Во рту все пересохло, и нёбо покрылось каким-то странным сладковатым налетом. Когда, пошатываясь, держась за столбик кровати и чувствуя непонятную слабость, я поднялся на ноги, то понял, что тело стало скользким от пота, а постельное белье так пропиталось влагой, словно меня всю ночь лихорадило — или во сне мне пришлось усердно трудиться. Испугавшись, я поначалу подумал, что подхватил лихорадку или еще что похуже (со времени смерти Арабеллы я был склонен к ипохондрии), но затем с уколом облегчения вспомнил ромбольон Биддульфа. Прошлый вечер всплыл у меня перед глазами: Уоппинг, Ориноко, Вильерс, Монбоддо — постепенно восстанавливаясь во всех подробностях. С тихим стоном я погрузился в кресло и несколько минут слушал безжалостно пронзительные крики серебристых чаек, хлопающих крыльями в поисках корма над мутной прибрежной водой. Казалось, я вспоминаю кошмарный сон, жестокий и пугающий. Должно быть, еще одно тревожное послевкусие вчерашнего ромбольона.
После того как я позавтракал редиской с черным хлебом, выпил утренний отвар и провел четверть часа на стульчаке над ночным горшком, мне стало немного лучше. Я спустился в магазин и следующие четверть часа занимался повседневными делами с тентом и ставнями, открыл дверь, навел порядок на прилавке, то и дело озадаченно останавливаясь и поглядывая вокруг в приятном изумлении, словно удивлялся тому, что мой магазин еще стоит, а сам я цел и невредим. Сегодня утром смолистый запах орехового и соснового дерева — запах свежего леса — придавал новую остроту привычно витавшим в воздухе пыльноватым запахам тряпичной бумаги и клееного холста. Магазин — как новенький, решил я, проверив полки и петли на зеленой двери. Я чувствовал себя как капитан, потерпевший кораблекрушение, которому мастерски починили корабль на далеком чужеземном берегу, и теперь ему настала пора отправляться домой.
Да, мне явно полегчало. Монк уже ушел на Почтовый двор, а я вышел из магазина и постоял немного на пешеходной дорожке, чувствуя, как новорожденное солнце мягко ласкает мое лицо, и окидывая слезящимися глазами проезжую часть, словно пытался уяснить свое местоположение относительно других вывесок. И тут внезапно мне вспомнился сегодняшний сон — с жуткой отчетливостью.
Обыкновенно я не придаю большого значения снам. Те немногие, что запоминаются, оказываются приземленными, расплывчатыми, бессвязными и неинтересными. Но этой ночью все было иначе. После возвращения из Уоппинга я удалился в спальню с экземпляром «Дон Кихота» и, дойдя до шестой главы, прочел, как священник и цирюльник осматривают книгохранилище несчастного безумца, а затем предают огню источник его сумасшедших фантазий. Именно этот эпизод и повторился в моем сне с тем лишь исключением, что горели уже не книги Кихота, а мои собственные. Сжимаясь от страха, я смотрел, как их срывает с полок и охапками бросает в костер какая-то шайка ухмыляющихся преступников, которая решительно не хотела растворяться, мельтеша туда-сюда в отблесках каминного огня. Вскоре эти фигуры исчезли во мраке, а я обнаружил, что нахожусь в Понтифик-Холле, один, сначала в библиотеке, где огонь пожирает книжные полки, потом, спустя несколько мгновений, уже стою снаружи в зеленом лабиринте и смотрю, как огромные щупальца черного дыма возносят к небу пепел и обрывки бумаги, которые возвращаются к земле угольной пылью проснувшегося вулкана. И вдруг Понтифик-Холл превращается в пылающий корабль, и сон мой завершается жутким грохотом ломающихся балок и падающих мачт. Тут я проснулся и обнаружил, что том «Дон Кихота» свалился на пол с моего живота.
Интересно, размышлял я, как же понимать столь обескураживающую цепь образов. Платон утверждает, что все сны суть пророчества грядущих событий, видения будущего, которые душа получает через печень, в то время как Гиппократ утверждает, что они — предвестники болезни или даже безумия. Ни то, ни другое меня не вдохновляло. И я решил последовать совету Гераклита, говорившего, что все сны — просто бессмыслица и поэтому на них лучше всего не обращать внимания.
Я еще стоял на улице под тентом, как слабоумный глазея с открытым ртом по сторонам, когда Монк вернулся с Даугейт, принеся почту. Пришло два письма: одно от книготорговца из Антверпена, другое от престарелого священника из Саффрон-Уолдена. Я проследовал за Монком в зеленую дверь. Впереди нас ждал новый день.
* * *
Часом позже наемный экипаж уже вез меня на Ситинг-лейн. Я не собирался вновь посещать Сайласа Кобба или Морское ведомство, а скорее предполагал побеседовать с приходским казначеем церкви Святого Олава. Подойдя к церкви, я обнаружил, что там еще идет утренняя служба, и поэтому тихонько проскользнул на одну из задних скамей и начал листать молитвенник — одну из тех книжиц, к сжиганию которых Кромвель и его генералы приложили все силы; я был смущен и почему-то полон сознания собственной греховности. Нельзя сказать, чтобы я часто захаживал в церковь — в отличие от Арабеллы, которая иногда посещала по две службы в день. Я не имел ничего против этих обрядов — ни против пуритан с мятежной строгостью тайных молений, ни против государственной церкви с ее ладаном, отгороженными алтарями и прочими полупапистскими ритуалами. Но мне лично больше по душе квакеры, верующие в так называемый внутренний свет, для воспламенения которого не нужны ни священники, ни таинства.
Сидя в солнечных лучах, льющихся сквозь витражные окна, я, однако, размышлял вовсе не о духовных предметах. Я думал о Генри Монбоддо и сэре Амброзе Плессингтоне, о том, какая же не поддающаяся точному определению связь существовала между «Лабиринтом мира» и их приключениями в Испанской Америке, между «герметическим сводом» и протестантскими фанатиками. Мои бесплодные размышления прервало окончание службы, и я направился вдоль по проходу навстречу прихожанам, размышляя, не покажусь ли я викарию, с моим, как обычно, неухоженным видом (да плюс болезненные последствия вчерашних возлияний), кающимся грешником, отмаливающим свою распутную жизнь. Как бы то ни было, он без видимых раздумий направил меня в ризницу, где я, найдя ризничего, объяснил ему, что хотел бы выяснить кое-что в приходских записях об одном из их прихожан — моем предке, уточнил я, — похороненном на здешнем церковном кладбище. Он охотно согласился мне помочь и после долгого копания в одном из шкафов выдал мне пухлый том, регистрационную книгу за 1620 год в переплете из воловьей кожи. Предложив мне присесть за его столик, он удалился в церковь, которая уже опустела, если не считать одной старушки, ковыляющей по проходам с шваброй в руках.
Приходская книга делилась на главы сообразно трем важнейшим этапам жизненного пути: крещение, венчание и смерть. Я быстро открыл раздел смертей. В сумрачной обстановке ризницы такое чтение не навевало веселья. Я знал, что в былые времена, как и в наши дни, приходские служащие составляли и выдавали свидетельства о смерти, а в приходские книги обычно записывали ее причины. Но я оказался совершенно не готов читать эти описания кончин, которые следовали за каждым именем и датой, графа за графой, страница за страницей: апоплексические удары, водянки, плевриты, сыпной тиф, дизентерия, «убиение», истощение, чума, отравление, самоубийство — и так далее, непрерывный каталог давно забытых трагедий. Одного бедолагу «покалечил медведь, сбежавший из медвежьей ямы в Саутворке», другого — «съел крокодил в Сент-Джеймсском парке». Имелись и записи, где причина смерти оказывалась не такой очевидной: к примеру, мужчины или женщины были «найдены мертвыми на улице» или «убиты осенью», а около некоторых имен стояла запись: «Причина смерти неизвестна».
Кончина Сайласа Кобба была в числе самых таинственных. После тридцати минут поисков я нашел его имя почти в конце книги, на страницах, отведенных декабрю, который, судя по всему, был особо опасным месяцем для прихожан Святого Олава. Но имеющиеся сведения разочаровали меня. Чья-то неуверенная рука просто записала, что Сайлас Кобб был «обнаружен мертвым в Темзе ниже Йорк-хауса». И больше ничего. Ни рода его занятий, ни места жительства, ни ближайших родственников. Никаких зацепок относительно его личности.
Потерянное время, решил я. Закрыв приходскую книгу, я поблагодарил служащего, но уже в дверях вдруг вспомнил вчерашний рассказ Биддульфа и его упоминание о том, что Йорк-хаус принадлежал Фрэнсису Бэкону, вероятному проектировщику «Филипа Сидни», который в конечном счете продал дом герцогу Бекингему, а тот, в свою очередь, хранил там книги и картины, пока его сын не был вынужден продать их, пригласив в качестве посредника (согласно словам Алетии) не кого иного, как Генри Монбоддо.
Я так разволновался, что у меня пощипывало баки… но вскоре решил, что, скорее всего, это просто мои странные фантазии. Если между Коббом и Бэконом или Бекингемом или Коббом и Монбоддо и могла быть какая-то связь, то лишь самая отдаленная. Да и связь Кобба с Йорк-хаусом и хранившимися там картинами — вероятно, лишь случайное совпадение, ведь приливы и отливы могли отнести труп и вверх, и вниз по течению, прежде чем его вытащили из реки поблизости от Йорк-хауса. Он мог свалиться в Темзу — или его сбросили в нее мертвым или живым — практически в любом месте от Челси до Лондонского моста. Ведомости рассылавшиеся по подписке, в те дни были полны историями о подобных коротких плаваниях; об отчаявшихся людях, которые прыгали с ограждений моста, но обязательно всплывали через несколько дней в трех или четырех милях ниже по течению.
Перед выходом из церкви я надумал спросить служку о надгробии Кобба, которое выглядело значительно новее соседних, значительно новее, подчеркнул я, чем те, что были изготовлены в 1620 году. Но служка только пожал плечами и пояснил, что это обычное дело — ставить новые надгробия над старыми могилами. Более того, получившие богатое наследство люди зачастую исправляли себе родословную, выбирая для могил своих предков местечко получше, — дело доходит даже до того, рассказал он, что эксгумируют кости из каких-нибудь мрачных отдаленных участков и перезахоранивают их в более почетное место, например в церковные нефы или склепы, а там уж место нового упокоения украшают дорогой мраморной плитой или даже бюстом или статуей. Вот порой так и получается, объяснил он, что в замечательной компании герцогов и адмиралов среди величественных памятников, изваянных в мраморе или отлитых в бронзе, вдруг, лет через пятьдесят после смерти, оказывается скромный лодочник или торговец рыбой. Но, по словам служителя, в церкви не ведется никаких официальных записей о таких улучшениях.
— Вы можете расспросить на сей счет плиточника или каменотеса, они занимаются резьбой по камню, — посоветовал он. — Обычно они записывают имена или гербы на обратной стороне плит.
Но мне не хотелось плестись при свете дня к могиле Кобба — как, впрочем, не хотелось и заходить в шумный и пыльный камнерезный двор, — с одной стороны, из-за полуденной жары, а с другой — из-за последствий употребления Биддульфова ромбольона. И поэтому я вернулся в «Редкую Книгу», размышляя, что же полезного для моих поисков есть в этих новых сведениях; если вообще в них есть хоть что-то полезное.
Остаток дня я занимался обычными делами среди моих книжных полок и в случае надобности обслуживал покупателей. Ах, славный целительный бальзам привычного распорядка, то, что Гораций называет laborum dulce lenimem, «сладостное успокоение напряженных трудов». Потом я подкрепился приготовленным Маргарет ужином, выпил пару бокалов вина и выкурил трубочку, а затем в десять вечера, мое обычное время, отправился в кровать, решив отложить вчерашнего «Дон Кихота» и водрузив вместо него на живот Вольфрамова «Парцифаля» [158]. Уснул я, должно быть, вскоре после того, как стража возвестила об одиннадцати часах.
Я никогда не мог похвастаться хорошим сном. С детства я был известным лунатиком. Мои странные гипнотические состояния и полуночные прогулки постоянно беспокоили моих родителей, наших соседей, и, наконец, господина Смоллпэйса, который однажды привел меня обратно в «Редкую Книгу», босоногого и растерянного, после того как я добрел уже до южных ворот моста. С возрастом мое лунатическое беспокойство превратилось в приступы бессонницы, преследующей меня и по сей день. Я подолгу лежал без сна, то и дело поглядывая, как стрелки часов пробегают круг за кругом переворачивая и взбивая подушку, отчаянно крутясь на тюфяке, словно сражался с врагами, прежде чем сон наконец наваливался на меня, чтобы прерваться чуть позже, когда его вспугнет легчайший шум или зазубренный осколок не оставшегося в памяти сновидения. Год за годом я выискивал разных фармацевтов, которые прописывали всевозможные лекарства от бессонницы. Я выпил множество пинт отвратительно пахнувших сиропов, сделанных из адиантума и семян мака (цветка, который, по словам Овидия, растет возле самой Обители Сна), или за час перед отходом ко сну в соответствии с рекомендацией натирал виски другой бурдой, составленной из сока салата-латука, розового масла и бог знает чего еще. Но ни одному из этих дорогостоящих эликсиров так и не удалось даже на минуту ускорить приход желанного сна.
В довершение всего с наступлением темноты «Редкая Книга» становится каким-то странным и даже пугающим местом (в особенности я стал замечать это, видимо, после смерти Арабеллы) — в просторном помещении лавки обитает гулкое эхо, половицы скрипят и ворчат, ставни дребезжат, камин завывает, крыша издает булькающие звуки, жуки топочут, крысы скребутся и попискивают, выдолбленные из стволов вяза трубы содрогаются и стонут, когда в них замерзает или оттаивает вода. Я считал себя здравомыслящим человеком, но долгие месяцы после кончины Арабеллы обычно просыпался совершенно внезапно, охваченный ужасом, по нескольку раз за ночь и дрожал под покрывалом, как перепуганный до смерти ребенок, слушая, как сонмы враждебных привидений и демонов нашептывают мое имя, как они бродят по моим комнатам и коридорам, занимаясь своими тайными делами.
В эту ночь я внезапно проснулся, испугавшись одного из таких звуков. Резко сел на кровати и нашарил на прикроватном столике кремневый пистолет. Я намеревался держать его под подушкой — так, по моим предположениям, делают все, кто боится взломщиков, — но вдруг мне представилось, что он выстреливает в меня, когда я поворачиваюсь во сне на другой бок, да и в любом случае оружие это было слишком большое и неудобное для того, чтобы пристроить его под моей тощей подушкой из гусиного пера. Поэтому я держал пистолет на ночном столике, зарядив дробью и порохом, но ствол направлял в сторону от изголовья кровати. Остальные боеприпасы находились в ящике, в том нагрудном патронташе, что одноногий ветеран продал мне вместе с оружием: тридцать свинцовых пулек, которые выглядели на редкость безвредными, словно окаменевший помет маленького грызуна.
После нескольких секунд суматошных поисков я наконец нащупал свой пистолет, сразу сжал его в руке и, стараясь не дышать, прислушался к этим раздражающим звукам. Они напоминали какое-то слабое дребезжание или позвякивание пары шпор. Но стало тихо. Эти звуки мне приснились, сказал я себе. Или прошла стража со своим колокольчиком.
Звяк-позвяк, звяк-позвяк, звяк…
Едва задремав, я вновь проснулся, услышав на сей раз определенно странные звуки, отличавшиеся от обычного домового репертуара: казалось, позвякивал тихий обеденный колокольчик или связка ключей на цепочке. Таким мог бы быть и отзвук колес или цоканье копыт, если не считать того, что вечерний звон уже давно миновал, а значит, и ворота должны быть заперты, и вряд ли какая-то карета могла сейчас катить по мостовой.
Я вновь приподнялся на кровати, опять-таки схватившись за пистолет. Зажег свечу и прищурившись взглянул на часы, которые тоже нашарил на ночном столике. Третий час ночи. Внезапно шум прекратился, как будто преступник спохватился и мгновенно затих. Спустив ноги на пол, я представлял себе, как этот злоумышленник стоит, прижавшись к стене, затаив дыхание и прислушиваясь.
Звяк-позвяк-позвяк-ЗВЯ-Я-АК!
Звуки становились более громкими и частыми, пока я крался по коридору и потом, затаив дыхание, спустился по лестнице первые пару ступенек. В темноте я хожу неуверенно — и все-таки я умудрился пропустить третью скрипучую ступеньку — решив застать неосторожных взломщиков врасплох, — а также пятую ступеньку, которая была на четыре дюйма выше, чем остальные. Мне не хотелось тревожить Монка, ведь он перепугался бы до смерти, увидев, как я с пистолетом крадусь по дому. И не хотелось также спугнуть грабителя, который — теперь я был в этом уверен — уже либо внутри лавки, либо еще пытается открыть входную дверь: поскольку источником странных звуков, как я понял, было звяканье отмычек.
Звяк-по-ЗВЯ-Я-АК…
Мой затылок покалывало от страха. Судорожно вздохнув, я покрепче сжал пистолет и нащупал босой пяткой следующую ступеньку. Звяканье прекратилось, но теперь я услышал щелчок замка и, ловил тихий скрип новых петель, подсказывающий, что зеленая дверь медленно приоткрылась. Я замер, стоя на одной ноге, не смея опустить на следующую ступеньку мою косолапую стопу. Взломщик крался по магазину, и половицы под ним тихо постанывали. Облизнув губы, я вслепую нащупал следующую ступеньку.
Случившееся далее, по-моему, было неизбежным. Крутые, слегка наклонные и стертые ступени винтовой лестницы были различны по высоте; а я к тому же был косолап и почти слеп, поскольку очки мои остались в спальне. И вот, когда я делал очередной шаг, моя покалеченная стопа соскользнула на следующую ступеньку, и я, вскрикнув, приземлился на лестничную площадку. Более того, пытаясь в темноте остановить свое падение, я выпустил пистолет. Он с шумом ускакал по лестнице впереди меня.
Я вздохнул и затаил дыхание. Вокруг стояла мертвая тишина. Полежав немного на лестничной площадке, я осторожно приподнялся и встал на карачки. Было так тихо, что мне на мгновение показалось, будто я ошибся и все мне приснилось, или чем-то звенел ветер, или со скрипом покачивался сам дом, вторя речному плеску. Но затем я безошибочно услышал звук шагов и спустя мгновение — шепот голосов.
Подобравшись, я приготовился к прыжку. Я мог еще дотянуться до пистолета. Но грабителей было по меньшей мере двое, а у меня, даже если я ухватил бы пистолет, был только один выстрел. Поэтому я продолжал сидеть скорчившись на лестнице и боялся даже дышать.
Еще через несколько ужасных секунд я услышал отчетливое шипение фитиля. Затем снизу хлынул конусом свет и по стене начали закручиваться тени. Вскочив, я стал пятиться по узкой лестничной площадке, стараясь нащупать ведущие вверх ступени. Но слишком поздно. Пара ботинок уже скрипела по ступеням всего несколькими футами ниже. Я услышал тихое шипение горящего факела, потом резкий царапающий звук — кто-то вынул из-за пояса пистолет. Еще пара мгновений — и они доберутся до меня.
Я развернулся и, нащупывая ступеньки, бросился наверх. Но едва мне удалось найти точку опоры, как чья-то холодная рука схватила меня сзади за шею.
В те дни дому «Редкой Книги» перевалило за восемьдесят лет. Его построили в Голландии в 1577 году и по частям перевезли в Лондон, где все его резные фронтоны и луковки куполов собрали вместе без единого гвоздя, деталь за деталью, словно сложили сегменты исполинской головоломки. Он стоял посередине моста, с северной стороны от небольшого разводного пролета, чьи деревянные зубчатые колеса скрипели и, вращаясь, терлись друг о друга шесть раз в день. И поэтому во время прилива шесть раз в день все движение на мосту заведомо останавливалось на двадцать минут, чтобы пропустить направляющиеся вверх по течению баржи и шлюпы, груженные солодом и вяленой треской, или лодки с корабельной провизией и полубаркасы, идущие к морю с большими бочками эля и мешками сахара для торговых судов в Тауэр-доке, а порой даже величаво проплывала яхта самого короля, державшая курс к стремнинам Гринвича. На мосту в такие моменты наступало затишье, рабочие лошадки и толпящиеся пешеходы — все замирали на месте перед этой сказочной процессией из двадцати или тридцати судов. В бытность моего ученичества я тоже обычно останавливался и удивленно наблюдал, как проезжая часть круто поднимается к небу и парусники осторожно проскальзывают мимо наших окон, их полотнища, наполняясь ветром, вздуваются, как жилет на гигантском пузе. Но затем господин Смоллпэйс окрикивал меня с другого конца лавки, и я с послушно переключал свое внимание обратно на стопки книг.
Этот впечатляющий ритуал наполнял сердце гордостью, но также наносил сильный ущерб дому «Редкой Книги», особенно моему углу, который непосредственно примыкал к разводной части и шесть раз на дню содрогался и стонал при ее подъеме. Вращались колеса, и плыла вверх мостовая, и я чувствовал, как содрогается у меня под ногами пол, и слышал дребезжание стекол в оконных рамах. Книги, понятное дело, падали с полок, чашки и тарелки — из буфетов, медные котелки и части разрубленных мясных туш — со своих крюков на кухне. Более того, вскоре после смерти господина Смоллпэйса я обнаружил в кабинете настолько большой зазор между одной из вертикальных балок и потолком, что стена начала угрожающе крениться наружу.
Надо было что-то делать. Нанятый мной в кузнице подмастерье должен был вернуть заблудившуюся балку на место, но во время его работ в ветхой фахверковой стене образовалась дыра, за которой оказалась маленькая полость. Расширив эту дыру, мы обнаружили комнатку, семи футов в высоту и трех в ширину, в которую я смог протиснуться и даже сделать пару шагов. Пробное простукивание железной кочергой показало, что в эту комнатку попадали через замаскированный на потолке люк, доски которого сейчас служили полом крошечного обувного чулана, расположенного этажом выше.
Кто соорудил эту тайную крохотную келью, оставалось лишь гадать. Я не нашел там ничего особенного, за исключением деревянной тарелки, ложки, слегка сплющенного серебряного подсвечника и кусков кожи, видимо, раньше составлявших кожаную куртку. Если я что-то и надеялся найти, так это пару алтарных сосудов или обрывки одеяния священника, ведь известно, что в правление королевы Елизаветы такие тайники были широко распространены, — маленькие потайные кельи под лестницами или под каменными плитами у каминов и очагов для укрытия католических патеров или других жертв наших религиозных гонений.
В тот вечер я сидел на полу в этой келье, подтянув к себе ноги и упершись подбородком в колени, и при свете горевшей в старом подсвечнике свечи пытался представить того, кто здесь прятался: монах-францисканец во власянице, может даже иезуит? На мгновение его образ очень отчетливо всплыл перед моим мысленным взором: маленький человечек, преклонивший колена на тростниковом коврике, шепчет мизерере [159] и еле дышит в своем тесном и темном тайнике, а совсем рядом за тонкой стенкой перекликаются судебные исполнители, простукивая полы и стены рукоятками своих шпаг. Я не поддерживал папистов, но надеялся, что ему, кем бы он ни был, удалось спастись и сохранить свою скрытную жизнь — такое тихое, аскетическое и почти герметически запечатанное существование, к которому, как мне кажется, я всегда стремился. Возможно, поэтому, наняв плотника чтобы замуровать эту комнату, я в последний момент внезапно изменил ему задание и велел оставить это маленькое убежище так, как есть, но восстановить стену. Эту стену потом оштукатурили и закрыли панелями, к которым пристроили книжные полки. И вновь эта келья оказалась невидимой.
Я не надеялся, что мне доведется когда-нибудь заглянуть в потайную келью — боже упаси! Мне хотелось сохранить ее как своеобразный памятник, вот и все. В последующие несколько лет я почти не вспоминал о ней, хотя после того, как цензоры начали наносить свои краткие визиты, я воспользовался ею, чтобы спрятать несколько трактатов и памфлетов, которые в ином случае были бы конфискованы и сожжены. Никто больше не знал о существовании тайника, кроме Монка, для которого он стал местом бесконечного изумления. Частенько я слышал, как он топает там, внутри, затевая, как мне думалось, какие-то таинственные детские игры. Но однажды, открыв в обувном чулане люк и приглядевшись, я обнаружил, что он натащил в комнатенку всякий хлам — трехногий стул, свечи, одеяло, книги, даже раздобыл где-то старый ночной горшок. У меня возникло подозрение, что он вынашивает планы переселиться сюда. В общем-то, в этой келье, примерно одного размера с его спаленкой, вероятно, было не более неуютно.
Но как-то вечером, когда я сидел в кресле, я услышал страшный шум из-за стены и, быстро взлетев по лестнице, увидел, что он загоняет гвозди в подошвы трех пар старых ботинок, а потом прибивает их к крышке деревянного люка. Он объяснил мне, что придумал одну хитрость, в результате которой если он откроет люк и заберется в тайник — вот так, — то обувь останется на своих местах, когда он закроет крышку. А значит, вход будет по-прежнему замаскирован. Умно, не правда ли? Он высунулся из отверстия, тяжело отдуваясь. Я, безусловно, согласился с его доводами. Не было необходимости спрашивать, что вдохновило его на это изобретение. Всего три дня назад досмотрщики ворвались в его дверь поздно вечером и сунули ему в лицо зажженный фонарь.
— Хорошо придумано, — повторил я. Я решил простить ему испорченные ботинки, которые уже вряд ли стал бы носить. — Пожалуй, даже очень остроумно. — Но при взгляде на эту комнатенку мне припомнился горбившийся во мраке священник, моливший о сохранении своей подпольной жизни и скромной миссии. — Однако будем надеяться, что нам никогда не придется проверить твое укрытие на практике.
Мы закрыли люк и вышли из чулана. Потом целыми месяцами — иногда даже дольше — я не вспоминал о маленькой келье, примыкавшей к стене моего кабинета.
— Мистер Инчболд. — Шепот. Хватка на моей шее стала крепче. — Сюда, сэр. Наверх. Идите за мной…
Мы быстро поднялись, опережаемые нашими тенями. Миновали кабинет и спальню, завернули на следующий винтовой пролет. Снизу пробивался яркий свет факела и доносился топот быстрых шагов. Вся скрытность уже была отброшена. Я услышал угрожающие возгласы, затем наши преследователи, вероятно, оступились на высокой пятой ступеньке — до меня донесся глухой удар падающего тела и проклятия. Они поднялись, снова выругавшись, и возобновили погоню. Чей-то голос выкрикнул мое имя.
К тому моменту мы уже забрались наверх. Показывая путь, Монк проворно пробежал по коридору, пока я, ковыляя сзади него, цепенел от страха и оглядывался через плечо, ожидая, что вот-вот первая голова появится над верхней ступенькой. Я понятия не имел, что у него на уме (помимо бегства), пока не наткнулся на него. Монк стоял возле чулана и уже открыл изящным жестом дверцу люка, словно приглашал меня занять место в шикарной карете.
— После вас, сэр.
Я встал на колени и спустился вниз, в темноту, цепляясь кончиками пальцев за край отверстия, пока мои ноги не нащупали опору на стуле. Мгновение спустя Монк легко, как кошка, приземлился рядом со мной, затем тихонько опустил замаскированную дверцу люка. Мы оказались в полной темноте, даже лучик света не проникал к нам сквозь потолочные щели. Я совершенно не видел Монка, хотя слышал его сдавленное, затрудненное дыхание всего в нескольких дюймах от меня. Я развернулся, также с трудом переводя дух, но наткнулся на какое-то препятствие. Панический страх заполнил все мое существо. Мрак был настолько непроглядным, что воздух казался почти осязаемым и тяжелым.
Повернувшись в другую сторону, я опять наткнулся на стену. Эта нора была чуть больше гроба. Я уже собрался вылезти наружу, но тут Монк взял меня за руку, и мы услышали шаги — казалось, над нашими головами марширует целая армия. Незваные гости достигли верхней площадки лестницы. Чей-то голос вновь выкрикнул мое имя. Я попытался найти стул, чтобы присесть. Мне было нечем дышать. Топот ног стал громче. Захлопали двери. Я чувствовал, что сейчас потеряю сознание…
Но я не потерял сознание. Монк пододвинул ко мне табурет, на котором я и примостился, и вот следующие несколько часов мы оба прислушивались к шуму над нашими головами, поглядывая на невидимый люк, и замирали в молчании, пока злоумышленники, — их было, вероятно, трое или четверо — открывали двери и простукивали весь дом своими палками и рукоятями шпаг. Наши гости старались изо всех сил. Все в доме было проверено — лестница, каменные стенки камина, его полка и плита перед ним, потолки и полы, шкафы и буфеты, стенные панели, кровати, портьеры, каждый крошащийся кирпичик или изъеденная жучками балка. Трижды мы слышали их прямо над нами, они топтались в коридоре возле обувного чулана, открывали его двери и простукивали стенки. Но все три раза дверь нашего чулана захлопывалась, а шаги и постукивание затихали. Чуть позже я услышал тихие удары всего в паре дюймов от моего уха: кто-то тщательно простукивал палкой стену моего кабинета. Но перегородка была толстой, ее заполнили штукатуркой и глиной, и если там и был глуховатый звук, то понять это было сложно. Вскоре постукивание прекратилось. Я облегченно вздохнул и почувствовал, как рука Монка сжимает мое плечо.
— Все в порядке, сэр?
— Да, все в порядке, — пробормотал я, пожалуй, чуть громче, чем следовало.
Меня сильно трясло, и я надеялся, что он не заметит этого, хотя, по-моему, это было уже не важно. На время этого испытания мы, учитель и ученик, словно поменялись ролями. С первого же момента нашего поспешного бегства вверх по лестнице он вел себя терпеливо и храбро, а я, его учитель, не мог противопоставить ничего, кроме страха, растерянности, а позже — жалоб и сетований. Меня раздражало пребывание в этом замкнутом пространстве. Просидев всего несколько минут на табурете, я почувствовал, что у меня разболелась голова; потом у меня затекли ноги, еще немного погодя я понял, что моему мочевому пузырю отчаянно нужно опорожниться. Потом меня раздражал спертый воздух. В груди что-то булькало, и моя диафрагма судорожно сжималась, когда я сдерживал лающий кашель, который сразу же мог бы нас выдать. Зажав рот рукой, я пытался найти силу и успокоение в мыслях о священнике, который был нашим предшественником в этой келье; возможно, в такой же ситуации тот человечек целовал образок с изображением агнца Божия, читал молитвы, перебирая четки, шепотом повторял литании. Но думать о нем — это все, что мог делать я, чтобы удержаться от стонов.
А Монк в кромешной темноте нашей тесной каморки чувствовал себя как рыба в воде.