— Нас не выследят, если мы поедем этой лесной дорогой, — пояснил он, вздыхая и покрякивая от напряжения. Он нашел новую ветвь, подходящую для рычага, и, притащив ее к задней части кареты, вновь начал возиться с колесом. Карета раскачивалась вперед и назад, как лодка во время прилива.
Я поднял кожаный клапан заднего оконца и пристально взглянул на покрытую сучьями дорожку, что вилась вслед за нами. Вокруг еще царил утренний полумрак. В сероватой мгле я разглядел за кустами пару ланей, самца и самку: оба настороженно поглядывали в нашу сторону, готовые в любой момент броситься наутек. Но поблизости не было заметно никаких признаков человеческой жизни, не было даже браконьеров, которыми был печально знаменит Эппинг-форест. Из-за сегодняшней ужасной погоды дорога была пустынна. С тех пор как мы выехали на Эппинг-роуд, нам встретилась только случайная, направляющаяся в Лондон повозка или фургон, запряженный малорослой лошадкой.
— Но-но! Давай! Пошли!
Одна из веток хрустнула и сломалась с громким треском, и вдруг наша карета резко рванулась вперед, едва не сбросив меня на пол. Оконная занавеска приоткрылась, и я увидел, как колеса, гоня волну, выбираются из лужи на более сухой участок тропы. Уцепившись за угол кареты, Крамп запрыгнул на козлы. И вот мы снова в пути, снова с трудом пробираемся к северу сквозь плотные заросли деревьев и завесу дождя. Я устроился поудобнее, сознавая, что нам предстоит долгая поездка. Мы рассчитывали добраться до Уэмбиш-парка к середине завтрашнего дня.
Весь остаток утра мы медленно, накручивая милю за милей, ехали дальше. Совершенно невыспавшийся, я то и дело задремывал: ведь вчера я добрался до Эльзаса только за полночь и спал урывками, поскольку в «Полумесяце» с наступлением темноты начинался шум, как на ведьминском шабаше. Всю ночь по лестницам кто-то топал, в пивной визжали скрипки, танцующие и хохочущие компании шатались взад-вперед по коридорам. Только за час или два до рассвета все наконец утихомирились, но совсем скоро меня разбудил стук в дверь и голос одной из горничных, миссис Фокс, сообщил мне из-за дверной панели, что заказанный мною наемный экипаж уже прибыл.
Поездка в Уэмбиш-парк началась со знакомого предзнаменования. Когда экипаж прибыл на Чансери-лейн [169], мне попался на глаза очередной знак, нарисованный мелом на стене, — один из тех таинственных иероглифов, которые я теперь благодаря моим герметическим изысканиям держал в памяти; этот символ Марсилио Фичино называл герметическим крестом. Под ним виднелась также нацарапанная мелом и полустертая дождем одна-единственная фраза, словно подпись под иллюстрацией: «Мы, незримые братья Розы и Креста»[170].
Откинувшись на спинку сиденья, я озадаченно размышлял, правильно ли я понял эту подпись. Может, кто-то просто решил пошутить? Поскольку все это казалось слишком уж странным, чересчур таинственным, чтобы быть правдой. Разумеется, мне приходилось слышать о таком тайном обществе, известном как братство розенкрейцеров. Мне пришлось как-то познакомиться с их странной историей, пролистывая некоторые из моих трактатов по герметической философии. Меня удивило, что в рассказе Биддульфа они не упоминаются в числе других тайных протестантских заговорщиков. Несмотря на скудость информации, я понял, что розенкрейцеры — тайное общество протестантских алхимиков и мистиков, которые противостояли католической контрреформации в начале нашего века. Они поддерживали Генриха Наваррского как поборника их веры, а потом, после убийства Генриха в 1610 году, — курфюрста Фридриха V Пфальцского. Их граффити и лозунги быстро, как грибы, множились на стенах Гейдельберга и Праги в 1616 и 1617 годах, то есть примерно в то время, когда Фердинанд Штирийский был провозглашен королем Богемии. Должно быть, розенкрейцеры относились к Фердинанду, воспитаннику иезуитов, с ужасом и ненавистью, но их лозунги и манифесты, исполненные странного оптимизма, предсказывали некую реформацию политики и религии во всей империи. И эти реформы планировалось провести посредством магических знаний, открытых Марсилио Фичино, первым переводчиком «герметического свода» на латинский язык. С помощью этой «научной магии», почерпнутой в герметических текстах и Libri de Vita [171] Фичино, братья розенкрейцеры надеялись превратить подгнившие и замшелые развалины современной жизни — мир религиозных распрей, войн и гонений — в некий идеальный мир Золотого века или Утопию примерно тем же путем, каким они надеялись получить золото из угля и глины в своих лабораториях.
На мой взгляд, их жажда реформации вполне понятна. Что видели розенкрейцеры, оглядываясь назад на последние столетия европейской истории, как не залитые кровью протестантов массовые расправы судов инквизиции? Резню гугенотов в Париже во время праздника Святого Варфоломея, костры в Смитфилде и Оксфорде во время правления королевы Марии. Внушали ужас и испанская инквизиция, и суды Святой палаты, не говоря уж о войнах с испанцами в Нидерландах, где расстался с жизнью Филип Сидни. Они видели лютеранских пасторов, изгнанных из Штирии, и сожженные на кострах протестантские книги в городе Граце, из которого изгнали Кеплера. Коперника запугали и заставили замолчать, а в 1616 году Галилея вызвали в Рим на допрос к Роберту Беллармину, одному из кардиналов инквизиции, который в Кампо-де Фьоре отправил на костер герметического философа Джордано Бруно. Томмазо Кампанеллу [172] измучили пытками и бросили в неаполитанскую тюрьму. Вильгельм Молчаливый [173] погиб от руки наемного убийцы, подосланного испанцами, а Генриха IV заколол на Новом мосту фанатичный католик Равальяк.
Однако в итоге и сами розенкрейцеры присоединились к этой трагической литании. Им не удалось найти философский камень и построить светлое общество Золотого века, поскольку в 1620 году короля Фридриха и богемских протестантов разгромили войска Католической лиги. Несомненно, большинство «братьев Розы и Креста» были суеверными шарлатанами и глупыми идеалистами, но я испытывал жалость к этим людям, ведь они хотели с помощью своих книг, химических препаратов и невнятных магических заговоров отвратить ту опасность, которую, по их понятиям, представляли пороки контрреформации, пороки Испании и Габсбургов, а вместо этого их самих поглотили трагические события Тридцатилетней войны.
Но сегодня утром, пока карету потряхивало по Чансери-лейн, мне пришла в голову еще одна мысль в связи с деяниями розенкрейцеров. Я осознал, что их манифесты появились в Праге примерно в то самое время, когда и флот Рэли — финансируемый другой организацией ревностных протестантов — отплыл в Гвиану. Ну конечно же — самый знаменитый розенкрейцерский трактат «Химическая женитьба Христиана Розенкрейца», экземпляр которого я нашел на своих полках, был опубликован в Страсбурге в 1616 году и в том же году Рэли выпустили из Кровавой башни! И мне вновь подумалось, не являлся ли сэр Амброз с его герметическим текстом своеобразным связующим звеном между двумя этими обреченными на провал авантюрами: во-первых, гвианским путешествием Рэли, и во-вторых, интригами Фридриха в Богемии? На сей счет у меня не было сведений; но на днях, пролистывая экземпляр «Химической женитьбы», я заметил в нем нечто более интересное, чем год издания, поскольку и на полях его страниц, и на титульном листе были отпечатаны крошечные символы Меркурия, точные копии тех рисунков, что постоянно встречались мне на стенах в Лондоне.
Но вот наша карета достигла Бишопсгейта, где со скрипом открывшиеся ворота пропускали стаю гусей, ведомых на рынок на убой. Я опустил оконную занавеску и прикрыл глаза, но поскольку скрип кареты не давал мне уснуть, я осознал, что думаю о бесчисленных алхимических трудах, хранившихся в Понтифик-Холле наряду с хорошо оборудованной лабораторией, и о том, не был ли отец Алетии, ярый протестант, членом братства розенкрейцеров. Но в этот момент в мои мысли ворвалось ликующее гусиное гоготание — шумливый гомон созданий, не ведающих о той участи, что уготована им в ближайшем будущем.
— Голодны, сэр?
— М-м-м-м?… — Этот резкий окрик выдернул меня из дремоты, и несколько мгновений я испуганно приходил в себя, не в силах пошевелиться или отвечать.
— Мы будем останавливаться на обед, сэр?
Я потянулся и, смущенно моргая, выглянул в окно, чувствуя себя не в своей тарелке, как всегда, когда мне приходилось выезжать из города на природу. Равнинный пейзаж медленно уплывал вдаль вместе с полями и редкими посадками, полузатопленными водой. Завеса дождя все не ослабевала, и его крупные капли по-прежнему барабанили по кожаной крыше.
— Далеко ли еще до Кембриджа?
— Около часа, — ответил Крамп.
— Нет. — Я откинулся обратно на спинку сиденья. — Езжай дальше.
На самом деле до Кембриджа мы добирались два часа с лишним, но к тому времени дождь прекратился и ветер наконец разогнал тучи. Впечатляющий закат часом раньше окрасил бледно-розовой палитрой отару овец, бредущую по известняковой равнине. Влажный ветер взметнул мои волосы, когда я высунул голову в окно и заметил, что за нами на некотором расстоянии едет забрызганная грязью карета, запряженная четверкой лошадей; а за ней — всадник на какой-то понурой чалой лошади. Но в тот момент я не обратил на них особого внимания. По мере нашего приближения к Кембриджу на дороге появилось много разнообразных экипажей, всадников на лошадях, почтовых карет, направляющихся в Лондон или Колчестер. Я откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза.
Мы собирались переночевать в Кембридже и с рассветом отправиться дальше в Уэмбиш-парк. С этой целью он предложил постоялый двор под названием «Приют переплетчика», находившийся, по его словам, на берегу реки около колледжа Магдалины. Я охотно согласился. До сих пор Крамп проявлял себя как на редкость сведущий путешественник.
Но именно с этого момента наше путешествие превратилось в беспорядочное мытарство. Возможно, виновата была подступающая темнота, или усталость Крампа, или узкие улицы с рядами нависающих домов. А может, виноваты были нерадивые почтовые лошади, которые останавливались перед каждыми воротами или неосвещенным переулком и беспокойно закусывали удила. Но какова бы ни была причина, — самоуверенность, с которой Крамп пробирался через Эппинг-форест и преодолел более пятидесяти миль размытой после грозы дороги, сейчас, похоже, покинула его. И следующие три четверти часа мы плутали по узким улочкам — едва ли шире размаха рук, — минуя колледж за колледжем, постоялый двор за постоялым двором, кружа по собственным следам, прищуриваясь и вытягивая шеи, блуждали в темноте по мостовым и мостам, но нас вечно останавливали либо канавы либо тупики, и мы никак не могли доехать ни до колледжа Магдалины, ни до «Приюта переплетчика». Поэтому Крамп, не выдержав, предложил мне сесть рядом с ним на козлы: я буду высматривать гостиницу, а он — следить за дорогой.
Места на козлах было совсем мало, наши ноги едва разместились на подножке, и мы довольно долго сидели плечом к плечу, кружа по улицам. Он хранил молчание и напряженно вглядывался в бегущую впереди дорогу, а я, крутясь туда-сюда, высматривал вывески и в то же время присматривался к своему соседу. Здоровый как бык мужчина с бледными глазами, светлыми волосами и носом пьяницы, изрытым ямками, как померанец. Я встречал его прежде — теперь я убедился в этом, — но не мог вспомнить, где именно. Может быть, среди рабочих Понтифик-Холла, прикидывал я, или среди потягивающих кофе завсегдатаев «Золотого рога»?
На миг смутное воспоминание забрезжило и поднялось над горизонтом моей памяти, но тут карета въехала в какую-то колдобину и мне пришлось ухватиться за края сиденья, чтобы не вылететь на дорогу. В это мгновение я почувствовал вдруг, как что-то уткнулось мне в бок, посмотрел вниз — и увидел за поясом у Крампа рукоятку пистолета. Подняв глаза, я встревожился, увидев на его обветренном, прорезанном глубокими морщинами лице нечто новое — какой-то беспокойный, даже испуганный взгляд.
— Может, мы остановимся здесь? — спросил я, показывая на стоявшую поблизости гостиницу, чей нечищеный конный двор можно было учуять даже с такого расстояния. Мы уже дважды проезжали мимо этой вывески. — Выглядит вполне прилично. Какая разница? Все они одним миром мазаны, эти гостиницы.
— Держите-ка лучше рот закрытым, а глаза открытыми, — прорычал он, яростно работая челюстями и сильно тряхнув поводьями. — А то еще провороните то, что надо.
«Святой Георгий и дракон» проплыли мимо, как и «Посох пастыря», «Баранья лопатка», «Вязанка хвороста», «Веселый лев», «Кожаный бурдюк», «Свинья с поросятами» и еще по меньшей мере полдюжины других гостиниц и таверн, решительно отвергнутых Крампом. Я уж было решил, что могу спрыгнуть на дорогу и пойти пешком — вместе с Крампом или без него — в любой из постоялых дворов. Но едва я поднялся с козел и, встав поустойчивее, приготовился перепрыгнуть через колесо на подножку, как сразу вдруг увидел этот «Приют переплетчика», бледную громадину с мерцающими окнами и крутой крышей, устремленной в небо как зиккурат. Она стояла за рекой, прямо напротив нас, на другой стороне узкого моста, на который Крамп направил лошадей.
— Вон он, — сообщил я ему. Теперь я услышал привычное говорливое журчание воды: река Кем старательно пропихивалась в узкие ворота между опорами моста. — Видите? «Приют переплетчика».
Но Крамп ничего не ответил. Стиснув зубы, он вновь оглянулся через одно из его могучих плечей, тряхнул поводьями, и лошади резвой рысью понеслись вперед. Возможно, он не расслышал моих слов из-за гула воды. Я показал рукой на здание и хотел дернуть его за руку — мы уже были в конце моста и на такой скорости явно промчались бы мимо нашей гостиницы, — но мои пальцы наткнулись на что-то твердое и холодное. Опустив глаза, я увидел, что в правой руке он сжимает пистолет.
— Но, но! Пошли! Но!
Лошади помчались через мост так быстро, что я едва не слетел с сиденья. Выпрямившись, я услышал ругательства Крампа и, повернув голову, заметил, что мы уже не одни. С противоположной стороны, преграждая нам путь, приближалась заляпанная грязью карета, запряженная четверкой лошадей, а маячившая впереди нее понурая чалая кобыла с всадником решительно двигалась на нас.
Я в смятении повернулся к Крампу. Он скривился, вновь выругавшись, поднял пистолет и направил его на приподнявшегося в стременах человека. Лошадь повернула в сторону каменного парапета, когда его оружие выстрелило и яркая вспышка искр обожгла мне левую щеку. Перепуганные звуком выстрела, наши лошади рванули вперед, а за ними, дико раскачиваясь, неслась карета. Я вцепился в край сиденья, пока Крамп неловко возился с поводьями, одновременно перезаряжая свой пистолет. Через несколько мгновений другая карета должна была поравняться с нами.
— Да помогите же мне, бога ради! — Крамп совал мне пистолет и патрон. Ступица одного колеса прошкрябала по парапету, карета сильно накренилась на один бок, и наши головы сошлись вместе. — Они же убьют нас!
Но я не взял пистолет, и он с лязгом упал на мост за нами. И когда карета выровнялась, я сместился в сторону и, развернувшись на сиденье, неловко поднялся на раскачивающуюся крышу кареты, где скорчился на мгновенье, держась за край. Затем, не обращая внимания на крики Крампа и не оглядываясь назад, я перепрыгнул через перила прямо в шумный, стремительный поток полноводного после дождя Кема. С плеском войдя в воду и скрывшись под ней, я проплыл через среднюю арку вниз по течению мимо «Приюта переплетчика», и мне слышался не грохот речной воды, а отзвук Крамповых деревянных челюстей, щелкнувших, как погремушка.
Потому что теперь наконец-то я вспомнил, где видел его прежде. Но долгое время, пока поток тащил меня вниз по течению, я не мог ни о чем думать, потому что весь мир вдруг погрузился во мрак и безмолвие.
От моста Магдалины река Кем течет на северо-восток к Айл-оф-Или, в нескольких милях ниже которого, на краю торфяных болот, она пересекается с древними римскими осушительными каналами, чьи воды впадают в Большой Уз и затем устремляются на север, в сторону моря, где миль через тридцать вливаются в залив Уош, простирающийся до пустынного горизонта. Из-за вчерашнего ливня болота стали еще более топкими, чем обычно, а течение реки в тот вечер было бурным и быстрым. Понятия не имею, сколько миль меня несло вниз по течению. Знаю только, что пришел в себя, промокший и замерзший, на борту лихтера, идущего на рынок, который толкал против течения один из жителей этого болотного края, престарелый резальщик торфа по имени Ной Брайт. В небесах кружились звезды, а мимо, покачиваясь, проплывали топкие илистые берега. Я откашлялся, чтобы очистить легкие от речной воды, и с трудом продышался. Со времени моего прыжка в реку могли пройти часы или даже дни.
Об этом путешествии обратно к Кембриджу у меня сохранились лишь самые смутные воспоминания: старик-лодочник, отталкивающийся шестом; скольжение лихтера по реке и темные прибрежные пейзажи, проплывающие за бортом судна; сладковатый запах высушенного солнцем торфяного брикета, к которому прижималась моя щека. Отталкиваясь шестом, Брайт вел судно, не прекращая свой оживленный монолог, хотя о чем он говорил, я толком не знаю, потому что почти не слушал и не отвечал. Я все время думал о Нэте Крампе, о том, что я увидел, когда наши головы столкнулись на том мосту: деревянные зубные протезы, оскаленные, как у злой и перепуганной дворняжки.
Несчастный случай на Флит-стрит. Ломовая лошадь свалилась замертво, сэр…
Это открытие потрясло меня. Даже сейчас я не понимал, с чем связано его появление. Но именно Крамп вез меня в наемном экипаже в Эльзасе, об этом-то я догадался сразу. Именно Крамп привез меня тем, по-видимости, случайным окольным путем к «Золотому рогу». В тот момент я был уверен в этом, как ни в чем другом.
Несчастный случай на Флит-стрит…
Итак, понял я, пока что я знаю лишь то, что несколько дней назад некто по имени Нэт Крамп следил за мной до Вестминстера, до «Почтового рожка», где он подобрал меня на улице якобы случайно и доставил в район «Золотого рога» также якобы случайно. Но это путешествие нужно было тщательно спланировать и провести, чтобы весь детально проработанный замысел показался неким стечением обстоятельств, просто совпадением, редкостной удачей. Отсюда следует, что все случившееся со времени той первой поездки в Эльзас со всеми гладко вытекающими последствиями — аукцион, томик Агриппы, списки — также было подстроено. Как, разумеется, и путешествие в Уэмбиш-парк. Меня водили за нос, постепенно подстраивая все более рискованные и опасные ситуации. Даже если этот дом действительно существовал, то я не сомневался, что он, как и все прочее, приплетен сюда лишь для отвода глаз. Но ради чего меня обманывать? Ради кого?
Похоже, мы зашли в тупик…
А теперь еще этот словоохотливый торфодобытчик Ной Брайт, который возвышался надо мной на корме. А он кто такой? Беспрестанно работая языком, он, похоже, внимательно следил за мной, устремляя на меня пару глаз, таких же смышленых и настороженных, как у видавшего виды пойнтера. Мне удалось объяснить, что я лондонский книготорговец по имени Сайлас Кобб, приехавший поискать кое-какие книги в магазинах и лавках кембриджского рынка, но свалился в реку, не в меру насладившись гостеприимством одного из многочисленных городских кабачков. Даже не знаю, поверил ли он моим скороспелым выдумкам — и мог ли я доверять ему. Внезапно я начал подозревать всех и каждого. Что, если этот добытчик торфа — очередной Крамп или Пикванс, актер, выведенный на сцену, чтобы сыграть порученную ему роль, марионетка, веревочки которой дергает кто-то, скрытый за ярмарочной ширмой. Неужели он случайно нашел меня в реке, так прямо чисто случайно? Или даже мой прыжок в реку был каким-то образом точно спланирован, предопределен набором указаний, автор и цели которых покрыты тайной? Я задавал себе вопрос — где же кончается этот заговор? Что, если Биддульф с его рассказами о Королевском флоте и «Филипе Сидни» тоже лишь играл свою тщательно выверенную роль, как и все остальные. И возможно, нацарапанные на стенах лондонских домов знаки и редкости, пылящиеся в застекленном шкафчике, предназначены только для моих глаз…
Лихтер резко развернулся правым бортом и пошел к берегу. Волна перехлестнула через борт, а рядом со мной опасно закачались брикеты торфа. Подняв голову, я увидел, что Брайт перестал отталкиваться и, присев на корме, встревоженно вглядывается в речное течение. Повернувшись, я разглядел слабые огни Кембриджа, отражавшиеся в речной воде далеко впереди нас. Должно быть, мы находились в доброй миле к северу от моста Магдалины. Фонарь закачался на краю баржи, угрожая свалиться в воду. Вновь обратив внимание на Брайта, я почувствовал, как у меня от затылка к спине побежали мурашки.
— Что такое?
— Вон там, — прошептал он, кивая на берег. — Там на берегу что-то есть.
Я снова взглянул туда и заметил какое-то темное пятно, полускрытое заболоченной осокой: с виду оно походило на земноводную тварь, наполовину вылезшую из воды. Световая дорожка от фонаря побежала в ту сторону, когда Брайт, погрузив свой шест в тину, оттолкнулся, осторожно направляя нос лихтера поперек изменчивого течения. Он едва удержался на ногах, но зато выровнял курс, орудуя шестом, когда нас раскачивало на этой стремнине. Через пару секунд днище с мягким шуршанием проехало по прибрежному илу. Я разглядел руку, торчавшую из осоки. Брайт, буркнув что-то, вытащил шест из воды.
На берегу лицом вниз лежал распластавшийся человек; его ноги скрывались в полноводной реке. Брайт с шумом плюхнул шестом по воде, но еще прежде, чем он ткнул лежавшего в плечо и перевернул на спину, было ясно, что этот человек мертв. В призрачном свете фонаря я увидел, что его горло перерезано от уха до уха, точнее даже голову почти отсекли, и она скособочилась под жутким углом. Почувствовав приступ тошноты, я отвернулся, а Брайт перешагнул через борт и, оказавшись по колено в воде, поднял фонарь. Когда он подошел к телу, волна окатила их обоих, но прежде, чем погас фонарь и тело скрылось в осоке, я успел мельком увидеть лицо убитого: нос картошкой, а под ним деревянные челюсти, крепко сжатые в какой-то немой ярости.
Глава 4
Одно из моих самых ранних детских воспоминаний — образ пишущего отца. Мой отец работал переписчиком, то есть профессионально переписывал всякие бумаги, и занимался этим педантично, со всевозможными хитрыми ритуалами. Я по-прежнему представляю его себе с упавшими на лицо волосами, в какой-то молитвенной позе согбенным над старым письменным столом, в его тонкой руке подрагивает индюшачье перо. Как и я, отец не обладал представительной внешностью — неприметный маленький человек в темных одеждах и с мрачновато-встревоженными, как у буревестника, глазами. Но, понаблюдав за его работой, нельзя было не восхититься его удивительным каллиграфическим способностям. Я любил постоять около его стола, держа в руках свечу, пока он смешивал чернила или затачивал перья перочинным ножичком с такой аккуратностью, словно совершал тончайшую хирургическую операцию. Затем он окунал заточенный кончик пера в чернильницу и приступал к магическому действу: начинал выписывать буквы на разложенных на столе перед ним листах отбеленного и гладкого пергамента.
Что писал мой отец? Мне неизвестно. В те детские наивные дни букварь еще не открыл мне тайны расшифровки наклонных головок и тонких ножек с завитушками, и странные чернильные человечки рисуемые отцом, были для меня неотразимо привлекательны, как иероглифы фараонов. На самом деле отцу приходилось переписывать всевозможные тексты наиглупейшего свойства. Разнообразные патенты, протоколы манориального суда и церковные книги — такого рода вещи. Жизнь переписчиков была на редкость тяжелой и скучной. Только став старше, я понял, что спина моего отца сгорбилась оттого, что он постоянно сутулился за своим письменным столом, а зрение у него испортилось потому, что бедность не позволяла ему почаще зажигать свечи. Его трудовые будни проходили в крохотной чердачной комнате, служившей кабинетом, и раз в неделю в них вносилось разнообразие, когда отец отправлялся по магазинам за чернилами и бумагой или относил плоды свои трудов в судебную канцелярию или архив, где он получал жалованье, позволявшее кое-как перебиваться. Став постарше, я иногда сопровождал его в таких вылазках на улицы Лондона. Со свернутыми в рулон пергаментами, засунутыми под мышку или в потрепанный заплечный мешок с петлей на шее, он мог заявиться в Клементс-Инн [174] или в одно из двух дюжин подобных учреждений, а я ожидал его в тихой приемной, глядя через дверь, как мой сгорбленный отец в своем темном плоеном воротнике смущенно разворачивает дрожащими руками плоды своих трудов на столах худосочных и неулыбчиво-суровых судебных секретарей.
До сих пор я отлично помню те наши путешествия. Держась за руки, мы вдвоем брели по улицам к холодным и неприветливым зданиям, принадлежащим к могущественному и привилегированному миру, бесконечно далекому от нашего скромного домика и отцовского письменного стола с чернильными кляксами. Дважды мы заходили даже в Уайтхолл, где облаченные в шелковые ливреи пажи сопровождали нас в королевскую канцелярию. Хотя чаще всего в таких еженедельных одиссеях мы посещали Чансери-лейн, ведь именно там, на восточной стороне рядом с игорным домом под названием «Колокольный двор» — увы, еще одно излюбленное место отдыха моего отца — находилась та самая архивная часовня.
Отец мой был скорее атеистом и частенько шутил, что архивная часовня — единственный храм, который он когда-либо посещал. Снаружи это здание действительно выглядело как церковь. С шестиугольной колокольней и витражными окнами, оно свысока смотрело на барристеров и судей, сновавших взад и вперед по Чансери-лейн. За украшенной декоративными гвоздями дубовой дверью находилось подобие алтаря с длинным нефом, заставленным рядами скамей. Однако скамьи эти заполняли не набожные прихожане со своими молитвенниками, а увесистые тома в сафьяновых переплетах и стопы документов, писанных на бумаге и на пергаменте, в три фута высотой. И заходившие внутрь люди — небольшими кучками теснившиеся в северо-западном углу — возносили молитвы не Господу, а лорду-канцлеру, или, вернее, его помощнику, начальнику архивов канцлерского суда, который, словно священник, принимал прошения в этом алтаре, устроившись за столом. Ведь эта архивная часовня вроде бы когда-то была церковью — ее построили, как говорил мне отец, для английских евреев, обращенных в христианство, — но она сама давно уже «обратилась», и сейчас в ее колокольне и в крипте, скрывающейся под серыми плитами, хранится многотомная документация лорда-канцлера.
Я встретился с призраком моего детства — с малышом Исааком Инчболдом, одетым в домотканое красновато-коричневое платье и проеденные молью рейтузы, — утром после моего возвращения из Кембриджа, заняв свое место на скамье возле двери. Преображенные витражными окнами солнечные лучи рисовали на вымощенных плитами проходах между рядами скамей причудливые яркие картины, я отлично помнил их с тех давних утренних часов, которые просиживал здесь, постукивая ногами по скамеечке и ожидая, когда мой отец спустится с колокольни или поднимется из крипты. Сейчас, как и в мои детские годы, в архивной часовне стояла тишина и пахло заплесневелыми старыми пергаментами и древними камнями.
Но часовня жила своей напряженной жизнью. Со своего места я видел, как множество канцеляристов и переписчиков осторожно пробираются между аналоями и клиросами, а со мной за компанию на скамье сидела дюжина господ, по большей части из кавалеров, по крайней мере на вид. А за изъеденной червями алтарной оградой начальник архива, толстяк в пурпурной мантии, что-то втолковывал небольшой аудитории правоведов в париках из конского волоса. Я сверился с карманными часами и вновь обеспокоенно взглянул на ведущую в колокольню дверцу, куда пару минут назад удалился один из служащих. Надпись над этой дверцей гласила: «Rotuli Litterarum Clausarum». Вздохнув, я убрал часы обратно в карман. Я ужасно спешил, поскольку находился в смертельной опасности, которая угрожала также и Алетии.
Со времени моего отъезда в Кембридж прошло два дня. Я вернулся в Эльзас вчера вечером, проведя целый день в дороге. Мне не терпелось попасть в Лондон, потому что одна жуткая мысль, пришедшая мне в голову, заставляла меня трепетать от страха. Я пришел к выводу, что все эти странные стечения обстоятельств, подстраиваемые для меня какой-то неизвестной личностью — или личностями, — возвращают меня к шифровке в атласе Ортелия, к тайному тексту, который, очевидно, мне было предназначено найти и расшифровать. Откуда следует, что человек, раскинувший эти сети, в любом случае имел доступ в Понтифик-Холл и его лабораторию. И следовательно, на подозрении, по всей вероятности, лишь два человека — либо Финеас Гринлиф, либо сэр Ричард Оверстрит, или, возможно, они оба состояли в сговоре. Так или иначе, преступник не только знал Алетию, он еще и пользовался ее доверием. И один из них — вероятнее, сэр Ричард — убил Нэта Крампа.
События последних двух дней, однако, по-прежнему приводили меня в недоумение. Я никак не мог понять, зачем понадобилось убивать Крампа и как связаны вторжения в «Редкую Книгу», Генри Монбоддо и его таинственный заказчик, и Оринокская экспедиция — с альфой и омегой всех тайн, с этой чашей Грааля, с самим нашим затерянным манускриптом, который, похоже, становился все более затерянным.
Но потом вдруг я догадался, как можно все-таки разрубить этот гордиев узел, как выяснить, что скрывается за таинственным Генри Монбоддо и Уэмбиш-парком, — и затем на основе добытых сведений вычислить того, кто стоит во главе всего этого дела. Ведь этот злодей не до конца замел следы. Ответ прятался не в Уэмбиш-парке, а прямо в Лондоне на Чансери-лейн — в нескольких строчках текста, написанного на архивном пергаментном свитке.
И вот утром, по-прежнему в костюме кавалера, я добрался до архивной часовни после бесполезного заезда в Пултени-хаус, который выглядел темным и покинутым. Я объяснил мою надобность секретарю, сидевшему за столом около крестильной купели, и он с ухмылкой поведал мне, что мое желание невыполнимо, поскольку все клерки, обслуживающие закрытый архив, — я должен понять — сейчас крайне заняты. Никто не сможет выполнить мою просьбу, пояснил он, по крайней мере еще несколько дней.