Современная электронная библиотека ModernLib.Net

По ту сторону

ModernLib.Net / Историческая проза / Кин Виктор Павлович / По ту сторону - Чтение (стр. 7)
Автор: Кин Виктор Павлович
Жанр: Историческая проза

 

 


— Как дела, старина? — спросил он, широко улыбаясь. — Дышишь? Лежи, лежи. Привыкай к мысли, что тебе придётся порядочно полежать.

— Жарко, — ответил Матвеев. — Сними с меня эту штуку.

Он почувствовал боль в левом плече и поморщился.

— Больно? — спросил Безайс, стряхивая термометр. — Дай, я тебе поставлю. — Он приложил руку к его лбу. — Жар. Тебя лихорадит. Не раскрывайся.

— Где это мы сейчас?

— У Вари. Ты разве не помнишь, какой здесь вчера был переполох, когда мы ввалились?

Он ничего не помнил — голова была как пустая. Все его мысли сосредоточились вокруг тюлевой занавески, окна и мохнатой ветки, однообразно качавшейся перед глазами. Тело болело ноющей болью — это было совершенно новое ощущение. Он обрезал себе пальцы, падал, в драке ему разбивали голову, — но такой странной боли он не испытывал никогда.

Тут он вдруг вспомнил давнишний, забытый им случай с колбасой, происшедший несколько лет назад. По карточкам выдавали колбасу, и он на рассвете стал в длинную, на несколько улиц растянувшуюся очередь. Очередь двигалась медленно — наступило утро, по улицам с песнями прошёл отряд ЧОНа, в учреждении напротив красноармеец долбил на машинке одним пальцем. После обеда пришли рабочие строить на площади арку к какому-то празднику. К прилавку он дошёл уже вечером, и тут, когда приказчик отвесил ему полфунта ярко-пунцовой колбасы, оказалось, что Матвеев взял с собой карточки на керосин. И теперь ему вдруг стало неприятно и обидно на свою рассеянность. «Те были синие и с каёмкой по бокам, а эти розовые и без каёмки», — подумал он.

Но он опять забыл об этом случае и вспомнил, что рядом с ним сидит Безайс.

— А что со мной, Безайс? Почему я лежу?

Безайс уронил ложку и долго искал её.

— Тебя хватило в ногу, — ответил он, вертя ложку в руках. — Но теперь опасности нет, не беспокойся. Мы тебя выходим.

Какая-то новая мысль беспокоила Матвеева. Она не давала ему покоя, и он беспомощно старался вспомнить, в чём дело. Но он знал, что дело важное и что вспомнить он обязан непременно.

Безайс тихо спросил:

— Ты какие любишь яйца больше: всмятку или в мешочке?

— Я люблю… — начал он и вдруг вспомнил. — А деньги? А документы? Целы они?

— Не беспокойся. Все цело.

— Безайс, это правда? Они у тебя?

Безайс покорно встал и достал из мешка свёрток. Но когда он вернулся к кровати, Матвеев спал уже, Безайс пошёл к двери. У косяка сидела Варя.

— Пойдём отсюда, пусть он спит.

Они вышли в другую комнату. Варя подошла к окну. Это была столовая, здесь стоял обеденный стол, исцарапанный мальчишками буфет и клеёнчатый диван. На стене висели барометр, карта и рыжая фотография Вариной мамы, снятая, когда мама была ещё девушкой и носила жакет с высоким воротником.

— Это хорошо, что он спит, — сказал Безайс. — Значит, рана его не очень беспокоит. Но мне прямо страшно вспомнить, как доктор вчера чинил ему ногу. Бедняга! Александра Васильевна пришла?

— Нет.

— Ты бы не могла смотреть на это. На польском фронте, в госпитале, когда мне вырезали опухоль под правой рукой, я насмотрелся на жуткие вещи. Доктора орудовали ножами направо и налево. Они вошли во вкус и хотели начисто оттяпать мне руку. Я едва отвертелся от них. Они привели меня в операционную, раздели и положили на ужасно холодный мраморный стол. Я страшно замёрз и дрожал так, что стол заскрипел. Докторша потрогала опухоль и — р-раз! Два!

Он выдержал паузу.

— Они сделали мне под мышкой такую прореху, что можно было засунуть кулак!

Варя молчала, прижавшись лбом к стеклу. Безайс подождал, что она скажет. Но у неё не было желания разговаривать.

Безайс прошёлся по комнате, посвистел. Ему стало тоскливо.

— Сегодня обошлось. Но что я потом скажу ему? К черту, к черту! — как только он встанет, я увезу его из вашего проклятого города! Уедем при первой возможности. Это худшее место на всей земле!

Варя обернулась.

— Вы уедете? Когда?

— Не знаю когда. Как только смогу его увезти.

— Безайс, почему? Вы опять попадёте в какую-нибудь историю. И тебя тоже ранят.

Он махнул рукой.

— Все равно — пропадать!

— Но это глупо! Почему не подождать, пока придут красные?

— А если они через год придут?

— Нельзя же так ехать — неизвестно куда. Особенно теперь.

— На это и шли. У тебя психология беспартийного человека: мама, папа, убьют. А я видал всякие вещи.

День был тусклый, по комнате стлался мутный свет, Варя снова повернулась к окну. Безайс прошёлся по комнате, чувствуя себя отчаянным и решительным.

— У нас, в Советской России, настоящие парни, — сказал он, хмурясь. — Мы все рискуем шкурой. Сегодня ему ногу, а завтра мне голову. Это серьёзное дело. Матвеев сам отлично все понимает, и его не надо уговаривать.

Он подошёл к зеркалу и стал рассматривать своё лицо. Кожа обветрилась и покраснела, около глаз лежали тёмные круги. Худым он был всегда, но теперь похудел ещё больше. За дорогу он отвык спать в постели и есть за столом. Но он никогда не придавал этому значения. «Быть здоровым, — говорил он, — это всё равно, что быть брюнетом: кому повезёт, тот и здоров. В наше время только мещане имеют право на здоровье, а нам прямо-таки некогда лечиться и прибавлять в весе».

Он прислушался — из комнаты Матвеева ничего не было слышно. Мать Вари пошла к доктору — было решено, что Безайсу лучше первое время не показываться на улице. Чтобы заняться чем-нибудь, Безайс нагнулся к зеркалу и сделал сердитое лицо. Некоторое время он рассматривал своё отражение, а потом высоко поднял брови и скосил глаза. В эту минуту ему показалось, что Варя всхлипывает. Он обернулся и увидел, что она действительно плачет. Волосы упали ей на лицо, она вздрагивала и вытирала глаза рукой.

— Варя, что это значит?

Она не отвечала. Он вынул из кармана носовой платок, но после минутного размышления сунул его обратно.

— Что это такое?

Вопрос был праздный, и Безайс чувствовал это. Женщины всегда были для него сплошным сюрпризом, и он никогда не мог угадать, какую штуку они выкинут через минуту. Когда у мужчины неприятности, он курит и режет стол перочинным ножом. А женщины плачут от всего — от горя, от радости, от неожиданности, от испуга, — и что толку спрашивать их об этом? В тягостном настроении он вынул папиросу и закурил.

— Как тебе не стыдно, — сказал он, подбирая выражения. — Взрослая, передовая, развитая девица ревёт ревмя! Му-у! Ты плакала вчера, плачешь сегодня. Это, кажется, переходит у тебя в привычку. Придёт твоя мать и подумает бог знает что. Она подумает, что я… что ты…

Он замолчал с полуоткрытым ртом. Его поразила новая, неожиданная, стремительная мысль. Ему показалось, что он настал, этот день, ожидаемый давно и упорно, — его праздник. Надо было петь, орать, бесноваться, а не болтать эти вялые и пошлые утешения. Он уезжает, — и она плачет! Мяч катится ему навстречу, и надо было держать его обеими руками.

— Неужели? — прошептал он взволнованно. — Безайс, старина!..

Он потрогал ногой половицу и пошёл к Варе, обходя каждый стул. В сером квадрате окна её фигура с круглыми опущенными плечами казалась трогательной и милой. Волосы светились вокруг головы тусклым золотом. У Безайса была только одна цель, опьяняющая и блестящая, дальше которой он не видел ничего: обнять её за талию. Мир раскрывал перед ним самую странную и прекрасную из своих загадок, которую он хранит для каждого человека — даже когда у того веснушки и розовые уши.

— Варя!

Она спрятала своё лицо, и он видел только шею и вздрагивающую грудь.

— Варя! — повторил он о каким-то воплем, сам пугаясь своего голоса.

Она оттолкнула его руку.

— Пусти! Какое тебе дело?

— Не плачь!

— Отстань от меня!

Он постоял, а потом рванулся, точно его держали за воротник, отбиваясь от самого себя, и обнял её за талию. Тут он успокоился и некоторое время стоял, упиваясь этим новым ощущением и ободряя себя к дальнейшему продвижению. Пока можно было действовать молча, одними руками, было ещё сносно, но вскоре надо было начать говорить. Он боялся этих неизбежных уже слов и в то же время страстно их желал. «Я тебя люблю».

— Успокойся… ну, я тебя прошу, — исчерпывал Безайс свой скудный запас нежных разговоров. — Очень прошу.

— Я… не скажу… ни одного слова.

— Ну, пожалуйста, оставь, — тихо сказал он, совершенно иссякая.

Она словно сопротивлялась, но Безайс охватил её плечи и повернул к себе. Тогда она отняла руки от лица и подняла на него полные слез глаза. «Какая она хорошенькая!» — подумал он возбуждённо.

— Ты понимаешь, Безайс, — заговорила она взволнованно и уже не стыдясь своих слез, — он даже не спросил обо мне! Хоть бы одно словечко, Безайс, а? Ведь меня могли ранить, даже убить, а ему всё равно! Он спрашивал о тебе, о деньгах, о бумагах, обо мне даже не вспомнил. Значит, я для него совсем не существую? Он обо мне ни капельки не думает? Да, Безайс?

Сдерживая дыхание, она вопросительно смотрела на него. Безайс, расширив глаза, стоял глухой и слепой. Невозможно угадать, какую штуку они выкинут в следующую минуту. У мужчин все это гораздо понятней и проще, а женщины сделаны, как шарады: кажется одно, а получается совсем другое.

У него на языке вертелись только самые пошлые, самые избитые фразы: «Ах, вот как?» Или: «Вы, кажется, того?» Или: «Я давно кое-что замечал!» Но это здесь не годилось. Её ресницы слиплись от слез, и глаза стали большими и блестящими. Безайс осторожно отвёл руки от её талии.

— Какая ты глупая! — воскликнул он с плохо сделанным удивлением. — Он, наверное, толком не понимает даже, где он находится и что с ним случилось. Ранили бы так тебя, ты узнала бы, что это такое. Когда мне на фронте вырезали опухоль под правой рукой, я никого не узнавал. И не удивительно — потеря крови, лихорадка, слабость. Это хуже всякой болезни.

— Но ведь о бумагах и деньгах он вспомнил же?

— Да, о бумагах. Это партийное дело. Оно важнее всяких болезней. Ты никогда не поймёшь, что это такое.

Она покачала головой.

— Вовсе не поэтому. Я знаю, он считает меня мещанкой и дурой.

— Почему ты так думаешь? — уклончиво ответил Безайс. — Он мне ничего такого не говорил. Сейчас он просто болен, и глупо требовать от него галантности. А ты ревёшь, разводишь сырость и устраиваешь мне сцену. Хочешь, я покажу, как ты плачешь?

Он скривил лицо и всхлипнул. Она быстро вытерла слезы и оттолкнула его.

— Ну, уходи, — сказала она, смущённо улыбаясь и краснея. — Уходи, чего ты на меня смотришь?

Безайс повернулся и вышел. В столовой он мимоходом взял со стола пышку и сел перелистывать семейный альбом. Откусывая пышку, он машинально рассматривал пожелтевшие фотографии бородатых мужчин и странно одетых женщин.

— Нет, — сказал он, захлопывая альбом. — Каждый человек может быть немного ослом. Но нельзя быть им до такой степени.

Он встал, походил и остановился перед гипсовой собакой нелепой масти, стоявшей на комоде. У неё был розовый нос и трогательные голубые глаза; одно ухо было поднято вверх. Безайс пощёлкал её по звонкому носу.

— Это ваше личное дело, — прошептал он. — Вы влюбляетесь и рыдаете. Но за что я, Виктор Безайс, обязан выслушивать все это? А если я не хочу? Какое мне дело, позвольте спросить?

Собака неподвижно смотрела на него гипсовыми глазами.


На другой день снова пришёл доктор. Он осмотрел метавшегося в жару Матвеева, долго писал рецепт и расспрашивал Варю. Потом он встал и отвёл Безайса в угол.

— Это правда, что он ваш брат? — спросил он.

— Нет. Это мой товарищ.

Доктор взял Безайса за рукав и засопел.

— Хотя всё равно. Но отнеситесь к этому, как мужчина. Вы слушаете?

— К чему? — спросил Безайс, холодея.

— Ему придётся отнять ногу. Больше ничего сделать нельзя.

На мгновение он перестал видеть доктора. Перед ним был Матвеев — здоровый, широкоплечий, на груди мускулы выпирали из рубашки.

— Это невозможно! — воскликнул Безайс. — Как же так?

— Кость раздроблена, срастить её нельзя. Началось нагноение.

Безайс взволнованно взъерошил волосы.

— Доктор, неужели нельзя? Вы не знаете, какой это человек! Он такой сильный и здоровый. Что он будет делать без ноги?

Доктор сердито пошевелил бровями.

— Не надо лезть! — сказал он со сдержанной яростью. — Дома надо сидеть, а не лезть на рожон. Ну, зачем вы полезли? Кто вас просил?

Безайс не слушал его. Он понимал только, что Матвееву собираются отхватить ногу около колена, и ничто на свете не может ему помочь.

— Вам ничего не втолкуешь. Идейные мальчики!

— Но его лучше прямо убить! — с отчаянием сказал Безайс. Он не мог представить себе Матвеева с одной ногой. — А если не резать?

— Он умрёт, вот и всё.

— Так пускай лучше он умрёт, — ответил Безайс.

Доктор заложил руки за спину и прошёл из угла в угол. Матвеев бормотал какой-то вздор.

— Думаете — лучше? — спросил доктор задумчиво, останавливаясь перед Безайсом.

— Лучше.

Прошло много времени — минут пятнадцать.

— Куда он денется? — сказал Безайс. — И на что он будет годен? Заборы подпирать? У него горячая кровь, он сам здоровый — что он будет делать?

Опять наступила пауза.

— Операцию я всё-таки сделаю, — сказал доктор. — Это его дело распоряжаться своей жизнью, а не ваше. Вы слушаете меня?

— Слушаю.

— Я думаю — завтра.

— Это — окончательно? Никак нельзя поправить?

— Я же сказал. Если вы обращаетесь к врачу, надо ему верить.

— Где вы думаете сделать это?

— Не беспокойтесь, он будет в безопасности. Операцию сделаю в больнице. Я ручаюсь, что никто не будет знать, кто он такой. Иначе невозможно, — на дому таких вещей делать нельзя. Это сложная история.

Безайс молчал.

— Вы мне не верите? — спросил доктор с горечью. — Думаете — выдам?

— Нет. Но вы сами уверены, что никто не узнает?

— Я ручаюсь.

Поздно вечером приехали за Матвеевым — доктор, Илья Семёнович и одна женщина. Они увезли его, и на другой день, тоже вечером, привезли обратно — левая нога Матвеева кончалась коротко и тупо. Безайс ушёл в тёмную столовую и сел на расхлябанный диван. Ему хотелось рычать.

Он чувствовал себя виноватым — виноватым за то, что он здоров, что у него целы ноги, что мускулы легко играли под кожей. Ехали вместе и вместе попали под пули, но Матвеев один расплатился за все. Безайс тут ни при чем, это его счастье, что ни одна пуля не задела его — но иногда так невыносимо, так дьявольски тяжело быть счастливым!

Гипсовая собака

Матвеев очнулся сразу, точно от толчка. Он вздрогнул и открыл глаза. Комната в серых сумерках, незнакомая, странная, медленно поплыла перед его глазами.

Его охватило тяжёлое предчувствие чего-то страшного. Все вокруг имело дикий, несоразмерный вид. Потолок и стены кривились острыми зигзагами. У кровати на стуле стояли бутылка и стакан с чайной ложкой. Они показались огромными, выросшими и заполняли собой все. Комод, стоявший у противоположной стены, виднелся точно издали, как в бинокль, когда смотришь в уменьшительные стекла. В углах шевелились сумерки. Он прислушивался к их тихому шороху, не понимая, что сейчас — утро или вечер.

Закрывая глаза, он чувствовал, как кровать начинает качаться под ним медленными, плавными размахами. Сначала ноги поднимались вверх, потом опускались, и начинала подниматься голова. Он открыл глаза, повернулся и вдруг дико вскрикнул. За окном, прижавшись к стеклу широким лицом, стоял кто-то и неподвижно смотрел на него.

Ужас придавил его к кровати. Все ощущения мгновенно приобрели остроту и напряжённость. С мельчайшими подробностями он видел, как тёмная фигура за окном подняла руки, надавила на раму, и стекла высыпались, падая на одеяло. Тёмный силуэт просунулся в комнату и опёрся на подоконник — осколки хрустнули под его локтями. Матвеев видел большую голову, широкие плечи и завитки волос над ушами, но лица разглядеть не мог — вместо лица было какое-то серое пятно.

В комнате ходил ветер, хлопая занавеской. Несколько снежинок закружилось над Матвеевым.

Исчезающими остатками сознания Матвеев понял, что это бред.

— Ничего нет, — прошептал он.

И действительно, на секунду силуэт побледнел, и сквозь него стали видны очертания рамы. Последним усилием Матвеев старался освободиться от тяжёлой власти кошмара, точно разрывая опутывающие его верёвки. Но затем он сразу погрузился в дикий призрачный мир, и бред сомкнулся над его головой, точно тяжёлая вода. В синем квадрате окна очертания тёмной фигуры стали ещё отчётливее.

Для него исчезли день и ночь, пропали границы времени. Когда он снова открыл глаза, было уже поздно, и луна светила в комнату. За окном никого не было. По-прежнему аккуратными складками висела тюлевая занавеска, и стекло светилось матовым блеском. Матвеев долго лежал, ни о чём не думая. Потом он услышал тончайший писк и повернул голову. Писк прекратился. Через минуту из темноты тихо вышла большая рыжая крыса и остановилась в пятне лунного света. Это было крупное животное — ростом с котёнка. На её тонких круглых ушах серебрилась короткая шерсть. Она постояла, поводя ушами, потом пошла дальше, волоча по полу длинный хвост и низко держа узкую морду. Он следил, как она постепенно выходила из лунного луча — сначала голова, туловище и, наконец, вся, до кончика хвоста, пропала в темноте.

Потом пришли ещё два плюшевых гада, неестественно больших, и стали ходить по комнате. Они возились, как лошади, шуршали бумагой и нагло подходили к самой кровати. Их голые лапы казались прозрачными. Матвеев несколько раз кричал на них, они медленно уходили в угол и снова возвращались на середину пола. Потом они вовсе перестали обращать на него внимание, точно его не было в комнате, ходили, царапались, пищали и чуть не довели его до слез. Ему страстно хотелось их убить.

Снова наступил провал — не то сон, не то обморок. Луна ушла в тучи, разливая ровный млечный свет. Скрипнув дверью, вошёл Жуканов. В комнате потянуло холодком. Матвеев неприязненно поглядел на него и полузакрыл глаза. Сквозь опущенные ресницы он видел, как Жуканов отряхивал рукой снег с левого бока. «Он упал на левый бок», — вспомнил Матвеев.

Жуканов подвинул стул к кровати и сел. Сняв шапку, он разгладил редеющие волосы и начал что-то говорить, улыбаясь и вопросительно глядя на Матвеева. Матвеев устало молчал, не слушая его. Голова тяжело лежала на горячей подушке. В висках быстрыми ударами билась кровь. Он обернулся — в окне никого не было.

Нога не болела — он не чувствовал её. Иногда, касаясь подушки, он испытывал быструю, пронизывающую боль от скулы до плеча. Может быть, и плечо тоже ранено? Вряд ли, Безайс сказал бы об этом. Это у Жуканова в плечо. В плечо и в грудь — под горлом…

Тут он отчётливо увидел, как стоявшая на комоде гипсовая собака подняла заднюю ногу и почесала у себя за ухом привычным собачьим жестом, а потом снова застыла в неестественной окаменевшей позе. Это его удивило.

— Скажите пожалуйста! — прошептал он.

Жуканов настойчиво тронул его рукой. Матвеев поднял глаза и заметил, что он сердится. О чем это он? Опять о лошадях? Боже, как это надоело!

— Я ничего не знаю, спросите у Безайса. Не лезьте руками, у вас пальцы холодные. Что? Мне до этого нет никакого дела: видите, я болен.

Тучи за окном рассеялись, и лунный свет мягко разлился по комнате. На одеяло легла тень оконной рамы. За стеной раздался осторожный бой часов. Матвеев натянул одеяло на голову, но снова высунулся.

— Вы ужас как много болтаете, — сказал он, сердито поглядывая на Жуканова. — Оставьте меня в покое! Я ничего не знаю, понимаете? Чего вы ко мне пристали? Уходите отсюда.

Жуканов сгорбился и виновато улыбнулся. Это привело Матвеева в ярость.

— Убирайтесь к черту, старый попугай, — закричал он, садясь на кровати. — Убирайтесь, или я встану и хвачу вас по башке!

Он нащупал бутылку и сжал её в руке. Жуканов встал.

— Я тоже ранен, — сказал он глухо. — В плечо и в грудь — под горлом. Я тоже ранен, заметьте это…

Матвеев почувствовал режущую боль. Тело ослабело, подогнулось, как бумажное, и само опустилось на кровать. Бутылка, звеня, покатилась по полу. Он задыхался. Над ним наклонилась Варя, натягивая ему на плечо одеяло. Матвеев отстранил её рукой.

— Я ещё разделаюсь с вами, старый осел, — сказал он, высовывая голову и морщась от нестерпимой боли в плече.

Его томило желание крепко выругаться, но присутствие Вари мешало ему. Придерживая рукой рубашку на груди, она накрывала его одеялом и говорила что-то. Матвеев послушно повернулся на другой бок.

— Идиот, — сонно пробормотал он, закрывая глаза.

Боль медленно гасла. Слабость тихо разлилась по телу до кончиков пальцев. Варя приложила руку к его горячей голове.

— Сколько у него? — спросил кто-то.

— Вечером было сорок и шесть десятых.

— Не дать ли ему хины?

Матвеев не хотел пить хину. Чиркнули спичкой, на стене заколебались тени. Кто-то прошёл по комнате, осторожно ступая босыми ногами.

— Я не хочу пить хину, — сказал Матвеев.

Ему не ответили.

— Мама, принеси полотенце и уксус, — сказала Варя.

«Это ещё зачем?» — недовольно подумал Матвеев.

Он хотел сказать, что ему не надо ни полотенца, ни уксуса, но тотчас забыл об этом. Он заснул сразу и не слышал ничего.


Сколько прошло времени — год или неделя, — этого он не знал. Он ещё жил в призрачном и страшном мире, перед ним проходили далёкие пережитые дни. Старые товарищи садились на кровать говорить с ним о боевых делах, и он снова переживал восторг и ужас горячих лет. В сумерках своей комнаты он слышал команду — она звучала, как призыв, и заставляла дрожать от возбуждения. Ему хотелось стать на своё место в строй; броситься вместе со всеми и кричать отчаянное слово «даёшь!».

Было рождество — весёлое морозное рождество с жареным гусем, ангелами из ваты и старой ёлкой. На кухне бушевал огонь, и Александра Васильевна холила, распространяя запах ванили и сливок. Это было её время — никто не смел с ней спорить или прикуривать на кухне. Когда запекали окорок, казалось, что в доме случилось несчастье. Она то звала помогать, то гнала всех и несколько раз принималась плакать. Окорок вышел хороший, темно-красный, его поставили в столовой и привязали к нему кокетливую бумажную манжетку.

Ёлку пришлось делать в спальне, потому что столовая была рядом с комнатой Матвеева. Несколько дней шла возни с разноцветными цепями и флагами. Безайс говорил, что всё это предрассудки, вздор и что для передового человека ёлка является таким же грубым пережитком, как каменный топор. Варя немного поколебалась, но потом сказала, что она всегда так думала. И когда вечером зажгли свечи, около ёлки были только родители и малыши: они ходили вокруг сверкающего дерева и вполголоса, чтобы не разбудить Матвеева, пели: «Как у дяди Трифона было семеро детей…»

В семье к Матвееву было особое отношение. В этот тихий дом он вошёл, как легенда, озарённый мрачной славой отчаянного и гордого человека, не щадящего ни себя, ни других. Они никогда не видели смелых убийц, кладоискателей, знаменитых поэтов и других необыкновенных людей, идущих своим сказочным путём. Отец, Дмитрий Петрович, тридцать два года плавал по реке от Николаевска до Сретенска взад и вперёд, без всяких приключений. Ему не суждено было причаливать к незнакомым берегам, где без устали щебечут радужные птицы, растут странные цветы и чёрные люди отдают золото за осколки стекла. На выцветшей фотографии в столовой он был снят, когда впервые надел нашивки механика, — худощавый, в баках, с прямым взглядом светлых глаз. Сначала он водил зелёный с кормовым колесом пароход «Отец Сергий», возивший вверх солёную кету, дешёвый миткаль, японские веера, спички и иголки. Вниз, от Сретенска, он шёл налегке, захватывая иногда пассажиров — волосатых, обветренных забайкальцев, едущих в низовье на заработки. «Отец Сергий» принадлежал «Береговой компании Николаева и Сомова в Хабаровске» и был единственным пароходом компании. Дмитрий Петрович вступил на пароход через неделю после смерти старого капитана.

«Отец Сергий» был изумительно дряхлым судном, старым, как река, как седые амурские камыши. «Береговая компания» сама удивлялась, когда «Отец Сергий» снова возвращался из плавания в Хабаровск и, надсаживаясь, орал у пристани. Он держался на воде прямо-таки чудом, вопреки рассудку. Его старый зелёный кузов, заплатанный в десятках мест, ржавая труба и грязная, в щелях, палуба наводили на мысль о вечности. Он плавал, поразительный, как миф, старческими усилиями бороздя голубые волны громадной реки.

Восемь лет Дмитрий Петрович водил «Отца Сергия» по реке, продавая береговым сёлам кету, дробь и ситец. Дела «Береговой компании» шли неважно. Компания однажды сделала предложение Дмитрию Петровичу вступить в долю, но он отказался, — было бы безумием всаживать деньги в эту груду ржавого железа и старого дерева. Тридцати одного года он перешёл помощником механика на «Даур» и женился.

Его заветной мечтой было получить большой пассажирский пароход. Это было бесконечной темой семейных разговоров. «Когда отец получит пассажирский», — так начинались все предположения о спокойном, твёрдом будущем. Маленькой Варе пассажирский пароход рисовался добрым, щедрым богом. Пассажирский пароход вошёл в быт, сжился с мельчайшими разветвлениями жизни. Его так долго ждали, что уже казалось невероятным, чтобы отец не получил его. С летами Дмитрий Петрович похудел ещё больше, его волосы и брови побелели. На пятом десятке лет, когда он добился уже звания старшего механика, мечта о пароходе казалась особенно близкой и осуществимой.

Варя отчётливо, до мелочей, помнила этот весенний прозрачный день, когда принесли повестку из конторы. Мама мыла окна в столовой, на дворе бестолково кричал петух. Посыльный вошёл, спугнул ребят, возившихся на пороге, и передал маме большой конверт. Папу вызывали в контору.

В походке и разговоре посыльного, в конверте с печатью, в вежливом и лаконичном письме конторы чувствовалось что-то необычайное, новое. Папа молча оделся, поцеловал маму и ушёл, бледный и торжественный. Даже «переплётчики» затихли, чувствуя, что наступил большой день. Мама зажгла лампадку и послала Варю догнать отца, — он забыл носовой платок.

Он вернулся домой поздно, усталый, и прошёл в столовую, не сняв фуражки с седой головы. Его назначили на берег ремонтным смотрителем, — покойная работа для стариков. О пассажирском пароходе надо было забыть, но трудно забывать такие вещи, хранимые десятками лет. В этот день не ужинали, не смеялись, даже не разговаривали, точно умер в семье близкий человек.

Для Матвеева была отведена угловая комната, где обычно гостей поили чаем. Он лежал полусонный и, ничего не сознавая, смотрел прямо перед собой. Он выздоравливал медленно, сознание действительности возвращалось к нему кусками — иногда он отчётливо видел Безайса, Варю, каких-то незнакомых людей и разговаривал с ними. Он знал, что ему отрезали ногу, но не успел ни удивиться, ни испугаться — снова наступил бред, и комната наполнилась говором, шелестом листьев и звяканьем копыт по странным, неезженым дорогам. Иногда было больно, но он умел болеть и глотать лекарства молча и быстро.

Не то это был бред, не то на самом деле произошёл такой случай, — этого он не помнил, — но однажды он увидел Безайса, сидевшего у него на постели. Безайс глядел ему прямо в глаза и долго молчал, потом сказал:

— Тебе отрезали ногу, старина, ты знаешь?

Матвеев думал, закрыв глаза, потом открыл их. Прямо перед ним висел в рамке похвальный лист, выданный ученику Волкову Дмитрию за отличные успехи и примерное поведение. Недалеко от похвального листа к стене был приколот рисунок, изображавший огромную бабочку с толстыми усами и лапами, сидевшую на небольшом, унылого вида цветке. Бабочка смахивала на паука, и Матвеев с трудом привыкал к ней. Его особенно сердили бессмысленные глаза бабочки и неестественно толстые лапы.

— Знаю, — сказал он. — Нельзя ли убрать отсюда эту мазню?

Безайс встал и снял рисунок, потом снова сел на кровать.

— Я знаю, — повторил Матвеев, что-то вспоминая. — Это для меня костыли там?

А потом он вдруг увидел, что Безайса нет, а на его месте сидит военком 23-й бригады, товарищ Брагин, с которым он прошёл насквозь Область Войска Донского и Украину, и Кавказ — в Батуме они купались в море и ели золотистые апельсины. Такая же была борода кустами и жестоко потрёпанный френч. Голубоглазая гипсовая собака спрыгнула с комода, подошла, стуча неживыми ногами, и стала нюхать рыжие брагинские сапоги.

Но иногда по ночам он вдруг просыпался с ясной головой, лежал, прислушиваясь к тихим ночным шорохам, и думал, пока не засыпал снова. Многое теперь было кончено для него — и лошади и футбол, — уже не бегать ему больше, обгоняя других. Все это было уничтожено шальным выстрелом на большой дороге около чужого города. Ему было жаль своё сильное, хорошо сложенное тело, и он с медленной тоской вспоминал ясный июльский день, когда они побили седельскую команду.

Но ко всему этому примешивалось небольшое тщеславие, на которое всегда имеет право человек, сделавший больше других. Это была честная солдатская рана. В конце концов, не каждый может сказать о себе то же самое.

Понемногу им овладела одна мысль — встать с постели. Иногда ему даже снилось, как он надевает на правую ногу ботинок, берет костыли и необычайно быстро ходит по комнате. Ощущение во сне было до того реальное, что, просыпаясь, он чувствовал под мышками лёгкое давление от костылей. Но он знал, что вставать пока ещё нельзя, и потому терпеливо ждал, когда придёт его время. Тут, в постели, он приобрёл внимательность к мелочам. Он пересчитал, сколько прутьев в спинке кровати и половиц в комнате, следил, как на окне нарастают новые узоры льда. Сначала он замечал вещи — они неподвижно стояли на местах, их было легче запоминать. Людей он стал замечать потом.

Это было утром, в пятницу. Он чувствовал сильный голод. За окном густыми хлопьями падал снег. Голова не болела, но во всем теле были слабость и лень. Он оглянулся и увидел, что у дверей стоит маленький стриженый мальчик в брюках на помочах и с любопытством смотрит на него. Заметив, что Матвеев проснулся, он сконфузился и начал царапать ногтем пятно на двери.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11