчера. Я увидел заметку в газете. Барри Ньюмен его звали.
И после небольшой паузы добавляет:
— Он был диванным пациентом. Джоунси не совсем ясно, что это такое, но старому другу плохо. Он это знает.
— Самоубийство?
— Сердечный приступ. В двадцать девять лет. Вырыл собственную могилу ложкой и вилкой.
— Жаль.
— Последние три года он не был моим пациентом. Я отпугнул его. Случилась… одна из этих штук. Понимаешь, о чём я?
Джоунси кивает, забыв, что Генри его не видит.
— Линия?
Генри вздыхает, но Джоунси не слышит в его вздохе особого сожаления.
— Да. И я вроде как выплеснул всё на него. Он смылся так, словно задницу припекло.
— Это ещё не делает тебя виновником его инфаркта.
— Может, ты и прав. Но почему-то мне так не кажется. Снова пауза. И потом, уже веселее:
— Разве это не строчка из песни Джима Кроче? А ты? Ты в порядке, Джоунси?
— Я? Угу. А почему ты спрашиваешь?
— Не знаю, — говорит Генри. — Только… Я думаю о тебе с той самой минуты, как развернул газету и увидел фото Барри на странице некрологов. Пожалуйста, будь осторожнее.
Джоунси вдруг ощущает лёгкий холодок, пронизавший до самых костей (многим из которых грозят скорые множественные переломы).
— Да о чём это ты?
— Не знаю, — повторяет Генри. — Может, просто так. Но…
— Неужели опять эта линия? — тревожится Джоунси и, машинально развернувшись в кресле, смотрит в окно, на переменчивое весеннее солнышко. И тут на ум приходит, что парнишка, Дефаньяк, вероятно, съехал с катушек и прихватил оружие (коварный замысел, как говорится в детективах и триллерах, которые Джоунси любит почитывать в свободное время), и Генри каким-то образом это просёк.
— Не знаю. Вполне возможно, просто опосредованная реакция на смерть Барри. Видеть его фото на странице некрологов… Но всё же поостерегись немного, договорились?
— Ну… конечно, я вполне могу…
— Вот и хорошо.
— У тебя точно всё нормально?
— Лучше некуда.
Но Джоунси так не думает. Он уже хочет сказать что-то, когда слышит за спиной робкий кашель и понимает, что Дефаньяк скорее всего уже здесь.
— Вот и хорошо, — вторит он, поворачиваясь к столу. Да, в дверях переминается его одиннадцатичасовой посетитель, на вид совсем не опасный: обычный мальчишка, закутанный в старое мешковатое пальто с капюшоном и деревянными пуговицами, не по погоде тёплое, тощий и невзрачный, с панковской причёской, неровными пиками торчащей над встревоженными глазищами.
— Генри, у меня срочный разговор. Я перезвоню…
— Да нет, не стоит. Честно.
— Уверен?
— Да. Но только… тут ещё одно дельце. Тридцать секунд есть?
— Естественно, как же не быть? Он поднимает палец, и Дефаньяк послушно кивает. Однако продолжает стоять, пока Джоунси не показывает на единственный, не заваленный книгами свободный стул. Дефаньяк нерешительно направляется к нему.
— Выкладывай, — говорит Джоунси в трубку.
— Думаю, надо бы смотаться в Дерри. По-быстрому, только я и ты. Навестить старого друга.
— То есть.
Но он не хочет в присутствии постороннего произносить это имя, совсем детское, чуточку смешное имя. Да и ни к чему: Генри делает это за него. Когда-то они были квартетом, потом, ненадолго, стали квинтетом, а потом снова квартетом. Но пятый, собственно говоря, так и не покинул их. Генри называет это имя, имя мальчика, каким-то чудом так и оставшегося мальчиком. Тревоги Генри о нём более понятны, отчётливее выражены. Он объясняет Джоунси, что ничего в точности не известно, просто так, предчувствие, что старый приятель, вполне возможно, нуждается в посещении.
— Говорил с его матерью? — спрашивает Джоунси.
— Думаю, — отвечает Генри, — будет лучше, если мы просто… ну, словом, свалимся как снег на голову. Как насчёт твоих планов на этот уик-энд? Или следующий?
Джоунси ни к чему сверяться с ежедневником. Уик-энд начинается послезавтра. Правда, в субботу нужно быть на факультетской вечеринке, но от этого можно легко отделаться.
— Вполне свободен, оба дня, — говорит он. — Ничего, если заеду в субботу? К десяти?
— В самый раз, — облегчённо вздыхает Генри, теперь уже больше похожий на себя. Джоунси чуть расслабляется. — Ты точно успеешь?
— Если считаешь, что следует повидать… — Джоунси колеблется, — …Дугласа, тогда, вероятно, так и сделаем. Уж очень давно это было.
— Твоё собеседование… он уже у тебя?
— Угу.
— Ладно. Жду в десять в субботу. Эй, может, стоит взять «скаут»? Дадим ему размяться. Как тебе?
— Здорово! Генри смеётся.
— Карла по-прежнему даёт тебе завтрак с собой?
— Так и есть.
Джоунси невольно бросает взгляд на портфель.
— Что там у тебя сегодня? Сандвич с тунцом?
— Яичный салат.
— М-м-м… Ладно, я пошёл. ДДДТ, так?
— ДДДТ, — соглашается Джоунси. Он не может назвать старого друга по имени в присутствии студента, но ДДДТ ни о чём тому не говорит. — Поговорим в…
— И береги себя. Я не шучу, — подчёркивает Генри, многозначительно и чуть зловеще. И снова лёгкий холодок бежит по спине. Но прежде чем Джоунси успевает ответить (а что он может сказать при Дефаньяке, смирно сидящем в углу), Генри отключается.
Несколько мгновений Джоунси задумчиво смотрит на телефон, кладёт трубку, перелистывает страницы ежедневника, густо вычёркивает субботнюю запись: «Попойка в доме декана Джейкобсона» и вписывает: «отпроситься: поездка с Генри в Дерри, повидаться с Д.» Но и это обещание он не сдержит. К субботе Дерри и старые друзья надолго испарятся из его мыслей.
Джоунси набирает в грудь воздуха и переносит внимание на своего взрывоопасного посетителя. Парень нервно ёрзает на стуле, очевидно, прекрасно понимая, почему вызван сюда.
— Итак, мистер Дефаньяк, — начинает Джоунси, — согласно документам, вы из Мэна.
— Э-э… да. Питтсфилд. Я…
— В документах сказано также, что вы получаете стипендию, и при этом неплохо учитесь.
Парень, похоже, не просто волнуется. Парень, похоже, вот-вот разревётся. Господи, как же это трудно! До сегодняшнего дня Джоунси ни разу не приходилось обвинять студента в обмане, но, похоже, всё ещё впереди. Потому что это ужасно трудно… то, что Бивер назвал бы сранью.
— Мистер Дефаньяк… Дэвид… знаете, куда деваются стипендии, когда их обладателя ловят на шпаргалках? Да ещё на семестровом экзамене?
Парень дёргается так, словно спрятанный под сиденьем недоброжелатель только сейчас воткнул оголённый электропровод с низковольтным зарядом в его тощую ягодицу. Губы трясутся, и первая слеза… О Господи, первая слеза ползёт по небритой щеке.
— Могу в точности вам объяснить, — продолжает Джоунси. — Такие стипендии испаряются. Вот что с ними происходит. Пуф — и шарик лопается.
— Я… я…
На столе Джоунси лежит папка. Он открывает её и вытаскивает программу билетов Европейской истории за первый семестр: один из тех чудовищных вопросников-«угадаек», на которых в своей безграничной мудрости настаивает департамент образования. Сверху чёрным росчерком айбиэмовского карандаша (старайтесь, чтобы пометки были чёткими и ясными, а если необходимо стереть, стирайте как можно тщательнее) написано имя:
— Я прочёл вашу курсовую, Дэвид, пробежал вашу статью о средневековом французском феодализме и даже пролистал ваши характеристики. Вы, разумеется, не гений, но успевали не хуже других. Кроме того, я в курсе, что вы просто выполняете обязательную программу, ведь ваши истинные интересы не лежат в моей области знаний, верно?