За те минуты, что Степан праздно стоял, глядя куда-то в пространство перед собою, он пережил лагерное томление весною, когда все те, кому удалось уцелеть в зиму, начали отогреваться в тепле солнца, и многие из них, утеряв жёсткую и постоянную деятельность для сиюминутного выживания, расслабились и начали пристальнее вникать в своё несчастье. Это сразу повлекло за собою массовые болезни, и общий мор, приостановившийся было к концу зимы, после таяния снегов обрёл ещё большую силу.
Степан только сейчас почувствовал, – что всякое представление о достоинстве не то чтобы менялось, а вовсе исчезало, и сознание приходило к такому пониманию человеческого существования, что оно только в снах, неведомо кому принадлежащих, видится прекрасным, божественным, возвышенным, а на самом деле, безотносительно к этим снам, оно ничуть не значительнее и не прекраснее, чем жизнь у серых крыс. Для такого постижения не надо было сложной науки – достаточно с тоскою вялого умирания в крови, в костях, во всех жилах и связках тела проползти по вытоптанному до каменистой гладкости двору концлагеря, пытаясь найти где-нибудь в узеньких щёлках земли шнурочек ещё не выковыренного корешка. Крупные крысы с красивой, гладкой шерстью, весьма бодрые и самоуверенные, часто встречались на пути ползущего человека, и действительно ему становилось совершенно ясно, что у крыс жизнь намного вернее, чем у людей, ибо для последних особенную муку существования перед очевидным концом составляли тысячи ядовитых укусов поруганной совести, страдания от сознания собственной низости, боль за тех, кого приходилось любить, обида за то, что добрый Бог со всем Своим добром и милосердием оказался бессильным перед мордастым сержантом конвоя.
Степан Тураев не заметил того, что в мире его духовности появилась фигура, впервые созерцаемая им посредством внутреннего видения: незнакомый Степану сержант Обрезов на секунду предстал перед ним, словно один из многочисленных мучителей в его прошлом, которых душа запомнила как одно общее лицо исчадий ада, – боль в плече медленно отпустила, и Степан Тураев вновь взялся за рычаг из берёзовой жердины. Он сдвинул комель спиленной сосны – пружинисто выгнутая вершина её сорвалась из зацепы и, сламывая свои и чужие ветви, рухнула вниз. Сосна окончательно погибла, пала на землю, и Степанова душа, воспринявшая заботы, страхи и тяжкий крест чужих судеб, переданные ему павшим деревом, ощутила некий тёмный гнёт, и человек принялся за дальнейшую обработку срубленной лесины в какой-то неизъяснимой смуте чувств. Он решил сегодня заготовить лесу для строительства нового свиного хлева (прежний, расположенный в древнем дубовом сарае, уже развалился, как старая поленница) – но работа не шла, и чего-то внезапно разболелось правое плечо, и думы стали одолевать, трезвые и ясные: скоро же умирать, кому нужно подворье в лесу? Степан Николаевич оставил дерево с необрубленными сучками, заткнул топор за пояс, взял бензопилу "Дружба" на горб и отправился домой.
По дороге он имел долгую беседу с красномордым сержантом конвойной службы Обрезовым – тот вызвал на вахту Ральфа Шрайбера и учинил ему один из обычных своих допросов, скука и тупость которых была настолько вопиющей, что сам допросчик сидел на табурете и время от времени свирепо зевал, раздирая до потолка свою желтозубую прокуренную пасть. Степан Тураев тоже знал, побывав в нескольких концлагерях у немцев, эту привычку малых по чину стражников испытывать свою беспредельную власть на узниках посредством строгого начальнического иска и проникновения испытующим взором до самого дна нечестивой души, где, таясь во тьме, зреют преступные замыслы – не раз мучительски мучили Степана эти мелкие душонки своими самолюбивыми, пакостными допрашиваниями, он старался поменьше говорить или же тупо отмалчиваться, зная, что в худшем случае будет избит, как скотина, но зато останется жив и, главное, не станет предметом мстительного внимания маленького человека, заполучившего огромную власть над чужою жизнью.
Что-то от холодной подземной тоски таких окаянных бесед повеяло на склоненную седую голову Степана Николаевича, от того времени, когда и он проходил славную школу своего века: Обрезов допытывался у громадного, костлявого, со страшно втянутыми щеками Ральфа Шрайбера, не хочет ли он снова пойти в деревню ремонтировать печки у баб. Этим вопросом сержант подводил к коварному моменту, чтобы спросить: а куда он, немчура проклятая, девал можжевеловую палку с загнутой ручкой в виде голой бабы, стоящей раком, и на что он променял эту палку? Допрос этот происходил накануне того дня, когда мгновенная суицидная решимость тураевского пращура передалась полуживому от тягот мировой войны, от вражеского плена, русского холода и общечеловеческого тоскливого голода немецкому военнопленному. Чудом избежавший гибели под татарским булатом человек, мощный зверолов, ходивший с рогатиною на вепря и медведя, вдруг через час после своего спасения кинулся головою в трясину, а Ральф Шрайбер, ещё на днях жадно съевший утаенную от сержанта свиную кожу вместе с щетинкой, направился к запретной зоне и неторопливо, ровно зашагал через просеку, не ворочая головою, в правой повисшей вдоль тела руке держа топор, который он получил при входе в рабочую зону и должен был сдавать при выходе из неё. Единый тёмный Зверь Жизни, которого узрел Ральф Шрайбер в то мгновенье, когда винтовочная пуля разбила ему голову, пройдя от затылка к правой надбровной дуге, – Зверь промчался мимо него, словно тёмная гора, и скрылся на дальнем краю просеки.
Степан пришёл домой и, сняв телогрейку, сбросив с ног сапоги, полез на печь, позабыв, что она нетоплена, и ощущение холодных кирпичей под руками как бы подтвердило всё его несчастие, которое заключалось в том, что, несмотря на троих детей и долгие годы уединения в лесу, он всё время ощущал где-то очень близко вот такую же, как эти кирпичи, мёртвую и холодную подоплёку жизни. Невыразимым таилось в нём его знание, добытое ценою пережитых ужасов и чудовищных болей, оно без всяких обиняков подводило Степана Тураева в пору его старости к принятию мысли, что всякая погибель жизни – на Земле и, очевидно, и вне Земли – есть дело законное, облегчительное и совершенно не содержащее в себе что-то страшное, какою представлялась любая погибель ему в детстве, отрочестве и юности.
Вернуться…вот что померещилось ему сегодня вслед за той минутой, когда он грызущей цепью бензопилы прервал жизнь нестарой стройной сосны и она, покачнувшись, пошла, пошла вершиною к земле… Вернуться к чему-то, что гораздо лучше, истиннее жизни – вот что таит в себе этот настойчивый зов!
Если бы не было зовущего голоса антимира, то деревьям моего Леса незачем было бы терпеть однозначность собственных преступлений. Но я-то знаю, что никому из моих деревьев не удается никуда вернуться – точнее, я этого не знаю, лишь полагаю, что не удаётся, потому что если каждое срубленное дерево или умерший человек всё же воскреснет дня через три после своей погибели, то всё равно не вернётся назад, в свой прежний мир, где он столь счастливо бродил со своими учениками. Не говоря уж о том, что не вернётся в допрежний, где ему приходилось существовать в виде лучистой энергии, – он окажется в совершенно ином мире, где нет моего одиночества. Вся множественность жизни Леса не сможет в каждом своём элементе избегнуть той же участи – моё одиночество было подвергнуто неисчислимому раздроблению, и опыт моего страдания повторён в бесконечных вариантах. Да, я рождался и умирал во всех своих деревьях, но все эти рождения, жизни и смерти не прибавили к моему незнанию ничего. А что они могли прибавить, если в каждом из них это я рождался, жил и умирал – каждый из них лишь повторял мою бесплодную, причудливую игру в бытие. Но, рождаясь, я всякий раз ожидаю увидеть себя иным, но, умирая, я всегда надеюсь воскреснуть. И что же, что кроется за этим моим самым тёмным, самым тяжким желанием -больше не рождаться, не жить и не умирать?
Я ведь ясно понимаю, что, не избавившись от подобного противоречия, буду пропускать в свой дом, устроенный на данном небесном теле, всё большее число врагов, незримых и злых, несущих в себе идеи всеобщей тьмы и пустоты. Опьяняясь мысленным представлением инобытия, которое откроется мне, если удастся покончить с собой, я вхожу в противоречие со своим созидательным творчеством, – и странным, жалким выглядит тогда мой обречённый Лес на земных холмах и долинах. Напрасным окажется тот удивительный ход в моей игре, когда некоторой части деревьев Леса дал я взамен корней, крепящих к земле, проворные ноги. И самым бесплодным будет высший взлёт моего творчества, когда я решил одному из видов двуногих дать то, чем сам владею – способностью мыслить. Ибо, почувствовав неизмеримое преимущество над всеми другими тварями, мыслящая тварь немедленно приступила к созиданию своей истории, которая с самого начала являет собою абсолютно верный, последовательный путь самоистребления. В проявлении подобного грустного, безнадёжного качества сказалась – не могла не сказаться – коварная наследственность. В чём же можно винить бедные деревья, если сам их Отец несёт в себе фундаментальное противоречие: мощную идею существования, неуклонно переходящую в великую страсть к небытию.
Степан Тураев был бы счастлив узнать, что он всё-таки добрёл до двуствольной сосны, пал у подножия её и умер от полной остановки сердца. Сыновья его, Глеб и Антон, не успели приехать на похороны, дочь Ксения одна хоронила сильно подпорченное лесными мышами и лисами отцово тело, обнаруженное Неквасовым, деревенским учителем, через много дней после смерти лесника. Так что к своему следующему приезду на Колин Дом Глеб Тураев свиделся уже не с живым отцом, а с песчаным могильным холмиком на краю деревенского кладбища. То искажённое и гнилое, что находилось под землёю в ящике из соснового тёса, уже никак не могло отозваться на отчаянные мысленные обращения сына к отцу и уже никому, никому не стало известно о том, что в ночь перед днём своей кончины Степан Тураев снова, как в молодые годы, сходил на свою необычную охоту без ружья, ножа или просто палки в руке.
Глебу Тураеву, с сухими глазами предававшемуся скорби над могилою отца, казалось в ту минуту, что никакой тайны смерти нет, как нет ничего удивительного и красивого в лиловых цветах недотроги, в большом изобилии растущих меж могилами. И на всём погосте с их деревянными и железными оградами, с каменными и металлическими надгробиями не было никакого духа тайны – Глеб с унынием озирался вокруг, чувствуя глубочайшее проникновение в его душу тяжёлой, холодной субстанции одиночества. А вокруг него теснились, громоздясь высокими пирамидами нарастающего роя, проникавшие друг сквозь друга неисчислимые тени. От густоты их присутствия даже пришёл в движение воздух кладбища: тени после своих стремительных продвижений оставляли, наверное, мгновенные пустоты в пространстве, которые тут же заполнялись вихрящимся воздухом. Мир, населённый тенями, тесным образом связывался с другим, который привычен мне и деревьям моего Леса.
Несколько лет спустя после смерти отца в московской квартире Глеба встретились он и его брат Антон, военный моряк Северного флота. И опять вокруг густо роились тени, которых не замечали братья, и одна из них, может быть связанная с отцом их, Степаном Тураевым, неподвижно зависла над креслами, в которых сидели Глеб и Антон. Словно дирижёр, тень эта будто руководила ходом сложного разговора братьев, которых в детстве соединял отчий кров, а впоследствии уже ничто не соединяло. Тень, которая словно прислушивалась к их словам, – это был Гость из пустоты, время от времени навещающий меня. Он появляется передо мною в самое неожиданное время и загадочно демонстрирует себя – тень среди всех моих теней, сфинкс тьмы и пустоты, куда меня столь властно тянет. В разговоре братьев, Антона и Глеба Тураевых, мы с Гостем тоже участвуем – в произносимых ими словах таится наш подтекст.
У отца были ордена и медали, сказал Антон, да, были, но Ксения говорила, что нигде не нашла их, отвечал Глеб. Неизвестно, куда подевались. Только при чём тут ордена, Антон! Ведь ты же ни разу у него не был с тех пор, как уехал, так почему тебя ордена его интересуют? А потому, что старика уже нет, а память о нём должна остаться, – вот я бы на память и взял его ордена; или хотя бы одну медаль. Антон, какую медаль? Тебе же говорят, что ничего не осталось. Ничего. А ты как будто и не понимаешь. Да, не понимаю. Куда они могли деться? Сами по себе ордена никуда не могут деться, правильно? Значит, их кто-то взял. Ну, предположим, ты прав, кто-то их взял. Тогда вопрос возникает: кто же? Ксения или я? Они нам не нужны… Да и что всё это значит? Неужели, Антон, ты думаешь, что это мы? Я так не думаю, Глеб, но где же ордена?
И я тут мысленно обращаюсь к Гостю тьмы с вопросом: может быть, это вы утащили ордена и медали ветерана? Ведь у вас, в пустоте, таких вещичек, наверное, нет. Гость из тьмы, вы пришли ко мне на свет, чтобы посмотреть, как устроена наша жизнь? И вот вам одна из наших загадок – разговор братьев об орденах и медалях их отца. Антон, что значат ордена, если отец умер, умер, понимаешь? Умер или не умер, а ордена есть ордена. Он их заслужил на войне, за них кровь проливал. Это ведь и ужасно. Что ужасно? А то, что кровь проливал. Свою и чужую. И за это ему – награды. А что тут такого удивительного? Не понимаю. (Гость из пустоты, я вижу, также ничего не понимает.) Человеческие войны – это попытки человечества совершить самоубийство. Надеюсь, это понятно тебе? Нет, не понятно. Ну что ж тут непонятного: посмотреть на человечество как на единое целое… А зачем, Глеб, смотреть на него как на единое целое, если оно вовсе не такое? Если бы оно было не таким, то ничего хорошего, связанного с людьми, не оставалось бы на Земле, Антон.
Гость из Пустоты, вы как? Воспринимаете мысль одного из братьев? Он полагает, что Человечество имеет смысл и вселенское право на самостоятельность только лишь как Единая сущность. Ему представляется в отсвете ослепительной красоты и высшей гармонии не забившиеся в отдельные подземные бункеры из непроницаемого железобетона некие беспощадные, очень умные господа и их не менее беспощадные жёны и отпрыски – представляется ему летающее вокруг земного шара замкнутое роение Человечества, где каждая пчёлка одета в золотистый бархат, с беретом на голове, и на круглой физиономии сияет улыбка…
Гость непроницаемой Тьмы! Вы понимаете сами, не хуже меня, что звёзды и планеты мельтешат в зажмуренных глазах спящего зверя, чёрного льва межгалактических пространств. Вселенная – это всего лишь мгновение из непробудимого львиного сна, украшенное хороводом дружных искорок, связанных меж собою гравитационным притяжением. И что такое в этой феерии огромных огней Единое человечество, о котором хлопочет один из братьев? И что такое утерянные награды покойного отца, о чём беспокоится другой брат? Ты, Глеб, со своими абстракциями когда-нибудь загонишь себя в тупик, кричит один из них, офицер в чёрной морской форме, стройный и сухощавый, хорошо подстриженный, пахнущий французской туалетной водою, на своего брата, кудрявого бородача с тоскливыми глазами. Ты не можешь уже ответить на простой вопрос: куда делись отцовские ордена, ты сразу воспаряешь в космос или сворачиваешь к Единому человечеству.
Антон в тот вечер не ночевал у брата – по случайности оказалось, что его приятель, бывший сослуживец, живёт в том же доме, что и брат Глеб, и даже в том же самом подъезде – на одиннадцатом этаже, откуда бросилась и разбилась, упав на бетонный козырёк над входом, молодая женщина в матросской тельняшке. Хозяин квартиры уже отбился к тому времени от настойчивых атак следствия по делу о смерти этой женщины. Она раньше находилась в связи с ним, но уже много лет у них были просто хорошие приятельские отношения, и когда холостяк-офицер бывал в служебных отъездах, нередко пользовалась квартирой с его разрешения. Антон не знал – ни того, что однажды женщина кинулась из окна и погибла, ни того, что случай этот как-то чрезвычайно повлиял на брата Глеба. И вообще не знал о том, что на свете существовала некая миловидная женщина, в прошлом стюардесса, которая… Антон в этот вечер как снег на голову свалился к бывшему сослуживцу, тот вначале словно бы слегка опешил, замкнулся на минуту -затем внезапно весь просиял, и видно было, что неожиданному гостю он искренно рад.
Разумеется, я для Гостя тьмы тоже любопытное явление – существо материального мира, все реалии которого, от синички до вулкана Кракатау, от планеты Меркурия и до туманности Андромеды, представляются ему призрачными, неосязаемыми – мелькающими тенями, исчезающими в пространстве тенями теней. В его плотном, шершавом, осязаемом мире моя материальность столь несущественна, что он может воспринимать меня с помощью приборов, косвенно подтверждающих моё присутствие, или благодаря своему развитому воображению. Моё обиталище в материи для него есть тьма и пустота, солнца моих звёзд -чёрные дыры в его небе. Но, несмотря на это, мы любим ходить друг к другу в гости – он из своей пустоты ко мне, и я из своей к нему. Капитан третьего ранга Антон Степанович Тураев, нежданно явившийся в квартиру к капитану второго ранга Алексею Александровичу Старовойту, заметил в его глазах, отражающих пустоту, озабоченность такой глубины, какая вовсе не соответствовала столь уж незначительному событию, как неожиданное появление бывшего сослуживца. И я подумал (ведь Антон же ничего не знал о погибшей женщине), что у него, должно быть, неприятности по службе, и Старовойт, как бы разгадав мои мысли, вдруг очень добродушно заулыбался, хлопнул меня по плечу и без всякого предварения с моей стороны молвил:
– Всё у меня в порядке, не беспокойся. Проходи… Какими судьбами? Откуда? Почему раздетый? – Дело происходило зимою, в январе, Москва была хорошо выстужена морозными ветрами.
Пришлось мне ради того, чтобы всё было понятным и естественным, рассказывать, какое произошло удивительное совпадение. Я смотрел на Старовойта и понимал, что, общаясь таким способом с Существом из Пустоты, я многого не добьюсь – пустота антимира и Старовойтова пустота было не одно и то же. Совпадение адресов моего брата и моего бывшего сослуживца было равносильно чуду, которое, однако, уже через минуту перестало нас удивлять, войдя в разряд мелких сюрпризов дня.
– Как жизнь, как служба? – я понимал, что мой Друг Пустоты пытается сейчас объяснить мне, что напрасно надеюсь я, оставив и позабыв всё то, что открылось мне в моей человеческой жизни, после смерти своей обрести совершенно иное, удивительное существование. Там меня ожидали не более содержательные встречи, чем эта – с человеком, который был мне глубоко безразличен в дни, когда мы вместе служили на одном корабле; а теперь, годы спустя, когда он давно уже шёл путями военного чиновничества, делая карьеру в министерстве, Старовойт стал, разумеется, ничуть не ближе мне.
– Служим помаленьку. А ты, Алёша? Не скучаешь по Северному флоту?
– Скучать некогда, Антоша. У меня объекты на нескольких флотах, не только на Северном. Сижу, считай, на адмиральской должности.
– Ну, какая ты важная птица.
– А ты думал.
Но весь грустный подтекст нашего разговора, с Гостем тьмы был в том, что он старался объяснить мне, что, если и окажусь я, душа из материального мира, в его антиматериальном мире, то всё равно не буду помнить, что когда-то на земле (и на море) был я капитаном третьего ранга Тураевым, который пришёл без предупреждения в гости к капитану второго ранга Старовойту, – а не помня этого, окажусь после переселения души снова тем же капитаном Тураевым, пришедшим в гости к капитану Старовойту… Я увидел в его однокомнатной квартире ту образцовую по нашим временам меблировку, какая должна соответствовать достатку и положению хозяина: югославская наборная стенка, японский телевизор "Сони", финская кухня из белого лакированного дерева. И я спросил у Гостя, который на этот раз был моим хозяином, вернее, спросил у Старовойта, но вопрос мой, в сущности, был обращён к моему другу из антимира:
– Что, Алёша, по-прежнему живёшь один? Не надоело?
– А с кем бы я мог жить? – ответил капитан второго ранга. – Мне нравится пока находиться в компании лишь одного человека. Этим человеком, Антон Степанович, являюсь я сам. Мне пока ещё не надоело быть в обществе самого себя.
– Мой брат, который живёт внизу, под тобою, любит философствовать. Он бы что-нибудь придумал, что сказать. По всякому поводу находит что сказать. А я человек простой, Алёша. И я скажу, что завидую тебе.
– Не жалуюсь на своё положение.
– Грех жаловаться.
– Ну а как у тебя служба идёт?
Я снова понимаю, что хочет сообщить мне через разговор приятелей, морских офицеров, мой Приятель из Тьмы. Тяжёлыми, мощными рычагами действует он, чтобы поддеть мою душу, свалить её долой с привычного насиженного фундамента. Мол, пусть не изображает из себя цитадель здравого смысла, пусть упадёт и расколется на мелкие части, не выдержав собственной тяжести, составленной из вековой скуки благополучного существования, из тревог рьяных чинуш, кабы не потерять место, дающее столь упоительную возможность жить в безделье, из величайшей уверенности, что такая мелкая жизнь намного лучше, чем любая, лучше, чем даже у попа или генерала. Разумеется, мне уже стало ясно, что между вожделениями чиновничьей души и клочком огненной материи, оторвавшейся от Солнца и образовавшей нашу Землю, есть какая-то связь; и намёк Гостя Тьмы, что там, у них, в их абсолютной тьме, чиновники столь же самоуверенны, как и в нашем царстве света, и чувствуют себя почти что наравне с Богом – намёк этот я понял.
И вот, другой раз оглядев великолепные просторы однокомнатной холостяцкой квартиры знакомца своего, я вижу, что она вся от пола до потолка набита картонными папками жёлтого цвета, и кавторанг Старовойт свободно проходит сквозь эти жёлтые папки, хлопоча возле домашнего бара над бутылкою армянского коньяка, появившегося рядом с натюрмортом из фруктовой вазы и тарелочки с нарезанным лимоном, принесённым из кухни. Я не стал выяснять, каким образом хозяин квартиры дышит воздухом, состоящим, очевидно, сплошь из каких-то документов, а напрямик спросил, что в этих папках, спросил, вовсе не надеясь получить вразумительный ответ. Однако я ошибся.
– В этих папочках? – вопросом ответил Старовойт, а через него напрямик высказывался Друг Иного Мира. – Это моё увлечение, хобби. В каждой папке собрано всё, что можно было узнать о личности утонувшего моряка. Я имею доступ в редкие отделы морского архива. Нет, это совершенно не секретно! Не беспокойся. Здесь списки моряков из личного состава военно-морского флота, утонувших в результате кораблекрушения или погибших вместе с потопленным кораблём в морском бою. Конечно, далеко не о каждом утонувшем сохранились какие-нибудь сведения. Так что в некоторых папках лежит всего один анкетный листок с именем – фамилией и датами рождения -смерти. А есть у меня и такая папка, где лежит анкетный лист всего с одним словом: "Пётр". Это военный моряк, утонувший неизвестно по какой причине и найденный жителями финского рыбачьего посёлка. На руке у него было по-русски вытатуировано это имя. Его похоронили в прибрежном лесу Финляндии и поставили деревянное надгробие с надписью по-русски: "Пётр", а дальше по-фински: "Спи спокойно".
– Любопытно, – только и нашёлся я что сказать.
– Тебе хочется знать, наверное, для чего я этим занимаюсь?
– Для чего же?
– Понимаешь, уж слишком благополучным стало моё существование. Настолько благополучным, что с некоторого времени я почувствовал какую-то странную тревогу на душе. Не проходит она, и всё! Как будто кто-то шепчет мне, что это благополучие и есть уже наступившая смерть. Понимаешь? Вот тогда-то я и придумал собирать свою морскую танатотеку, это я так называю свою коллекцию. Мне сразу стало легче… Когда чувство предельного благополучия снова начинает мне мешать жить, я достаю папочки и принимаюсь не спеша читать одно дело за другим…
– И что же, легче становится?
– Всю хандру снимает как рукой.
– Выходит, тебе-то они помогают, – с завистью сказал я.
– Кто помогает?
– Тени, – ответил я без обиняков. – Те самые, которые в нашем мире сводят человека с ума. Тот, кто видит их, считается сумасшедшим.
– Ну, я-то их не вижу, слава богу. Меня сводит с ума, пожалуй, только этот Пётр… Представляешь, Антон, жил когда-то человек, чего-то делал, служил во флоте… А потом в лесу где-то в Финляндии появилась одинокая могила, кто-то ограду ему соорудил, покрасил зелёной краской. И эта надпись: "Пётръ" – с твёрдым ером на конце.
– Что, грустно, Алёша?
– Грустно, Антоша. Давай выпьем.
– Не откажусь, пожалуй.
И они в этот вечер упились коньяку, благо горячительного напитка был изрядный запасец у кавторанга, они уснули в креслах – и вот их уже нет, они снова тени, я иду босыми ногами по холодному кафелю, и с них стекает на пол кровь, обильной струёй бегущая из раны на ноге, а где эта рана, я не вижу. Вышло неудачно: вначале я выглянула из окна одиннадцатого этажа и поняла, что не смогу выпрыгнуть, такая была страшная высота, и страх, и гадкая какая-то мысль всё крутилась в голове, вроде бы насмешка над самой собою, над собственным трупом, который вскоре будет валяться внизу, раскорячив ноги. Тогда я вышла из квартиры, вызвала лифт, он пришёл сразу, послушно, я зашла в кабину и проехала вниз до пятого этажа. Там вышла, лифт тут же включился и уехал, я выдавила локтями окно на лестничной площадке и, на этот раз не глядя вниз, встала одним коленом на подоконник, руками рванула на себя и выкинула тело в оконную пустоту, сквозь зубастые осколки стёкол, что торчали по краям рамы. Когда я проваливалась в темноту, сверкнули вверху какие-то тысячи огней – и как будто сразу же я ударилась, удар был таким тяжким, грубым, что и вообразить такого раньше не могла бы. Снова какая-то гадкая мыслишка полезла в голову, и я поняла, что не убита, что всё ещё нахожусь в жизни и опять надо будет что-то делать.
Она встала, всё время чувствуя, что кто-то ледяными глазами смотрит на неё, и хотя она вроде бы всё, что делала, делала в угоду
ему,этот наблюдающий взирал на неё с жестоким презрением. И гадкая мысль была о том, что он увидит её кровь, и не просто кровь из разбитого тела, а кровь
оттуда(ещё раньше узнала при одной случившейся авиакатастрофе, когда выносили из-под обломков самолёта трупы, что у женщин от жестокого удара бывают такие кровотечения…). И мысль эта была невыносима, она заслонила собою всё, что могло ещё прийти ей в голову, она вновь разбила стекло и влезла с бетонного козырька над входом, на который она упала, назад в окно, снова вызвала лифт и поехала – на этот раз вверх. Дверь в квартиру была не заперта, она зашла туда, сразу увидела свой раскрытый чемодан, достала оттуда алого цвета купальные трусики. Стянув и стоптав с себя всю окровавленную одежду, она натянула эти трусики и надела первое, что попалось под руки в платяном шкафу хозяина – его полосатый матросский тельник. И в таком виде она опять вышла из квартиры, оставляя за собою кровавые следы, и уже в третий раз рукою разбила стекло в окне, выходящее на лестничную площадку – на этот раз одиннадцатого этажа.
Тот, кто издали следил за нею ледяными глазами, летел в мировом пространстве, неукротимо удаляясь от меня, и я воскликнул ему вслед с горечью и упрёком:
– Вот как! Ты ничего не хочешь сказать?
Ни слова в ответ, лишь растерянное мигание миллиардов звёздных огней. Гость из Пустоты отлетел со скоростью, превосходящею скорость света, поэтому словам моим было не догнать его.
– Как! – вскричал я. – Ты знаешь, что я свою волю и возможности могу проявить через звёзды, через деревья или поступки мелких людей, ты знаешь, к чему я устремлён – и ты молчишь? В неистовстве самоотречения Деметры можно предугадать всю серьёзность её трагических намерений – и ты молчишь? Если в одном малом существе, так сильно привязанном к жизни, – в человеке – жестоко и неодолимо бушует огонь самоуничтожения, то это начало присуще и всему моему Лесу… И ты молчишь? Всё моё вещество жизни трепещет от жажды зелено сиять во времени – и тут же, в самом расцвете существования, вздрагивает от вожделения вернуться к изначалу пустоты, отвергнув самое себя… и ты молчишь?! Весь мир моих дивных, таинственных деревьев готовится к последнему порыву самосожжения в большом огне – и ты молчишь, отлетаешь, скрываешься за гранью мне доступных пространств?
Отче, помоги мне, может быть, это Ты? Если хоть одна звезда в космосе окажется способной взорвать самое себя, то и вся Вселенная сумеет это сделать. Спаси, удержи меня от воли моей страшной. Отец мой неизвестный! Ведь Ты должен быть у меня, иначе откуда я? Я существую, значит, существуешь и Ты. На земле люди знают своих кровных отцов, но это скоротечные отцы, которые странным образом любят нас – почти ненавидя, а затем однажды падают и умирают с чувством глубокой вины в душе.
IV
Степан Николаевич Тураев скончался днём в лесу от внезапной остановки сердца, которое не переставало биться по протяжении более чем шестидесяти лет и не пожелало останавливаться даже в аду плена и концлагеря. В последний же день сердце начало примолкать на какие-то краткие мгновенья, совершенно непонятные для их осознания или сравнения с другими мгновениями жизни. Чтобы как-то преодолеть тот неимоверный по скорби и гнёту порог истины, что вот и на самом деле пришла смерть и всей жизни как будто и не было, Степан Николаевич отправился на ночную охоту, хотя грудь с левой стороны сдавливало и жгло нещадной болью. Вот и, сходив в ночь, Степан Тураев упал под раздвоенной сосной-лирой на Колиной поляне – считать ли такую смерть шагом сознательного самоистребления?
Николай Николаевич, отец Степана и дед Глеба Степановича, свой уход на житьё в лесной пустыне совершил всё же подчиняясь этому смутному скрытому порыву. Мне в этой ветви человеческой близко именно данное трагическое свойство крови, которая течёт в её извилистых сосудах, неся в себе столь сильный заряд бунта человеческой мошки противу великой воли царственной Вселенной. Близка потому для меня данная тураевская постоянная готовность к покушению на самое главное в себе, что во мне самом то и дело прорастает такое же демоническое зерно, и путь бунта представляется мне самым привлекательным. Облить себя бензином и сжечь на площади перед беломраморным дворцом, выражая подобным способом своё окончательное несогласие с насильственными действиями правительства, – такое решение могло прийти только к человеку, к нему одному во всём Мире Вещества, – и поэтому предполагаю, что в каждом человеке проявляюсь я и я проявляюсь в каждом человеке. Ибо мне, их одинокому Отцу, которого они не знают (так же как и я не знаю своего), – мне тоже хочется поджечь себя, чтобы привлечь к себе внимание тех, кто выше меня и кому совершенно нет дела до таких, как я.