— И для Гульямал дело нашлось, будет на старости лет с дитем нянчиться.
— А я про этого, про Нуха говорю: тоже мне мужчина, в женские дела нос суёт. Тьфу!
Мужчины разделяли мнения своих жён, но сами при встречах были немногословны.
— Ахмади, наверно, это так не оставит. Не знай, как Нух вывернется, коль к ответу его притянут. Привык на чужой шее кататься… — скажет кто-нибудь, а остальные лишь покивают, выражая согласие.
Глава восемнадцатая
1
Апхалик получил письмо с фронта от Гибата. Письмо было написано на языке тюрки [106]. Апхалик долго читал его, бормоча себе под нос, и, наконец, поняв, что Гибат жив-здоров, протянул письмо жене:
— На-ка, прибери. Толком не поймёшь, что пишет. Надо дать прочитать Мухарряму-хальфе.
— Цари там не помирились, не сообщает?
— Вроде бы об этом ничего нет. Пишет, что сидят на позициях.
Гульямиля сложила помятые листки вчетверо и сунула их в щель оконного косяка. Но вскоре прибежала жена Гибата Гульсиря.
— Слышала я, кайнага, будто получил ты письмо от младшего брата. Правда, нет ли? — спросила она несмело.
Апхалик подтвердил, что да, получил, и велел жене отдать письмо снохе.
Гульсиря спрятала драгоценные листочки под шаль и, прижимая их рукой к груди, заспешила домой, а оттуда, взяв с собой четырехлетнего сына, — к Мухарряму-хальфе. Учитель жил у Багау-бая, которого Гульсиря почему-то очень боялась, но, к её счастью, хозяина не оказалось дома. Мухаррям, узнав цель её прихода, обрадовался:
— Говоришь, от друга моего пришло письмо? Ну-ка, ну-ка, почитаем, что он пишет…
Хальфа пересел поближе к свету и начал читать, по ходу чтения переводя написанное на понятный Гульсире язык и делая пояснения.
— Значит, пишет, что посылает от всего тоскующего сердца привет брату своему старшему, высокочтимому Апхалику и неотделимо от него досточтимой енгэ с мечтой увидеть их в благоденствии и почёте. Привет также высокочтимому тестю и опять же неотделимо от него — уважаемой тёще. И ещё привет кайнаге, то есть твоему, Гульсиря, старшему брату и всему его дому. Помимо того особый привет и пожелание процветания Багау-агаю и его дому…
— Смотри-ка, и про нас не забыл, — заметила жена Багау-бая. Ей польстило, что Гибат, владеющий «обеими грамотами» и потому уважаемый в ауле человек, особо выделил их дом. Разумеется, она не догадывалась о лукавстве Гибата, который точно знал, что его письмо будет прочитано вслух Мухаррямом-хальфой, следовательно, в доме Багау-бая.
Чтение письма неожиданно было прервано небольшим происшествием. Приоткрылась дверь, но никто не вошёл в дом, а показалась только миска, которую держала детская рука. Снаружи послышался дрожащий девичий голосок:
Сын моего свёкра стал стар и слаб,
Поясница у него не гнётся.
Подайте корочку хлеба хотя б,
Иль что у вас в доме найдётся…
Песня старых нищенок, пропетая девочкой, прозвучала столь трогательно, что даже сердце скупой хозяйки, видно, дрогнуло: она достала кусок просяной лепёшки и положила в миску.
Дверь закрылась.
— Чья это дочка-то? — удивился Мухаррям.
— Так Салихи ж… Должно быть, заболела и отправила старшую просить подаяние, — ответила Гульсиря.
Хальфа, вздохнув, продолжал чтение. В письме было ещё множество приветов, в том числе людям, с которыми Гибат и в родстве-то не состоял. В самом конце списка значилось: «А также самый-самый большой привет супруге моей с сыном моим Халилом».
— Вслед за приветом сообщаю, — читал Хальфа, — что ныне мы стоим на позиции на берегу реки Саны у подножия гор, называемых Карпатами. И дабы вам было ведомо, сообщаю: Самигулла из нашего аула убит и тело его пре дано земле; Хабибулла, сын Биктимера, и ещё один воин из той же Ситйылги пленены австрийским войском; зять Ахмади-агая — Кутлугильде из Туйралов получил ранение и отправлен в госпиталь города, называемого Житомиром. Мы ж с ровесниками Ситдыком и Исхаком служим в артиллерии…
Пока Мухаррям читал письмо, вошли несколько женщин-соседок и застыли у порога. Услышав, что убит Самигулла, одна из них горестно воскликнула:
— Бедняжка!… А у Салихи в пояснице схватило, подняться не может.
— И не на кого ей опереться… — добавила другая.
Далее письмо касалось лишь Апхалика, поэтому хальфа это место читать вслух не стал.
«Апхалик-агай, — писал Гибат, — помоги снохе своей засеять просом и гречкой по четвертине земли. И сена накосить, дров подвезти помоги. Продай нашу тёлку и купи одежонку снохе и племянникам. Коль суждено мне остаться в живых и вернуться на родную сторону, я тоже в меру сил своих помогу тебе, доброту твою не забуду… Много у меня слов, которые следовало бы написать, но на этом письмо заканчиваю и завершаю его баитом».
— Баит, — объявил Мухаррям-хальфа и запел на знакомый всем мотив «Мухамади»:
Я письмо с привета начал,
Завершу баитом, плача,
Ибо скован я с тоскою
И трудна моя задача.
Гибнет мир в великой тряске,
Над землёю — грохот адский,
Да поможет нам всевышний
В нашей юдоли солдатской!
Как с родным простились домом,
По дорогам незнакомым
Нас погнали к Оренбургу,
Оглушая шумом-громом.
Было там на удивленье
Люда разного скопленье,
Будто стронуло народы
С места светопреставление.
Даже хлев теплей и чище,
Чем загон, где эти тыщи
Изнывали в ожиданьи,
Задыхаясь от вонищи.
Записав, откуда, кто ты,
Разделили нас на роты,
Стал для нас отца превыше
Офицерик желторотый.
Обратив молитву к богу,
Снова вышли мы в дорогу.
Направляясь в город Пензу,
Два полка шагали в ногу.
Не опишут эти руки,
Сколько, выпало нам муки.
Нас убийству обучали —
Преуспели мы в науке.
Ждали нас такие драки,
Что не снились и собаке.
Дабы мы с пути не сбились,
Смерть расставила нам знаки.
Дали сабли нам и шпоры,
Повезли в машине скорой,
Довезли до гор Карпатских,
И сейчас пред нами — горы.
Мы германцев видим лица,
Всяк врага сразить стремится,
Нет достойного сравненья
Для того, что здесь творится…
Мухаррям-хальфа вложил и в слова баита, и в свой напев столько чувства, что Гульсиря и присевшие рядом с ней на краешек нар женщины прослезились. Да и сам хальфа был взволнован этим своеобразным описанием тяжёлой солдатской участи и бессмысленной войны. Он решил переписать баит, чтобы прочитать его своим ученикам. «Пусть знают», — подумал он.
Гульсиря шла домой и радуясь, и печалясь одновременно. Муж жив-здоров, это не могло не радовать. Однако радость омрачалась мыслью о Самигулле. Выходит, он и Гибат воевали вместе, и там, где погиб один, может погибнуть и другой. А как быть с Салихой? Сказать ей или молчать? «Доконает её эта весть, — думала Гульсиря. — Но не от меня, так от других она об этом услышит… Лучше уж от других…»
А больная Салиха в это время с грустной улыбкой слушала рассказ дочери о том, как та ходила по домам, прося подаяний. Мастурэ, разложив возле матери собранные кусочки, перечисляла, кто что подал. Конечно, будь Салиха здорова, они могли бы обойтись без милостыни. Но что ж делать, если вот так случилось… Жалость к голодным детям толкнула её на унижение. А Мастурэ, глупенькая, радовалась удаче. Глядя на неё, радовалась и Салиха.
Через несколько дней она поднялась, вышла на улицу. Вернулась вскоре, хватаясь за стены.
— Отца вашего убили! Убили-и-и!..
Обняв перепуганных дочерей, она зарыдала:
— Как же мы теперь? Как жить?..
Заголосили и девочки.
С неделю Салиха пролежала, безразличная ко всему. Если дочь давала ей поесть из того, что добыла, как-то неосознанно съедала, но сама ничего не просила. Глаза у неё глубоко запали, щёки втянулись, пожелтели. Соседки жалели Салиху, приходили утешать. Но единственным утешением было то, что не одну её постигло такое горе. В Ташбаткан одна за другой приходили чёрные вести: та лишилась мужа, эта — сына. Поплакали, собравшись вместе, и всем, Салихе тоже, вроде стало легче.
2
К берегу подчалил плот, и первой на галечник прыгнула с него молодая женщина. Прыжок получился не очень ловкий, женщина угодила одной ногой в воду, покраснела от смущения и торопливо зашагала в гору, к Тиряклам. Из-за этого пустякового происшествия стоявшие на берегу мужчины прозевали конец кинутого с последней кошмы каната, он соскользнул в реку. Пришлось плотогону кидать канат второй» раз.
Плот в конце концов подтянули, привязали к осокорям. Сошедших на берег плотогонов встретили шуткой:
— Никак вы там, в горах, девушку умыкнули?
— А что! — ответил в том же тоне старик-плотогон. — Кто в пути, тому и везёт. Коль выпадает счастье, возраст любви не помеха…
— Вот даёт старик! Ну, уморил!..
В том, что на плоту приплыла молодая женщина, ничего особенного не было: весной жители гор часто пользуются этим способом передвижения. Но всякий незнакомый человек возбуждает любопытство, поэтому старик-плотогон пояснил:
— Это дочь Ахмади-бая, идёт в Ташбаткан в гости к родителям.
— Того Ахмади, который мочало скупает?
— Того самого. Мы возле Туйралов обед сварили, только собрались отчалить — она подбежала, прямо-таки умоляет: «Возьмите меня с собой, бабай, по матери соскучилась, хочу повидаться…». Пришлось взять. Она нам не мешала, забралась в шалаш и лежала там.
— А в Туйралах она замужем, что ли?
— Замужем.
— А муж кто?
— Кутлугильде, говорит.
— Выходит, невестка Нух-бая.
— Она, она. Муженёк-то на войне. Как ушёл, говорит, так вестей от него нет…
Закинув за плечи свои мешки, плотогоны направились в Тиряклы.
Фатима между тем, миновав этот аул, спешила в Ташбаткан. Её охватила радость. Всё самое страшное теперь позади. В пути она дважды пережила минуты ужаса. Первый раз — когда с берега послышался голос Нуха. Второй — когда бешеное течение понесло плот под скалу, где вода бурлила, как в котле. Чудилось: вот-вот плот ударится о каменную стену, и брёвна разлетятся, как спички. Но старики оказались умелыми плотогонами. Пронесло! И страх прошёл. Неотступны были только мысли о сыне. «Свекровь присмотрит, она его любит, — старалась успокоить себя Фатима. — За несколько дней ничего не случится».
Там, в Туйралах, увидев плот, она кинулась к нему в каком-то сумасшедшем порыве, не думая о последствиях. Она просто не могла иначе. Ей надо выплакаться, припав к материнской груди. Никто, кроме матери, не поймёт, какие муки ей приходится терпеть.
Скорей, скорей в родной аул! Фатима даже сняла сапожки и побежала босиком.
Вот и долина Узяшты, знакомые с детства луга. Фатима убавила шаг, чтобы отдышаться. Тут она уже почти дома. Дома… Но где теперь её дом?
Ташбаткан ещё не виден, скрыт за деревьями, но вон вдоль чёрных полосок земли идут за плугами пахари. Фатима напрягает зрение, стараясь узнать их. Жаль, издали не разглядеть. Ленточек пашни пока немного, земля не везде подсохла. В низинках под кущами ивняка поблёскивают озерца вешней воды. Правда, снега здесь уже нигде нет, а на горах вокруг Туйралов и кое-где по берегам Инзера он ещё лежит. Значит, в Ташбаткан весна приходит раньше.
«Как хорошо здесь, как весело! — думала Фатима. — А отец отправил меня в проклятые Туйралы. Отправил в отместку за моё бегство…»
Показались ворота аула и сам аул. Фатима встрепенулась и снова побежала — нет, птицей полетела, ноги её, казалось, не касаются земли, на глаза навернулись слёзы радости.
Прошлый раз, когда ненадолго приехала в Ташбаткан с мужем, радость не была такой глубокой. Тогда, пожалуй, верх взяла печаль. Тогда Фатима не смогла вдоволь наговориться с подружками, за ней следили, да и сама она, беременная, подурневшая, стеснялась выходить на улицу. А на этот раз уж и поговорит, и поплачет с ровесницами-солдатками. Не будет она сидеть, как клушка, — ни отец, ни мать не удержат дома.
У самой околицы аула, на позеленевшем выгоне, стайка девчонок играла в пятнашки. Среди них была и Мастурэ. Фатима окликнула её:
— Мама твоя дома, красавица?
— Дома, — ответила девочка, но, увлечённая игрой, в разговор не вступила.
Впрочем, вскоре сама Салиха, увидев Фатиму в окно, выбежала к воротам:
— Здравствуй, Фатима! Откуда ты взялась, никак заблудилась да сюда попала?
— Нет, не заблудилась, — улыбнулась Фатима. — Из Тиряклов иду. А туда на плоту приплыла…
— Здоровы ли свёкор твой со свекровью?
— Куда как здоровы!
— От мужа есть письма?
— Нет.
— А кто у тебя родился — сын, дочка?
— Сын.
— Да будет долгой его жизнь! — пожелала Салиха.
— А Самигулла-агай пишет?
— Нет… Нет уже его… Гибат письмо прислал, пишет — убили…
Салиха зашмыгала носом, но сдержалась, не заплакала, а может быть, уже выплакала все слёзы. Помолчав, она сообщила:
— Сунагат в этот… как его… в гусбиталь по пал. Пишет — уже поправляется, может, скоро домой погостить отпустят.
Фатима неопределённо кивнула в ответ и побрела к отцовскому дому. У родных ворот остановилась, поражённая. Она слышала о пожаре, но не представляла ясно, что натворил огонь. Остались в целости лишь дом, летняя кухня и овечий закуток. Раньше во двор и курица не могла проникнуть, а теперь он кое-как обнесён изгородью из жердей; на месте просторного сарая торчат обгорелые столбы…
Навстречу Фатиме из дому выскочила сестрёнка, кинулась, взвизгнув, на шею. Вышла на крыльцо встретить дочь Факиха.
Ахмади тоже оказался дома, но никаких чувств по поводу нежданного появления дочери не выразил. После пожара он был постоянно мрачен, словно совсем разучился радоваться. Единственное, что доставило ему за последнее время радость, — весть о гибели Самигуллы. «Слава аллаху, и этот провалился в преисподнюю», — мстительно подумал он. Точно такое же злое удовлетворение Ахмади испытал после убийства Вагапа. Он страстно желал им обоим смерти, и не столько из-за поражения на суде, сколько из-за позорной клички, не дававшей людям забыть историю с медведем. Не только в Ташбаткане, но и в окрестных селениях его теперь называли не иначе, как Ахмади-ловушкой.
Из всей ахмадиевой семьи лишь Фатима жалела Самигуллу и сочувствовала Салихе. То, что теперь Фатима вспоминала в тоске, былые светлые надежды, любовь к Сунагату — всё было связано с Салихой. Одна только Салиха знала их тайну, искренне старалась помочь, и не её вина, что задуманное не удалось.
И удивительно ли, что Фатима, наскоро попив чаю и для приличия немного посидев с матерью, отправилась к Салихе? Её неудержимо потянуло в этот бедный, но близкий сердцу дом, в летнюю кухню, где Сунагат так неловко признался тогда в любви…
Долго сидели Салиха с Фатимой, делясь горем и предаваясь воспоминаниям о лучших временах.
Вечером, уединившись с матерью, Фатима поведала о своём горьком житьё и ей. Факиха сначала не поверила услышанному. Но дочь, рассказывая о пережитых ею издевательствах, привела столько подробностей, что места сомнению не оставалось. Факиха пошла к мужу советоваться: не лучше ли будет, если Фатима съездит за малышом и поживёт пока в Ташбаткане?
— Нет! — отрезал Ахмади. — Тому, что с рук сбыто, дорога назад закрыта. Она — не челнок, чтоб сновать меж двух домов. Как только немного спадёт вода, отправь обратно. Уж и слова ей свёкор со свекровью не скажи! Пускай пониже голову склонит да поусерднее работает. Ишь ты, обиделась на свёкра, бросила младенца и сбежала домой! Куда это годится? У меня своих забот хватает. Мало, что ли, я из-за неё перетерпел? Из-за кого, думаешь, живём на пожарище?..
Факиха могла бы задать резонный вопрос, с какой стати Ахмади припутал к пожару дочь, но решила промолчать. А то ещё взбесится и натворит новых бед.
3
К Мухарряму-хальфе снова пришла Гульсиря, теперь уже с просьбой написать письмо Гибату. Хальфа привык к таким просьбам и никому не отказывал в помощи.
Все письма он начинал одинаково. Кто-то когда-то придумал это начало: от всего тоскующего сердца высокочтимому такому-то с пожеланиями удачи и благоденствия шлёт самый-самый большой привет такой-то, а также шлют привет… Далее можно было перечислить сколько угодно имён с указанием степени родства или ссылкой на знакомство. Хальфа следовал канону.
— Ну, что ещё напишем, Гульсиря-енгэ? — спросил он, справившись с приветами.
— Напиши, что все живы-здоровы. И ещё напиши, что Халил уже совсем большой, а Габдельбарый начал ходить…
Мухаррям-хальфа быстро выстраивал на бумаге слова Гульсиры.
— Красная корова принесла нам тёлочку. А тёлка, про которую ты написал кайнаге, оказалась нынче яловой… — диктовала Гульсиря.
Хальфа до мельчайших подробностей знал всё, что происходит в ауле. С тех пор, как с войны стали приходить письма, работы ему прибавилось. Старики и старухи, чьи сыновья воевали в далёких краях, женщины-солдатки, истосковавшиеся по мужьям, невольно делились с ним мыслями и заботами. Иные звали его к себе домой, чтобы прочитал или написал письмо, и, если уж вовсе нечем было угостить, радушно приглашали к самовару выпить хоть чашку чаю. Хальфа отказаться от угощения не мог и испытывал неловкость, но в то же время чувствовал удовлетворение оттого, что помогает людям.
Те, кто был не в состоянии предложить даже чай, сами приходили к Мухарряму на квартиру. Их просьбы хальфа выполнял тоже самым добросовестным образом, писал под диктовку, не упуская ни слова, хотя некоторые новости в письмах многократно повторялись. Так, не было ни одного письма, в котором не упоминалось бы о пожаре на подворье Ахмади-ловушки.
Вслед за Гульсирей побывал у хальфы старик Адгам, чтобы ответить на письмо Сунагата. Попросил:
— Напиши, что плох я стал, совсем состарился. Болит поясница, еле хожу. Пускай сообщит нам ясно, когда приедет. Коль доведётся свидеться, встречу смертный час без сожалений…
Не прошло и недели после отправки этого письма, как в аул заявился сам Сунагат. Оказывается, лежал он в госпитале в Самаре и до возвращения на фронт отпустили его долечиваться в родные края.
Остановился Сунагат, как обычно, в доме тётки. Салиха на радостях изо всех сил старалась угодить племяннику, приготовила, в меру своих возможностей, угощение. В дом посмотреть на солдата набежала детвора. Шли и шли старики, старухи, солдатки, у всех один вопрос: не встречался ли Сунагат на войне с их близкими? Даже Факиха пришла, порасспрашивала, не доводилось ли ему видеть её сына Магафура или зятя Кутлугильде.
— Нет, не доводилось, — отвечал Сунагат и терпеливо объяснял, что война раскидала всех, что давно уж он расстался с теми, с кем уходил на фронт.
— Ладно, будут живы — вернутся, — утешила сама себя Факиха. — Вот ты ж вернулся. Знать, оставалась тут вода, которую ты должен допить. А я всё ж надеялась — может, ты встречал их. Выходит, не встречал. Что ж, лишь бы живы были…
Сунагата очень удивил её приход, но удивления он ничем не выдал.
Только было собрался Сунагат идти к дяде своему, Адгаму, — тот опередил, пришёл сам и пригласил к себе на чай. Были приглашены в гости также Ахтари-хорунжий — брат Адгамова отца, и Хусаин с Ахсаном, то есть все Аккуловы. Дед Ахтари теперь плохо слышал и почти не видел, старость согнула его в дугу. Хусаин привёл старца под руку. Адгам пригласил и женщин — Салиху и вдову Вагапа. Хойембикэ притащила своего младенца. Таким образом, за самоваром собрались потомки Аккула от самого старшего из них до самого младшего.
— Тебя, Сунагатулла, насовсем отпустили или как? — спросил хозяин дома, чтобы завязать разговор о том, как обстоят дела на фронте.
— Нет, не насовсем, только на две недели отпросился. Решил вот повидать вас.
— Хорошо, очень хорошо! Родных забывать не следует. Дай тебе аллах и впредь оставаться живым-здоровым и вернуться к тем, кто ждёт тебя.
Задребезжал голос деда Ахтари:
— И кто ж там у вас берёт верх — германец иль вы?
— Трудно, бабай, сказать, кто берёт верх. Уж сколько времени воюем, а не поймёшь…
— И то! Разве ж нынешняя война — это война? Лежат люди в ямах и стреляют друг в друга, как в зайцев. Тоже мне — воины!
— А вы, бабай, как воевали?
У деда Ахтари, участвовавшего в войне с турками, глаза заблестели — вспомнил молодость.
— Мы уж воевали — так воевали! Бывало, догоним турков в море, кинемся на их корабль, и айда гвоздить их кулаками! А корабль за собой на привязи уводили. Да! Вот и германца надо бы так отдубасить, чтоб потерял охоту другой раз воевать! Вы там кулаков не жалейте.
Сунагат невольно улыбнулся. Деду уже за восемьдесят, представления у него древние. Нынче идёт война пушек и пулемётов, через пятнадцать дней Сунагат опять будет вжиматься в землю, спасаясь от пуль, снарядов, шрапнели. Кулаки теперь мало что значат. Правда, штыка германец боится, штык, как шутят солдаты, любую службу сослужит, только сесть на него нельзя.
Наивный совет деда Ахтари развеселил Сунагата, и он принялся описывать войну в полушутливом тоне…
Прожил Сунагат в ауле четырнадцать дней. И хотя приехал он погостить, отдохнуть — не сидел сложа руки. Помог дяде вспахать его полоску. Вместе с Хусаином посеяли для Салихи четверть десятины проса. И для самого Хусаина малость посеяли.
В это время Фатима была ещё в Ташбаткане. Они повстречались на улице, но остановиться, поговорить у всех на виду не осмелились, разошлись, лишь поздоровавшись.
Сунагату очень хотелось поговорить с ней, объяснить, если носит в сердце обиду, что нет на нём вины, — из-за сиротской его судьбы, из-за бедности всё обернулось не так, как задумали. Всё в этом мире против тех, у кого в карманах пусто. Недаром говорится, что прислонённая к стене жердина — и та норовит упасть на бедняка.
Он надеялся, что Фатима по какой-либо надобности заглянет к Салихе, но надежда не оправдывалась. Попросить тётку, чтобы она зазвала? Нет, на это у Сунагата решимости не хватало.
А Фатима, вернувшись после встречи с ним в отцовский дом, тайком поплакала. Сунагат стоял перед её глазами неотступно. Фатиме вначале показалось, что он сильно изменился, даже стал выше ростом, — должно быть, такое впечатление создала его военная форма. Но когда он поздоровался, его смуглое, чуть курносое лицо осветилось такой знакомой, милой улыбкой, что сердце Фатимы словно оборвалось: это был прежний Сунагат, которого она по-прежнему любила…
Их новая встреча произошла опять совершенно случайно.
В этот день Сунагат, зная, что Ахсан дома, зашёл к нему — просто так, повидать братишку. Хойембикэ как раз вычерпывала из котла в большую деревянную чашу «суп», сваренный из борщевника.
— Айда, сват, похлебай с нами, коль понравится, — пригласила она Сунагата, назвав его по давней привычке сватом.
Сунагат церемониться не стал, подсел к скатерти и с удовольствием выхлебал миску варева, заправленного катыком.
— Очень вкусно, — похвалил он «суп». — Что ешь редко, то желанно.
После еды его вдруг потянуло ко сну, он прилёг на стоящую возле входа широкую лавку и задремал. Хойембикэ, вымыв посуду, отправилась по каким-то своим делам к соседям, ушёл из дому и Ахсан.
Сунагат и спал, и не спал. Через небольшое низенькое окошко в противоположной стене он видел вечернее небо, по которому к черте горизонта скатывался багровый шар солнца. Над горизонтом узенькой полоской висело облако. Вот раскалённый шар коснулся этой полоски, пополз ниже, ниже и оказался разрезанным на две половинки. Края полоски ослепительно вспыхнули, расплылись, и солнце расплылось, мир сплошь залился алой краской, — веки Сунагата смежились, он заснул.
В сенях скрипнула дверь. В затуманенном сном мозгу Сунагата мелькнуло, что вернулась Хойембикэ, но из-за этого не стоило просыпаться, выходить из сладкого забвения; не открывая глаз, он перевернулся на другой бок, лёг лицом к стене.
— Не то дома никого нет?
Странно: Хойембикэ заговорила голосом Фатимы…
До сознания Сунагата не сразу дошло, что вошедшая как раз и есть сама Фатима. А когда дошло — его бросило в жар, он мгновенно поднялся, сел.
Фатима стояла посреди дома, растерянно озираясь. Входя, она не заметила лежавшего у самой стены Сунагата.
— Здравствуй, Фатима!
Её брови от удивления взметнулись, будто ласточка крыльями взмахнула.
— Ай! Это ты… А я подумала — Хусаин. Здравствуй!.. — ответила она и шагнула к двери.
— Постой! Что так торопишься? Или дом горит? — улыбнулся Сунагат, повторив слова, когда-то сказанные Фатимой, и тут же сообразил, что получилось глупо: дом-то у них в самом деле чуть не сгорел. Попытался загладить неловкость другой шуткой: — Или загордилась? Прошлый раз при встрече слова не обронила…
— Прошло, Сунагат, то время, когда я гордая была, — вздохнула Фатима.
— Выходит, обиделась на меня.
— Нет же, не обиделась. Да если б и обиделась, ничего уж теперь не изменишь…
— Салиха-апай говорила — ты здесь ненадолго. Как тебе на новом месте живётся? Скучаешь по родному аулу?
— Ой, Сунагат, зачем ты мне об этом напоминаешь? Знаешь… — Голос Фатимы задрожал, глаза наполнились слезами. — Не выплачу я своё горе… до конца жизни не выплачу. И как же ты так… там, на заводе?..
— Я… Я не виноват, Фатима. И всё ж — прости! Схватили нас тогда… Ты на меня не обижайся. И у меня нет на тебя обиды. Я с первого дня, как приехал, ждал случая сказать тебе об этом, да всё не удавалось…
— Осталось только всю жизнь сожалеть о нашей… о том, что не сбылось. Как вспомню — будто сердце у меня вырывают. И всех, всех ненавижу!
— Меня — тоже?
— Ну, зачем ты так? У меня единственный праздник — когда ты приснишься….
Фатима села на нары, прижала к глазам платок, вся напряглась, стараясь не разрыдаться.
Сунагат смотрел на неё, не зная, что и сказать, как утешить. Но тут — к счастью или к несчастью — вернулась домой Хойембикэ.
— Атак! У нас — гостья! — воскликнула она. — Как поживаешь, Фатима? Что-то не видно тебя и не слышно. Не заглядываешь…
— Так ведь заглянула вот. Сижу, тебя жду. Пойдём-ка во двор, просьба у меня есть….
Фатима, прощаясь, едва заметно кивнула Сунагату, и женщины вышли.
* * *
Ахсан охотно отвёз бы Сунагата до Уфы на подводе, но из-за высокой воды в реках это было невозможно осуществить. Пришлось солдату отправиться в путь пешком. Даже через Узяшты ещё нельзя было переехать в телеге, а через Белую, разлившуюся по лугам и нёсшую мутные волны невесть по скольким руслам, пока переправлялись лишь немногие смельчаки, да и те на стремнине замирали, присев на дно лодки, и облегчённо вздыхали, достигнув уремы, где среди тальников, ольховых и черёмуховых стволов вода струилась уже спокойно.
Добравшись до Сахаевской пристани, Сунагат устроился на гружённую зерном баржу, которую потащил вниз по течению небольшой буксирный пароход.
Пароход весело шлёпал по воде плицами. Подплывая к речным поворотам или прибрежным селениям, он давал гудки, будто вскрикивал. Услышав гудок, на высокий берег выбегали ребятишки, возбуждённо махали руками.
Иногда впереди показывался плот. Пароход, идя на обгон, опять вскрикивал, от его широкой чёрной трубы комком ваты отлетал белый клуб пара. Плотогоны, безмятежно наигрывавшие на кураях, кидались к огромным скрипучим вёслам и суетливо отгребали в сторону, освобождая путь шумному судну с глубоко сидящей баржой.
Справа по ходу судна, подставив под вешнее солнце крутые голые лбы, нежились в тепле отроги далёких гор. Там и сям у их оконечностей виднелись селения — то с мечетью, то с церковью. Возле селений темнели полоски вспаханной земли. На левом низменном берегу толпились в воде деревья. Оттуда слышался крик кукушки, ветер доносил аромат цветущей черёмухи, — она зацвела, несмотря на половодье, и стояла белым-бела, будто занесённая снегом.
Легко в такую пору дышится, печаль забывается. Рассеялась и грусть, томившая Сунагата все эти дни после разговора с Фатимой.
К вечеру пароход дошлепал до Уфы. На высокой горе под темнеющим куполом неба показалась россыпь домов, окна которых кое-где уже светились.
Сунагату вспомнилась припевка, которую, уходя на войну, пели ташбатканские парни:
Говорят, Уфа — на круче,
Посмотреть бы заодно.
Жить надеялись мы долго,
Да, видать, не суждено.
«В самом деле, то ли доведётся снова вернуться, то ли нет, — подумал Сунагат. — Остаётся только сожалеть… Эх, Фатима, Фатима!..»
На железнодорожном мосту, когда пароход проплывал под ним, загрохотал поезд.
Сунагату предстояло вскоре проехать по этому гулкому мосту на запад, туда, где гремела война.
4
Возвращавшиеся домой, в верховья Инзера, плотогоны в случайном разговоре с Нухом упомянули о молодой женщине, уплывшей из Туйралов на плоту с двумя тиряклинскими стариками. Нух сразу насторожился, стал исподволь выпытывать, что это была за женщина.
— Говорили, будто дочь этого… как его… Мухамади, что ли? Ну, этого, который в Ташбаткане промышляет мочалом… Как же его зовут?… — пытался вспомнить один из плотогонов.
— Должно быть, Ахмади, — подсказал Нух, не вдаваясь в объяснения, что речь идёт о его свате.