Вера во многом заблуждалась и городила чепуху, но только не о запахе свежести, исходящем от простынь; в этом я согласна с ней на все сто. Каждый может унюхать разницу между простыней, засунутой в сушилку, и простыней, которую хорошенько потрепал южный ветер. Но сколько было зимних дней, когда температура опускалась до десяти градусов, а сильный сырой ветер дул с востока, прямо с Атлантики. В такие дни я с удовольствием отказалась бы от этого запаха. Развешивать белье в такой собачий холод — просто пытка. Невозможно понять этого, пока сама не попробуешь, а уж попытавшись один раз, никогда не забудешь.
Когда несешь корзинку с бельем и выходишь на улицу, от простынь валит пар, верхние простыни такие теплые, что ты даже подумаешь (если никогда не делала этого прежде): «О, все на так уж и плохо». Но к тому времени, когда ты повесишь первую простыню, да еще на шесть прищепок, парок исчезает. Простыни все еще влажные, но теперь они уже холодные, очень. И пальцы у тебя тоже мокрые и тоже холодные. Но ты вешаешь следующую простыню, и следующую, пальцы у тебя краснеют, деревенеют, их движение замедляется, плечи начинают болеть, а рот, в котором зажаты прищепки, чтобы освободить руки, которым нужно хорошо развесить эти проклятые простыни, начинает сводить судорога, но самое ужасное — это, конечно, пальцы. Если бы они просто онемели, все было бы по-другому. Ты почти желаешь этого. Но пальцы сначала краснеют и, если простынь достаточно много, то становятся бледно-лилового цвета, как лепестки таинственной лилии. К окончанию всей процедуры руки в полном смысле этого слова превращаются в клешни. Однако самое ужасное, что ты знаешь, что случится, когда ты наконец-то вернешься в дом с пустой корзинкой и с ощущением жара, сжигающего твои руки.
Сначала пальцы начинает покапывать, потом в местах их соединения с ладонью появляется пульсация — однако чувство это настолько глубокое, что скорее напоминает плач, чем простую пульсацию; как бы мне хотелось объяснить тебе так, чтобы ты понял, Энди, но я не смогу. Похоже, Нэнси Бэннистер понимает, хотя и не совсем, потому что одно дело вывешивать белье зимой на материке, и совсем другой коленкор, когда это приходится делать на острове. Когда руки начинают согреваться, то кажется, что в них завелся целый рой разъяренных пчел. Поэтому ты растираешь их каким-нибудь кремом и ждешь, когда же пройдет зуд, к тому же ты знаешь, что абсолютно неважно, сколько втереть в руки крема или обыкновенного бараньего жира; к концу февраля кожа на руках уже настолько потрескавшаяся, что ранки начинают кровоточить, если сжать ладонь в злой кулак. А иногда, даже после того как руки отошли от холода и ты уже лежишь в кровати, тебя может разбудить плач рук, ноющих от воспоминаний о пережитой боли.
Тебе кажется, я шучу? Можешь смеяться сколько угодно, если тебе смешно, но мне что-то не хочется. Этот плач можно даже услышать — так всхлипывают малые дети, потерявшие свою мать. Звук исходит из таких глубин, а ты просто лежишь и прислушиваешься, отчетливо сознавая, что ты все равно снова выйдешь на мороз, ничто не сможет помешать этому, ведь все это женская работа, которую не может понять ни один мужчина, да он и знать не хочет об этом.
А пока ты проходишь через весь этот ад: немеющие руки, лиловые пальцы, ноющие плечи, сопли, текущие из носа и замерзающие на кончике губы, — чаще всего Вера стоит или сидит в своей спальне и взирает на все. Лоб нахмурен, губы искривлены, а руки нервно потирают одна другую — все ее существо пребывает в таком напряжении, как будто идет сложнейшая хирургическая операция, а не простое развешивание простынь для просушки на ледяном зимнем ветру. Сначала она изо всех сил пытается сдерживаться, но внутри у нее все начинает кипеть, и, не выдержав. Вера распахивает окно спальни, высовывается наружу, холодный восточный ветер откидывает ее седые волосы назад, и она вопит «Шесть прищепок! Помни, ты должна вешать на шесть прищепок! Не дай Бог ветер сдует мои новые простыни на землю! Ты попомнишь меня тогда! Тебе лучше сделать все как надо, я все вижу и считаю!»
К началу марта я уже мечтала только об одном: взять топорик и врезать им между глаз этой громкоголосой суке. Иногда я даже видела, как убиваю ее, но мне кажется, какая-то часть Веры ненавидела себя за эти крики — так же как и я вся тряслась от злости, выслушивая ее вопли.
Это было первой причиной, почему Вера была сукой, — она просто не могла удержаться от этого. Действительно, ей было даже хуже, чем мне, особенно после сердечных приступов. К тому времени стирки было уже меньше, но она все равно так же бесновалась; как и раньше, хотя большинство комнат были уже закрыты, а постельное белье убрано в шкафы.
Но самым ужасным для нее было то, что к 1985 году уже прошло то время, когда она могла удивлять и поражать людей, — к тому времени она уже полностью зависела от меня. Если я не подниму ее из кровати и не посажу в инвалидную коляску, то она так и пролежит весь день. Дело в том, что Вера сильно поправилась — со ста тридцати (столько она весила в начале шестидесятых) стала весить сто девяносто, превратившись в рыхлый, колышущийся бочонок, заплывший жиром. Многие на закате своих лет худеют, превращаясь в высохшую воблу, — кто угодно, но только не Вера Донован. Доктор Френо говорил, что это происходит потому, что ее почки отказываются выполнять положенную им работу. Наверное, так оно и было, но сколько было дней, когда я считала, что она толстеет только для того, чтобы досадить мне.
Но и это еще не все; ко всему прочему она почти ослепла. Сердечные приступы сделали свое дело. Острота зрения, которой так гордилась Вера, пропала. Правда, иногда она немного видела левым глазом и чертовски хорошо — правым, но большую часть времени, как говорила сама Вера, она смотрела как бы сквозь плотный серый тюль. Представляешь, как это сводило ее с ума, ее, которая всегда и вечно за всеми приглядывала. Несколько раз Вера даже плакала из-за этого, а ведь она была твердым орешком, ее нелегко можно было довести до слез… даже после стольких лет страдании, когда жизнь пыталась поставить ее на колени, Вера все еще оставалась сильной духом.
Что, Фрэнк? Старческий маразм?
Я не знаю этого наверняка, и это правда. Но я так не думаю. Но если это и так, то это не было похоже на старческий маразм, как это бывает у обыкновенных людей. И это я говорю вовсе не потому, что если это окажется правдой, то судья при подтверждении ее завещания сможет доказать его неправомочность. Пусть он подотрет себе задницу этой бумажкой; я хочу только одного, выбраться из всего этого дерьма, в которое Вера впутала меня. Но я все равно утверждаю, что чердак у нее не был абсолютно пуст, даже в последний момент. Может быть, несколько комнат и были сданы в наем, но нельзя было сказать, что у нее не все дома.
Я это утверждаю в основном потому, что бывали дни, когда она соображала так же хорошо, как и в молодости. Обычно в эти дни она и видела отлично, и помогала поднять себя с постели, и даже проделывала несколько шагов до кресла-каталки. Так что в такие дни Вера вовсе не напоминала мешок с пшеном. Я пересаживала ее в кресло-каталку, чтобы сменить белье на кровати, а она с удовольствием подъезжала к своему окну — тому, которое выходило в сад и с которого открывался вид на гавань. Однажды Вера сказала мне, что сошла бы с ума, если бы ей пришлось днями и ночами лежать в кровати, глядя на потолок и стены спальни, и я верю ей.
Но были, конечно, и другие дни — дни, когда она не только не узнавала меня, но и вряд ли понимала, кто она сама такая. В такие дни Вера напоминала лодку, сорвавшуюся с прикола, только вот океаном, в котором она заблудилась, было время — например, она думала, что сейчас утро 1947 года, хотя на дворе был вечер 1974-го. Но ведь были же у нее и хорошие дни. Хотя со временем их становилось все меньше и меньше, а приступы все учащались и учащались — удар, как называют их старики, — но все же были и дни просветления. Ее хорошие дни одновременно были плохими для меня, потому что тогда она проявляла всю свою паскудную сущность, если я позволяла ей делать это.
Вера была подлой. И это вторая причина, почему она была сукой. Эта женщина, если хотела, могла быть такой склочницей, что вам и не снилось. Даже прикованная к постели, закутанная в пеленки и прорезиненные трусы, она могла быть настоящей Горгоной. Кутерьма, которую создавала Вера в дни уборки, может послужить вполне наглядным примером. Она не устраивала головомойки каждую неделю, но, клянусь Богом, она слишком часто учиняла их по четвергам, чтобы это могло быть простым совпадением.
По четвергам в доме Донованов производилась генеральная уборка. У них огромный дом — невозможно по-настоящему оценить его размеры, не побывав внутри, — но большей частью дома теперь не пользуются. Дни, когда полдюжины девушек с подобранными под косынку волосами натирали полы, мыли окна, снимали паутину с потолка, давным-давно прошли. Иногда я заглядываю в эти мрачные комнаты, смотрю на зачехленную мебель и вспоминаю, как выглядел этот дом в пятидесятые, когда летом здесь устраивались вечеринки и на лужайке перед домом развешивались разноцветные японские фонарики — как я отлично помню это! — у меня мороз идет по коже. Под конец яркие краски всегда уходят из жизни, задумывались ли вы над этим когда-нибудь? Под конец все выглядит таким серым и тусклым, как заношенное платье.
Последние четыре года единственной открытой частью дома оставались кухня, главная гостиная, столовая, солярий, откуда открывался вид на бассейн и патио, и четыре спальни на втором этаже — ее, моя и две комнаты для гостей. Эти две спальни не отапливались зимой, но содержались в чистоте и порядке на тот случай, если вдруг дети приедут проведать Веру.
Даже в последние несколько лет я нанимала двух девушек из поселка помогать мне в дни уборки. Служанки менялись очень часто, но где-то с 1990 года это всегда были Шона Уиндхэм и Сюзи, сестра Фрэнка. Я не могу управиться без них, хотя до сих пор большую часть работы делаю сама и ко времени ухода девушек домой после уборки по четвергам почти валюсь с ног от усталости. Работы, однако, остается еще уйма — погладить, составить список покупок на пятницу и, конечно, приготовить ужин для Ее Милости. Как говорится, дураков работа любит.
Только перед любыми такими вещами вылазила вся ее сучья сущность.
Тело ее функционировало регулярно. Я подсовывала судно под Веру каждые три часа, и она старалась изо всех сил. В полдень в горшке, кроме мочи, оказывался твердый комочек испражнений.
В любые дни, кроме четвергов.
Не каждый раз, но по четвергам, когда Вера чувствовала себя достаточно хорошо, я могла рассчитывать на большие неприятности… и на боль в позвоночнике, из-за которой я всю ночь не могла сомкнуть глаз. Даже анацин-3 не помогал. Всю свою жизнь я была здорова как лошадь, и до сих пор я здорова, но шестьдесят пять — это шестьдесят пять. И ничего с этим не поделаешь. В шесть часов утра я вытаскивала из-под Веры судно и обнаруживала там всего несколько капель вместо обычной половины содержимого этой посудины. То же самое в девять. А в полдень вместо мочи и колбаски там вообще могло ничего не оказаться. Тогда я начинала понимать, что мне предстоит вынести. Единственными днями, в которые я четко знала, к чему мне готовиться, были те, когда я не выносила мочу из-под Веры в ночь со среды на четверг.
Я вижу, что ты сдерживаешься, чтобы не рассмеяться, Энди, оставь это — смейся, если тебе смешно. Хотя лично мне было не до смеха, но теперь все закончилось, а то, о чем ты думаешь, — не что иное как правда.
Этот драный мешок сам вел счет своему дерьму, похоже было, что она копила, чтобы навалить все за один раз, — наверное, для Веры это было своеобразным развлечением… но только я должна была вечно отступать. Отступать, хотела я того или нет.
Большую часть дня в четверг я занималась тем, что носилась как угорелая вверх по лестнице, пытаясь вовремя подоспеть к ней, и иногда мне это даже удавалось. Но что бы ни происходило с ее зрением, слух у нее оставался отличным, и она знала, что я никогда не позволю ни одной девушке из поселка пылесосить ее великолепный абиссинский ковер. И когда она слышала, что я включаю пылесос в гостиной, она приподнимала свою старую, уставшую фабрику по производству дерьма и начинала платить дивиденды.
Но потом я все-таки придумала способ подстеречь ее. Я кричала одной из девушек, что решила пропылесосить в гостиной. Я кричала достаточно громко, даже если обе девушки находились рядом в столовой. Потом я включала пылесос. но вместо того, чтобы пользоваться им, поднималась по лестнице и замирала на верхней ступеньке, держась рукой за перила и напоминая преследователя бандитов, притаившегося и поджидающего свою добычу.
Пару раз я поднялась слишком быстро. Так что моя хитрость ни к чему не привела. Это было похоже на дисквалификацию бегуна за ложный старт. Нужно было ворваться тогда, когда мотор будет работать уже достаточно быстро, чтобы его можно было мгновенно остановить, но до того, как она успеет навалить в свои огромные трусы. И я преуспела в этом. Вы бы тоже наловчились, если бы знали, что вам придется поднимать стодевяностофунтовую тушу старой леди, если вы ошибетесь во времени. Похоже было, что вы имеете дело с ручной гранатой, начиненной дерьмом вместо взрывчатки.
Я поднялась наверх; Вера лежала на кровати (рот перекошен, лицо покраснело от напряжения, локти зарылись в матрас, ладони сжаты в кулаки) и стонала:
«М-м-м-ма! М-м-м-а-а-а! МММААА!»
Я вам вот что скажу: единственное, что ей было нужно, так это пара полосок свисающей с потолка клейкой бумаги, чтобы ловить мух, и каталог мод, чтобы она могла просматривать его прямо в постели.
О Нэнси, перестань прикусывать щеки — как говорят, лучше уж вынести все наружу и пережить стыд, чем держать это в себе и переносить боль. К тому же в этом есть и действительно смешная сторона; дерьмо всегда смешно. Спроси любого ребенка. Конечно, когда все уже позади, мне тоже немного смешно, а это уже кое-что, разве не так? Неважно, что я оказалась в такой тяжелой ситуации, зато Дерьмовые Четверги Веры Донован наконец-то больше не имеют ко мне никакого отношения.
Как она могла быть сумасшедшей, если слышала мое приближение? Она была такой же сумасшедшей, как медведь, забирающийся в улей за медом,
— Что ты делаешь наверху? — спрашивала меня Вера капризно-ворчливым тоном, к которому она прибегала, когда я ловила ее на горячем. — Сегодня день генеральной уборки. Долорес! Иди, занимайся своим делом! Я не звонила, и ты не нужна мне!
Но теперь я уже не боялась Веры.
— А мне кажется, я нужна тебе, — отвечала я. — Это ведь не «Шанелью №5» несет от твоей задницы, ведь так?
Иногда Вера пыталась даже ударить меня по рукам, когда я вытягивала из-под нее простыню и одеяло. Она пронзала меня взглядом, будто хотела превратить меня в камень, если я не оставлю ее в покое, нижняя губа Веры отвисала и дрожала от обиды, как у ребенка, не желающего идти в школу. Однако ничто не могло остановить меня. Кого угодно, но только не Долорес, дочь Патриции Клейборн. Я вытаскивала из-под нее простыню за три секунды, и не больше пяти секунд уходило на то, чтобы стянуть с Веры трусы, била она меня по рукам или нет. В большинстве случаев после короткого сопротивления Вера сдавалась, потому что была поймана на горячем, и мы обе знали об этом. Оснащение Веры было уже настолько старо, что процесс, набравший обороты, уже невозможно было повернуть вспять, Я подставляла под нее судно, и когда спускалась вниз, чтобы теперь уже действительно пропылесосить ковер, Вера была абсолютно пуста, к тому же — куда девался весь ее капризно-приказной тон! Вера знала, что на этот раз проиграла, а больше всего на свете она ненавидела проигрывать. Даже впав в детство, эта мадам страдала от подобных неудач.
Некоторое время все так и продолжалось, и я уже начала думать, что выиграла не только пару баталий, но и всю войну в целом. Но, по-видимому, я еще плохо знала Веру.
Подошел день уборки — это было года полтора тому назад — когда я все сделала, как всегда, и приготовилась к забегу наверх и к тому, чтобы застукать ее. Мне даже начинала в какой-то мере нравиться все это; так часто случалось и в прошлом, особенно когда у нас с ней бывали минуты перемирия. К тому же я знала, что на этот раз Вера планирует целый «торнадо» из дерьма, если, конечно, я не поспею вовремя. Все было как всегда, кроме одного: у нее был не просто день просветления, а целая неделя. Вера вела себя вполне разумно — в понедельник она даже попросила положить дощечку на ручки ее кресла, чтобы разложить парочку пасьянсов, совсем как в былые дни. Но по мере того, как наполнялся ее кишечник, настроение все больше и больше ухудшалось; а ведь она ничего не выдавливала из себя с самых выходных. Я понимала, что именно в этот четверг Вера постарается воздать мне сполна.
Когда я в полдень вытянула из-под нее судно и увидела, что оно сухое, как обглоданная кость, я сказала ей:
— Не кажется ли тебе, Вера, что ты сможешь сделать кое-что, если как следует поднатужишься?
— О Долорес, — ответила Вера, глядя на меня мутно-голубыми глазами с выражением такой невинности, которая может быть только у маленького козленка, — я и так старалась изо всех сил, мне даже стало больно. Скорее всего, у меня запор.
Я сразу же согласилась с Верой:
— Наверное, так оно и есть, и если ты не сможешь облегчиться в ближайшее время, мне придется скормить тебе целый флакончик слабительного.
— Но мне кажется, что все обойдется само собой, — возразила Вера и улыбнулась. К тому времени она была абсолютно беззубой, не могла Вера носить и протезы, если не сидела в кресле, так как могла проглотить вставные челюсти и задохнуться. Когда она улыбалась, лицо ее напоминало печеное яблоко. — Ты знаешь меня, Долорес, — я считаю, что природа сама справится с проблемой.
— Я отлично знаю тебя, — пробормотала я.
— Что ты сказала, дорогая? — спросила Вера таким сладким голоском, что ее устами да мед бы пить.
— Я сказала, что не могу стоять и ждать, когда ты опорожнишься, — ответила я. — У меня много работы по дому. Ты ведь знаешь, сегодня у нас генеральная уборка.
— Неужели? — притворно удивившись, спросила Вера, как будто не знала, какой сегодня день, с того самого мгновения, как только проснулась. — Тогда иди работай, Долорес. Как только потребуется, я позову тебя.
«Клянусь, что позовешь, — подумала я, — но только минут через пять после того, как это случится». Но, конечно же, этого я не сказала; я просто спустилась вниз. Я достала пылесос из кладовой, отнесла его в гостиную и подключила к розетке. Однако я не сразу открыла боевые действия; несколько минут я просто вытирала пыль. Я могла положиться на свое чутье, я ждала, когда нечто внутри меня подскажет, что пришло время действовать.
Когда это нечто заговорило и сказало, что уже пора, я крикнула Сюзи и Шоне, что собираюсь пылесосить ковер. Я кричала так громко, что меня могли услышать даже жители близлежащей деревушки, а не только Королева-Мать, лежащая наверху. Включив пылесос, я поднялась по лестнице и долго ждать в этот раз не стала — самое большее тридцать или сорок секунд. Я знала, что, услышав угрозу, Вера поторопится. Поэтому, поднимаясь по лестнице, я перескакивала через две ступеньки, и что вы себе думаете?
Ничего! Ни-че-го.
Кроме… Кроме того, как она смотрела на меня, вот и все. Так спокойно, но уверенно и удовлетворенно.
— Ты что-то забыла, Долорес? — проворковала Вера.
— Ага, — ответила я, — я забыла бросить эту работу пять лет назад. Прекрати это, Вера.
— Прекратить что, дорогая? — спросила она, щуря глаза, как будто не имела ни малейшего представления, о чем идет речь.
— Прекрати меня разыгрывать, вот что. Скажи мне прямо — нужно тебе судно или нет?
— Нет, — ответила Вера самым правдивым тоном, на какой только была способна. — Я уже сказала тебе это! — Она еще раз улыбнулась мне. Вера не сказала ни слова, но ей и не нужно было ничего говорить. «Я провела тебя, Долорес, — говорил ее вид, — я отлично провела тебя».
Но я не сдалась. Я знала, что в ее кишках накопилось достаточно дерьма, и я знала, что Вера отлично отыграется на мне, если начнет раньше, чем я успею подсунуть под нее судно. Поэтому я спустилась вниз и подождала минут пять возле включенного пылесоса, а потом снова побежала. Но только на этот раз Вера уже не улыбнулась мне, когда я вошла. Она лежала на боку и спала… или мне это только показалось. Я действительно подумала, что она задремала. Вера обманула меня, а знаете, что говорят умные люди: обманешь меня однажды — позор тебе, обманешь меня дважды — позор мне.
Когда я спустилась вниз второй раз, я действительно принялась пылесосить ковер. Закончив работу, я убрала пылесос на место и отправилась проверить Веру еще раз. Она сидела в кровати, откинув одеяло и спустив прорезиненные трусы на жирные ляжки. Наделала ли она в штаны? Великий Боже! Вся кровать была в дерьме, сама она была измазана дерьмом, дерьмо было на ковре, на кресле-каталке, на стенах. Даже на занавесках было дерьмо. Было похоже, что она набирала дерьмо пригоршнями и разбрасывала его, как дети бросают друг в друга грязью, купаясь в пруду.
Взбесилась-ли я? Да я орала как сумасшедшая!
— О Вера! Ах ты грязная СУКА! — орала я на нее. Я не убивала ее, Энди, но если я когда-нибудь и сделала бы это, то именно в тот день, когда увидела, во что она превратила комнату, и когда вдыхала тот запах. Правильно, я хотела убить ее; нет смысла обманывать. А она просто смотрела на меня с тем самым идиотским выражением, какое бывало у нее, когда ум начинал подшучивать над ней… но я отлично видела чертиков, пляшущих в ее глазах, и я отлично знала, кто и над кем подшучивает в этот раз. Обманешь меня дважды — позор мне.
— Кто это? — спросила меня Вера. — Бренда, это ты, дорогая? Что, снова коровы разбрелись?
— Ты прекрасно знаешь, что на три мили вокруг нет ни одной коровы с 1955 года! — заорала я. Я пересекла комнату огромными шагами, и это было ошибкой, потому что одной туфлей я угодила в кучу дерьма, поскользнулась и упала на спину. Если бы я дошла до кровати, я действительно могла бы убить ее; я бы просто не смогла остановиться. Тогда я могла даже подорвать весь этот дом к чертям собачьим.
— Не-е-е-е-т, — ответила она, пытаясь подражать тону беззащитной старенькой леди, каковой она и была большую часть времени. — Не-е-е-е-т. Я ничего не вижу, к тому же у меня так сильно расстроился желудок. Мне кажется, у меня понос. Это ты, Долорес?
— Конечно, это я, старая вешалка! — ответила я, надрываясь от крика. — Я тебя просто убью!
Представляю, как Сюзи Пролкс и Шона Уиндхэм подслушивали тогда, стоя на лестнице, да вы уже и так успели допросить их, а уж они-то постарались подвести меня под монастырь. И не надо рассказывать мне сказки, Энди; у тебя такое правдивое, открытое лицо.
Вера поняла, что ей не удалось провести меня, по крайней мере на этот раз, поэтому она перестала прикидываться, как будто она совсем плоха, и перешла к самообороне. К тому же я, наверное, ее напугала. Оглядываясь назад, я тоже боюсь самой себя — но, Энди, если бы ты видел эту комнату! Как после обеда в аду.
— Я знаю, что ты это сделаешь, — заорала Вера в ответ. — Однажды ты действительно сделаешь это, ты, мерзкая сварливая карга! Ты убьешь меня так же, как убила своего мужа!
— Нет, мэм, — ответила я, — Не так. Когда я буду готова убрать тебя, я не буду утруждать себя приготовлениями, чтобы убийство выглядело как несчастный случай, — я просто вышвырну тебя из окна, и одной вонючей сукой на земле станет меньше.
Я схватила ее за грудки и приподняла, как будто я была Суперледи. Признаюсь, ночью поясница дала о себе знать, а на следующее утро я еле ходила, настолько сильной была боль. Я ездила к костоправу, он мне что-то вправил, после чего спину немного отпустило, но окончательно я так и не поправилась. Однако в тот момент я абсолютно ничего не чувствовала. Я вытащила Веру из кровати, как будто я была маленькой девчушкой, а она — пластмассовой куклой. Вера буквально тряслась от страха, и только понимание того, что она действительно испугалась, помогло мне взять себя в руки, но я была бы грязной обманщицей, если бы не сказала, что обрадовалась, увидев, насколько она напугана.
— О-ой-и-и! — визжала Вера. — О-о-о-ой-ии, не-е-е-т! Не выкидывай меня из окна! Не вышвыривай меня, не смей! Отпусти меня! Мне больно, Долорес! О-О-ОЙ-ИИ, ОТПУСТИ МЕНЯ-Я-Я!
— Ах ты дрянь ползучая, — выкрикнула я и швырнула ее в кресло-каталку так сильно, что могла бы выбить ей зубы… если бы они у нее еще были. — Посмотри, что ты наделала. И не пытайся убедить меня, будто ты не видишь, потому что я знаю, ты видишь. Просто посмотри!
— Извини, Долорес, — невнятно произнесла Вера. Она начала бормотать что-то, но я видела эти подлые танцующие искорки в ее глазах. Я видела их так же, как иногда можно увидеть рыбу сквозь толщу чистой воды, если, плывя в лодке, перегнуться через край и посмотреть в глубину. — Извини, я не хотела делать этого, я просто хотела помочь. — Вера всегда говорила так, когда она накладывала в постель, а потом размазывала дерьмо по простыням… однако в тот день она впервые решилась порукоприкладствовать. Я просто пыталась помочь, Долорес, — ну просто Божий одуванчик.
— Сиди молча, — отрезала я. — Если ты действительно не хочешь вылететь из окна, то тебе лучше послушаться меня. — Я даже не сомневалась, что обе эти девчонки стояли на лестнице и ловили каждое мое слово. Но в тот момент я просто кипела от злости, чтобы обращать внимание на подобные вещи.
У Веры хватило ума, чтобы заткнуться, как я ей и сказала, но вид у нее был очень довольный — а почему бы и нет? Она ведь сделала что хотела, — в этот раз именно она выиграла битву. И стало ясно как Божий день, что война вовсе не окончена. Я начала приводить комнату в порядок. На это ушло часа два, и к тому времени, когда я закончила, спина моя пела «Ave Maria».
Я уже рассказывала вам о простынях и по вашим лицам догадалась, что кое-что вы все же поняли. Труднее понять ее упорное стремление к такому беспорядку. Я имею в виду, что само дерьмо не колет мне глаза. Конечно, оно не благоухает ароматом роз, к тому же с ним нужно быть очень осторожным, потому что оно несет в себе микробы, как и сопли, слюна или зараженная кровь, но оно все же смывается. У кого был маленький ребенок, тот знает, что дерьмо очень легко отмывается. Так что дело было вовсе не в этом.
Самое ужасное — это то, насколько Вера была подлой в этом отношении. Насколько хитроумной. Она ждала благоприятного случая, а когда удача сопутствовала ей, то тут уж Вера разворачивалась вовсю, к тому же действовала она очень быстро, так как знала, что я не дам ей слишком много времени. Она совершала свои проделки целенаправленно, понимаешь, куда я клоню, Энди? Насколько позволяли ее затуманенные мозги, Вера заранее планировала свои действия — именно это камнем лежало у меня на сердце и угнетало мой дух, когда я убирала за ней. Пока я снимала все с кровати; пока я несла обгаженный матрас и перепачканные простыни и наволочки в комнату для стирки; пока я скребла пол, стены и подоконники; пока я снимала шторы и вешала новые; пока я снова застилала ей постель; пока я, сцепив зубы, мыла ее и надевала на нее чистую ночную рубашку и трусы и снова перекладывала ее на кровать (а она не только не помогала мне, но просто повисала на моих руках, хотя я отлично знала, что это был один из тех дней, когда она могла помочь мне, если бы захотела); пока я мыла пол и эту ее проклятую коляску — теперь я уже действительно должна была скрести, так как к тому времени лепешки уже успели присохнуть, — пока я делала все это, на сердце у меня лежал камень, а настроение хуже некуда. И это она тоже знала.
Она знала это и была счастлива.
Когда тем вечером я вернулась домой, то приняла анацин-3 от болей в спине, а потом легла в кровать, свернувшись калачиком, несмотря на невыносимую боль, и плакала, плакала, плакала. Казалось, я никогда не смогу остановиться. Никогда — по крайней мере после того старого дела с Джо — я не чувствовала себя такой разбитой и безнадежно несчастной. И такой пугающе старой.
Это вторая причина, почему Вера была сукой — из-за ее подлости.
Что ты сказал, Фрэнк? Делала ли она то же самое еще? Какой же ты наивный. Она сделала то же самое на следующей неделе, и через неделю снова. Потом не было так плохо, как в первый раз, частично потому, что она не могла уже сохранять такие большие дивиденды, а частично потому, что я уже была готова к этому. Я снова плакала ночью, когда это случилось во второй раз, и тогда, лежа в кровати и чувствуя себя несчастной и разбитой, я приняла решение. Я не знала, что случится с ней и кто будет заботиться о ней, но тогда меня не волновал такой вздор. Что касалось меня, то Вера могла страдать до самой смерти, лежа в своей загаженной постели.
Засыпая, я все еще всхлипывала, потому что мысль отделаться от Веры — несмотря на все мои благие порывы — только ухудшила мое настроение, но, проснувшись, я неожиданно почувствовала себя просто отлично. Мне кажется, это правда, что мозг человека не засыпает, даже если нам так и кажется; мозг продолжает думать, иногда у него это получается даже лучше, если постовой в его голове не надоедает ему обычной болтовней — что нужно сделать, что приготовить на завтрак, что посмотреть по телевизору и тому подобной чепухой. Это должно быть правдой, потому что причиной хорошего настроения, когда я проснулась утром, было то, что я знала, как Вера провела меня. Единственной причиной, почему я не поняла этого раньше, было то, что я недооценивала ее — да, даже я, которая знала, какой хитрой могла быть Вера время от времени. А как только я поняла ее трюк, то уже знала, что делать.
Мне было очень тяжело от мысли, что придется доверить одной из девушек пылесосить абиссинский ковер. Причина была в шуме пылесоса. Вот что я поняла, когда проснулась тем утром. Я уже говорила вам, что слух у нее был отличный; именно шум, производимый пылесосом, подсказывал Вере, действительно ли я пылесосю ковер или стою на верхней ступеньке, на стартовой отметке. Если пылесос просто включить, то звук будет такой: «зуууууу». Но когда ты пылесосишь ковер, то слышно два звука, и они плещутся, как волны. «ВХУУП» — когда толкаешь шланг вперед. И «зууп» — когда оттягиваешь шланг назад, готовясь к новому движению. «ВХУУП — зууп, ВХУУП — зууп, ВХУУП — зууп».