— Ну, что это у нас за ранние пташки такие? — игри. во спросила она сквозь потоки падающей с неба воды.
Никто не ответил. Кози Мо продолжала стоять, раскачиваясь на каблуках, в проеме двери.
Из–за мглистой завесы дождливого полудня показался закаленный череп проповедника. Шипя как змея, Эби По швырнул в лицо Кози злобные слова обвинения: — Попалось, отродье! Попалась, мерзость размалеванная! Мы нашли тебя!
Слушай меня, блудница! Нечистота твоя противна Господу! Воистину! Изукрашенная совратительница, мы уничтожим твое логово! Искусительница! Шлюха! Пусть застынет у тебя во рту твое змеиное жало/ Ибо род твой от змия, гадючий твой род! И язык твой раздвоен, как копыто сатаны! Слова твои полны лукавства и обмана! Молчи, ибо наши уши не слышат тебя! Кровавая лилия на куче блевотины! Изыди! Воистину! Изыди от меня, сатана! Через тебя вошли грех и праздность в наш сад благодати. Прочь! Прочь! Убирайся с нашей земли!
Визжащие старухи сомкнули свои головы вокруг проповедника, окружив его гротескным ореолом намокших седых косм. Они выли, как раненые суки, и Уильма Элдридж выла громче всех: — Вон! Блудница! Изыди! Пока мы не убили тебя! Низкая тварь! Распутница! А не то мы сожжем тебя на костре!Порочная гадина!Ведьма!Вон — или нам придется подпалить тебя!
Кругом вилась неприметная мужская братия: мужчины подтявкивали, словно шавки, своим изрыгаю–щим проклятия женушкам. Те, кто особенно изнемог под грузом железных вериг брака и разврата, тявкали громче всех.
Кози стояла в проеме двери; она выглядела очень усталой, но это только подчеркивало чувственную привлекательность ее облика. Было видно, как напряглись все ее мышцы под тонким халатиком, как возмутило ее это вопиющее оскорбление. Она оскалила красивые белые зубки. Словно кошка, готовая зашипеть, она гневно посмотрела на своих обидчиков. Дрожа от гнева, Кози выставила вперед указательный палец и стала наводить его то на одного, то на другого мужчину. Мужчины отворачивались, как будто это был не палец, а волшебная палочка или заговоренная кость в руке шамана.
Вскоре почти все замолкли, и только карикатурные проклятия проповедника и орлиный клекот расслабленной продолжали звучать под несмолкаемый аккомпанемент дождя.
В этот момент Кози направила свой палец на Франклина Элдриджа, который попытался было спрятаться за спиной у жены. Глядя прямо в дышащие злобой глаза калеки и скривив губы в презрительной ухмылке, Кози сказала: — И ты, Франклин! Как тебе не стыдно! Ты же был у меня в пятницу, это твой день.
Сегодня только воскресенье, а ты уже тут как тут! Видно, сильно зудит у тебя между ног, шустрый ты мой!
Тут халатик Кози распахнулся, обнажив соблазнительное бедро.
— Фра–а–анклин! — взвыла Уильма Элдридж. —Заткни ее поганый рот!
Франклин, маленький грустный человечек, выскочил вперед, завывая как умирающая полицейская си. рена, и изо всех сил ударил кулаком по губам Кози Мо, А потом застыл с отвисшей челюстью, устрашенный содеянным и испуганный видом пролитой крови.
Вытерев губы, Кози Мо высмотрела в толпе более опасную и крупную мишень и указала на нее пальцем: — А, и ты здесь, Доган Дауэс! Примчался на всех четырех…
Дуглас Дауэс отшвырнул в сторону Франклина Элд–риджа. Зарычав, он ударил Кози Мо по лицу кулачищами, которые были чуть ли не больше ее головы, — сперва левым, а потом правым — с такой силой, что потаскушка завертелась волчком на месте и запуталась в занавеске из бус, закрывавшей вход в фургончик. Какое–то время она висела на усыпанных бусинами веревках, словно больная кукла–марионетка, а затем рухнула на крыльцо бесформенной грудой, словно управлявший ею кукловод по рассеянности выпустил нити из рук.
Дуглас Дауэс спустился по лесенке и исчез в толпе. Как только он ушел, Кози Мо зашевелилась: видно, наркотик, струившийся в ее крови, сделал тело нечувстви^тельным к боли. Кози встала на колени, с трудом подняла правую руку и попыталась заговорить, выплевывая сгустки крови и осколки зубов. Но как только в горле у нее забулькали первые слова, вся толпа набросилась на отважное до глупости создание и стала осыпать Кози Мо пинками и ударами. Нападавшие успокоились только тогда, когда женщина окончательно перестала шевелиться. Неподвижное и нагое тело лежало в кроваво–красной луже, растекавшейся перед входом в фургончик.
Вытянув голову в сторону неподвижной Кози и вцепившись руками в заклинившие колеса, Уильма Элдридж тщетно пыталась сдвинуть кресло с места. Бросив многозначительный заговорщический взгляд на своего оцепеневшего супруга, она скомандовала голосом, в котором слышалось возбуждение, вызванное увиденной сценой насилия: — Подтолкни меня, Франклин! Подтолкни меня к ней поближе!
Франклин Элдридж покорно повиновался. Грязь зачавкала под колесами кресла.
— Блудницы и прокаженные должны быть заклеймены, чтобы позор их был виден всем, — сказала паралитичка. — Франклин! Дай–ка мне ножницы!
Франклин засунул руку в карман куртки, извлек оттуда ножницы и вложил их в протянутую руку жены.
— Пусть грех твой будет на тебе, шлюха! — сказала Уильма, наклоняясь над Кози Мо. И стала состригать с головы Кози чудесные белокурые локоны.
Закончив это дело, Уильма откинулась на спинку кресла, сжимая в руках длинные, испачканные в грязи локоны. Злобная ухмылка, с которой она метила потаскушку, внезапно сменилась гримасой отвращения. Старуха швырнула отрезанные волосы на истоптанную ногами землю.
— Волосы шлюхи! — сказала она, выплевывая слова так, словно это были комки грязи.
Фило Холф расчистил в толпе проход, и Док Мор–роу склонился над Кози, пытаясь нащупать у нее пульс.
— Жить будет, — сказал доктор с горечью в голосе и положил безвольную руку Кози обратно на землю.
Толпа безмолвно разошлась. Франклин Элдридж взялся за ручки жениного кресла. Уильма Элдридж посмотрела, на него, и губы ее скривились в омерзительной ухмылке презрения. Она бросила последний взгляд в сторону белой руки поверженной шлюхи, злорадно облизнула губы и покатила прочь.
Хрупкие пальцы Кози переломились под колесами кресла, словно сахарные леденцы.
Фило Холф передернул плечами, прикрыл на мгновение глаза и сказал: — Мы возьмем ее к себе. Я и Карл, мы возьмем ее к себе.
Братья осторожно подняли избитую женщину и положили ее на переднее сиденье своего пикапа. Доктор прикрыл тело пропитанным грязью и кровью розовым халатиком.
Карл Холф сел за руль, объехал вокруг фургончика на вершине Хуперова холма и покатил по проселку, спускающемуся к Мэйн–роуд.
Эби По запряг свою клячу в фургончик, яростно хлестнул ее, и крошечная розовая спаленка Кози Мо покатилась вниз по склону Хуперова холма, подскакивая и переворачиваясь, будто игрушечная.
Оставшись в одиночестве на вершине холма, Эби По упал на колени, простер руки к небесам и заплакал. Раскат грома потряс черное брюхо нависшей над ним тучи.
— Слава тебе, Господи, слава тебе! — восклицал проповедник, обращаясь к бушующей стихии. — Слава тебе, Господи, слава Тебе, слова Тебе Я видел, как фургончик скатился с Хуперова холма и разлетелся в щепки — розовые и мокрые. С моего наблюдательного пункта фургончик казался размером с ноготь моего большого пальца, и я видел, как толпа бежала за ним следом по склону холма, подстрекаемая безумствующим пастырем. Затем, невзирая на дождь, они развели у подножия костер из остатков фургончика. По спустился с холма и плясал черной птицей вокруг пламени в густом керосиновом чаду. Окна взорвались, издав четыре громких хлопка. Желтые искры летали в небе, словно метеоры.
Я видел нижнее белье Кози Мо, висевшее на ветвях кустов, будто некие дьявольские плоды, лежавшее на земле лужами алых кружев и кроваво–красного шелка.
Мне грезилось, что все склоны холма усеяны призраками Кози Мо и призраки эти стенают и копошатся в грязи, сплетаясь в сладострастных объятиях со сгорбленными козлобородыми бесами.
На следующий день я уже рылся в куче золы и пепла у подножия Хуперова холма.
Среди обугленных останков я нашел почерневшую настольную косметичку с пузырьками для туалетной воды, сделанными из сапфирового стекла. Ни пузырьки, ни тампоны из цветной ваты не пострадали в пламени. Еще я нашел там шприц для подкожного впрыскивания и три острые иглы. Об одну из них я уколол до крови большой палец. Еще там была фотокарточка Кози Мо со стишками, написанными на обороте. Под ними стояла дата — июнь 1930 года. Кроме того, в косметичке лежали две маленькие коричневые запечатанные ампулы, три каких–то странных воздушных шарика (мне так и не удалось их надуть) и золотой медальон с миниатюрой, на которой была изображена маленькая девочка — несомненно Кози Мо собственной персоной. Я сложил все эти сокровища в обувную коробку, выложенную изнутри старыми газетами. На коробке я написал «Кози Мо, 1943 год». Еще я нашел белую ночную рубашку. Она лежала на пне. Я разгладил ее и высушил, и она стала совсем как новая.
Голова моя в то время была сплошь покрыта колтунами, спекшейся кровью, шрамами и волдырями. В тот самый день, если мне не изменяет память, я заперся в своей комнате и увлажнил покрытый коростой череп тампоном, смоченным в лавандовой эссенции. Боль отдавалась внутри головы, но зато струпья на ранах, нанесенных ножницами, постепенно размякли и стали отделяться от кожи. Долбаные ножницы! Долбаная сука Я слышал, как в соседней комнате Ма хрипло каркает посреди учиненного ею погрома. Мой мозг кипел от гнева, а уши горели от унижения.
Если бы не сознание того, что я победоносно воссиял над ними всеми в мой смертный час, то гнев и унижение несомненно все бы еще терзали меня. Но, как выяснилось, воспоминания эти смогли только частично омрачить мою память.
Если бы моя мамаша оказалась здесь, по соседству со мной, в день моей славы, она показалась бы мне маленькой, словно комар.
От моих ран веяло ароматами Кози Мо. Лавандой. Розой. Мускусом.
Выпавшие клочья волос я сохранил в коробке вместе со всеми остальными обрезками — ногтями с пальцев рук и ног, мертвой кожей, зубами, ресницами, коростами и тому подобными вещами.
Под кроватью у меня уже стояли двадцать две обувные коробки с сокровищами.
Чаще всего я заглядывал в коробку Кози Мо и каждый раз брал из нее каплюдругую пахучей эссенции. Мои отроческие годы были полны небесного благоухания.
Но вот на вершине Хуперова холма…
На вершине Хуперова холма я обшарил каждый клочок земли, пытаясь отыскать ее след — каплю крови или хотя бы отпечаток, оставленный в грязи ее телом. Но вороватый дождь, смывающий все следы, стер с земли всякую память о Кози Мо, а холм безмолвствовал — или, по крайней мере, так мне казалось.
Разочарованный, повесив голову, я спускался по склизкому склону, неся в руках пустую банку, взятую с собой на тот случай, если удастся что–нибудь отыскать.
И тут я наткнулся на две занятные борозды, которые шли вниз параллельно на расстоянии трех футов друг от друга. Каждая борозда была шириной в два дюйма и глубиной в четыре. Дождевая вода уже наполнила их до краев. Я пошел вдоль этих зловещего вида углублений и дошел до того места, где глинистый мергель, истоптанный ногами, превратился в сплошное месиво.
И там, в луже грязной воды, плавали локоны Кози Мо.
Когда я выловил их из лужи, в которой весело лопались дождевые пузырьки, они сияли как червонное золото. Уже сделав это, я поневоле задумался о двусмысленности случившегося — о совпадении, в котором я не мог не разглядеть отблеска нашего будущего торжества. Стоя с локонами в руках под дождем, охлаждавшим мой израненный скальп, я внезапно пережил ее стыд и позор так, как переживала их она, и на мгновение сигналы наших сердец пересеклись в пространстве и времени. И тогда я понял, что одновременно Кози Мо, где бы она ни находилась, испытывает адские муки, которые были ей ранее неведомы, —мои адские муки, подобно тому, как я испытываю ее.
Прядь волос, которую я бережно завернул в носовой платок, связала нас. Да, она стала связью между нами. Да, да, именно так Я бежал, я летел, я скользил, я катился домой по склону, повторяя про себя: этот клок — это ключ. Этот клок — это ключ. Этот клок..
XVI
В тот самый воскресный вечер, примерно в одиннадцать часов, в долину въехал ржавый красный пикап, принадлежавший братьям Холф.
Сразу за северным перевалом мощеную дорогу пересекал поток То, что текло в нем, в сумерках было похоже на вырвавшуюся из–под земли нефть. Брызги этой жидкости усеяли все ветровое стекло и начали суетливо разбегаться в стороны от движущихся дворников, словно стая черных ос.
— А дождь–то все идет, брат! — сказал Фило.
Карл кивнул головой и включил дальний свет. Прижав лицо к ветровому стеклу, так что тело его выгнулось дугой над рулевым колесом, он вгляделся и сказал: — И верно, идет!
Проехав еще немного по Мэйн–роуд, он добавил: — Брат Фило, если что и можно сказать наверняка по части нашей долины, так это то, что дождь в ней все идет и идет…
Действительно, то, что в полдень было еще просто проливным дождем, к вечеру превратилось в настоящий потоп. Дождь не останавливался. Лил он и на следующий день, и после. Лил не переставая, все с той же неистовой силой. Ни один луч солнечного света так и не смог прорваться к земле сквозь черную и клокочущую небесную твердь. Бог, казалось, даже и не заметил принесенной ему жертвы. Отчаянию обитателей долины не было предела. Выбор у них был невелик: остаться на обжитом месте и терпеть страдания или же собрать пожитки, отправиться туда, где светит солнце, и доживать там свои дни, мучаясь угрызениями совести.
По, этот самозваный мессия, за один день превратился из пророка в живое воплощение всех унижений, пережитых укулитами, в символ постигших их бед.
Все люто возненавидели его, и проповедник счел за лучшее держаться подальше от города.
Церковь на Вершинах Славы пришла в еще больший упадок стены ее покосились, оттого что сваи все глубже и глубже уходили во влажную почву. Никто не посещал ее, за исключением Эби По, который с каждым днем все чаще и чаще прикладывался к бутылке. Черное облачение проповедника обтрепалось и засалилось, на иссохшем лице образовались глубокие морщины, глаза провалились в темные глазницы. Полубезумный По бродил по пустому залу, бормоча полузабытые молитвы; иногда он взбирался на кафедру и произносил оттуда бессвязные проповеди новой своей пастве — крысам, жабам и дождю. Крыша протекала. Оконные стекла разбились. Колокол от бездействия заржавел на своей перекладине. Некогда блестящее убранство стало добычей гниения и запустения.
Так пролетел еще один год. А дождь все шел и шел.
XVII
Залетный ветер гулял по долине и врывался на улицы города. Я сидел под дождем возле бензоколонки и слушал, как ветер, пролетая, играет рекламным щитом «Тексако». С каждым порывом ветра щит ударял о стену ровно три раза — первый раз громко, второй раз — потише, а вот последний удар можно было расслышать только с большим трудом. Тук!! Тук! Тук! Тук/.'Тук] Тук!
Красные и белые вымпелы, привязанные к столбу на перекрестке возле «Парикмахерской Ноя», вились и плескались на ветру, вились и плескались, плескались и вились. С последним ударом рекламного щита вымпелы, до того безвольно висевшие на веревке, принимались виться и плескаться, поскольку к тому времени порыв ветра как раз достигал парикмахерской. Затем ветер уносился дальше вдоль по Мэйн, и вымпелы снова бессильно обвисали в ожидании следующего порыва.
Когда же ветра не было, щит не стучал. А когда щит не стучал, тогда и вымпелы безвольно висели и не вились, не развевались и не плескались.
А когда ветер не плясал в долине той промозглой летней ночью 1943 года, тогда все Укулоре пребывало в безмолвии — если не принимать во внимание неумолчный шум дождя, давно ставший таким же привычным, как шелест крови в сосудах, который именно в силу привычности и не заметен нашему слуху.
Короче говоря, если ветер не дул, то не было ни стука жести, ни хлопанья ткани, ни бряканья ржавых заправочных пистолетов на бензоколонке — одно торжественное молчание.
Разве я вам не сказал, что дождя мы уже просто не слышали?
Ни души не было видно в городе — ни одинокого прохожего, ни прогуливающейся парочки. Старики–укулиты обыкновенно любили прогуливаться парочками — хотя многие прогуливались и поодиночке, как это водится во всем мире. Я в том смысле, что старики во всем мире любят гулять — парой или в одиночку — до конца дней своих, пока не остановится сердце или не откажут ноги, — парочкой или в одиночку — к последнему приюту.
Но не в этом городе: здесь никто не разгуливал, насвистывая или пританцовывая, — не только по улице, но даже по своему дому или двору. Ни вдоль Мэйн, ни по улице Мазеруэллс, ни по Мемориальной площади.
И посему в тот дождливый день я отпустил поводья своего воображения до такой степени, что не сразу обратил внимание на тощую сгорбленную фигуру, прохромавшую мимо меня и закутанную с головы до пят в грязно–коричневое покрывало. Таинственная фигура двигалась такой походкой, словно башмаки у нее были наполнены острыми камнями. Одеяние из грубого полотна напоминало рясу, и поэтому прихрамывающий по Мэйн–роуд незнакомец показался мне прокаженным, сошедшим прямо со страниц книги Левит; я даже представил себе кровоточащие язвы, скрытые складками мешковины.
Несмотря на то, что серая завеса дождя мешала мне следить за незнакомцем — не только скрывая его от моего взора, но и не позволяя расслышать его шаги, — я все же ухитрялся следовать за странным существом, не теряя его из виду.
Неожиданно таинственный незнакомец остановился, согнувшись в пояснице так, словно страдал желудочными коликами, затем еще плотнее закутался в покрывало и поковылял дальше по Мэйн, надрывно кашляя.
Свернув возле Мемориального парка, он немного помедлил у чугунных ворот.
Какое–то время я видел неподвижное коричневое покрывало, застывшее на фоне кованых завитушек и пунцовых роз. Желтая электрическая лампочка гудела и мерцала у меня над головой. Я стоял в десяти футах от ворот, скрытый только дождем.
Я пытался разглядеть руку, щеку, хотя бы палец ноги в тусклом свете фонаря — получить доказательство того, что я имею дело с существом из плоти и крови. Но мне не удалось увидеть ничего в этом роде. Чем дольше я пытался разгадать загадку, тем больше крепла во мне уверенность в том, что я имею дело с фантомом или же с привидением, укутанным в саван.
Я вспомнил одну картинку, выдранную мной из книги, найденной под каким–то измусоленным журналом для девочек в мусорной куче за нашей лачугой. Книга называлась «Иди и спросиуАнгела», или «Ослица и Ангел Божий*, или как–то в этом роде. Может быть, в ней раньше были еще картинки, но их все выдрали, и осталась только та, что на первой странице. На картинке была нарисована маленькая девочка, больная и бледная, лежащая в своей постельке в горячечном бреду. Вокруг нее — венки из красных, желтых и розовых цветов, а в ногах стоит зловещая фигура, облаченная в длинный балахон с капюшоном. Страшнее всего было то, что под капюшоном виднелась черная дыра, а в рукавах явно гулял ветер. Один пустой рукав был простерт к бедной крохе, глядевшей на него измученными больными глазами. Под картинкой я прочел следующую подпись: «И во время оно Смерть призвала Ангела домой, сказав низким и звучным голосом: «Ангел… Ангел… Ангел…» Я вырезал картинку из книжки и положил ее в большой бумажный конверт, на котором было написано «Картинки. Вырезки. Знаки. Предзнаменования».
Изучив пристальнее фигуру, стоявшую у ворот, я был потрясен ее сходством со Смертью на той картинке. Ужас пробежал муравьиными лапками по спине, а рассудок мой понес с перепугу несусветную околесицу.
Затем ужасный призрак медленно двинулся в сторону площади — по крайней мере, я полагаю, что именно так все и происходило, поскольку пароксизмы страха заставили меня на время позабыть о времени и — не знаю, как бы это получше выразить, — скажем, таю на несколько минут я оказался в зоне мертвого времени.
Я уже рассказывал вам про мертвое время? Да? Или нет? Про время, о котором я ничего не помню и в котором действует мое другое… впрочем, к черту, забудем об этом. Короче говоря, когда сознание вновь вернулось ко мне, я обнаружил, что сижу спрятавшись за питьевым фонтанчиком, а Смерть маячит по–прежнему неподалеку.
И тут сей бледный посланец ада — я имею в виду Смерть, повелительницу ужасов — да, да, этот самый жуткий бесформенный, безликий фантом, Смерть — да, да, эта самая Смерть вошла в круг желтого света, озарявший гробницу и памятник Но не в этом дело. А дело в том, что Смерть — сокрытый капюшоном кат, ведущий Жизнь на эшафот, — дело в том, что этот бестелесный призрак протянул к гробнице две руки из плоти и кожи, две костлявые конечности, державшие маленький сверток величиной не больше доброй буханки хлеба. И сверток этот был изготовлен из сухого, но ветхого рубища, в которое некогда облачался пророк Джонас Укулоре. Из моего убежища мне было видно, что стеклянный ларец, в котором были выставлены напоказ корона, скипетр и рубище Пророка, разбит, — да, да, теперь я припоминаю: именно звук разбитого стекла и вывел меня из оцепенения. Сравнив размеры отверстия в стекле с размерами камней, лежавших возле гробницы, я понял, что существо это, кем бы оно ни было, столь бесстрашно приблизившееся к святыне и покусившееся на нее, явно не было знакомо с приемами вора–профессионала, специализирующегося на кражах из автомобилей. И конечно, клянусь вам в том, сэр, клянусь вам в том, мадам, — это была не Смерть, это был не Угрюмый Жнец — это был кто угодно, но только не Смерть.
Я продолжал следить за призрачным самозванцем, посмевшим напялить на себя одеяние Последней Тайны так легко, словно это был маскарадный костюм. Лица под капюшоном я так и не смог разглядеть, когда он, она или оно складывало свою ношу на вторую ступеньку лестницы, ведущей к памятнику. Освободив руки от свертка, самозванец воздел руки к небесам, словно проклиная их. И тут я заметил, что одна рука у призрака жутким образом изувечена. Оставалось только догадываться, какие еще чудовищные уродства скрываются под плотным покровом мешковины, если этот бесформенный отросток был с таким бесстрашием выставлен на обозрение.
И тут внезапно я услышал голос, бесспорно принадлежавший владельцу увечной руки и балахона из мешковины, — и это был голос мальчика — это был голос мальчика — высокое плаксивое сопрано.
И хотя я не понял ни слова из произнесенной тирады, заглушенной бормотанием дождя, по гневу, с которым она прозвучала, и по безумным жестам, которыми она сопровождалась, я догадался, что предо мной — родственная мне душа, такой же отверженный, как и я, мой брат во страдании. И вы можете представить себе восторг, который я испытал, обнаружив создание, которое делило со мной плевки и пощечины общественного мнения, — товарища, который мог поддержать меня в темные ночи и еще более темные дни, — спутника, рядом с которым я мог бы оставить свой одинокий след, — наперсника в радости и в горе — короче говоря, друга. И я стал искать возможность подойти к нему и представиться так, чтобы он не испугался и не обратился в бегство.
Но в этот самый миг вспыхнул свет в окне приемной Дока Морроу, а вслед за тем — над крыльцом его дома.
Незнакомец тут же прекратил свои стенания и в полном изнеможении прижался плотнее к памятнику. И только когда доктор появился на крыльце и в руке его зажегся фонарик, мальчик в коричневом балахоне начал спускаться неверной походкой по каменной лестнице. Зацепившись за выступающую деталь памятника, капюшон слегка приоткрыл лицо незнакомца. Существо украдкой взглянуло в сторону доктора, и полоска любопытного света на миг осветила чудовищно обезображенные черты.
У меня ушла целая минута на то, чтобы вспомнить, кому принадлежало это ужасное лицо. Целая минута, чтобы вспомнить имя.
«Черт побери, это вовсе не мальчик! — подумал я, глядя на удаляющуюся фигуру.
— Никакой это не мальчик!»
Док Морроу пересек улицу и вошел в парк, так что мне пришлось снова спрятаться за питьевым фонтанчиком. Смерть, или тот, кто ею прикинулся, выскользнула тем временем из парка через боковую калитку.
На докторе был просторный голубой резиновый плащ и такая же шапочка. Он направился к памятнику, на ходу ускоряя шаг. В конце пути он уже перешел на бег.
Сильно сутулясь, он склонился над лежащим на ступеньке свертком, обернутым в рубище Пророка. Затем он бережно взял сверток и поспешно вернулся с ним к себе.
Когда я вышел обратно на Мэйн–роуд, уже стояла непроглядная тьма, а дождь лил ливмя. Я тщательно прочесал всю северную оконечность дороги, но ее и след простыл.
Я вернулся один в свою лачугу, где провел бессонную ночь, воскрешая в памяти те времена, когда ее лицо было прекраснее всего, что есть под солнцем и луной.
И я проклял себя за то, что упустил ее тогда.
И я проклял себя за то, что упустил ее сейчас.
XVIII
Юкрид плотно закрыл глаза. Он сидел в одиночестве под прохладной растительной сенью, погруженный в вихрь своих ощущений. Слившись с полумраком болотных зарослей, он понял: этому месту предназначено стать его Святилищем.
Он слышал, как удушающие объятия лианы кудзу смыкаются вокруг кедрового ствола. И как дерево, ветхое годами, со скрипом испускает дух, схваченное за горло цепкими пальцами лианы. Он слышал, как тарантул, дергая за усеянные росой нити своей паутины, издает такие звуки, словно кто–то играет на арфе. Он слышал, как шелестит гнилая листва в полой сердцевине огромного пня. Как ветер катает по земле косточки и клювики мертвых птиц. Как отчаянно бьется попавшее в силок крыло, как вылупляются птенцы, как гибнут гнезда. Как падает клочок меха и оброненное перо. Вскрик. Писк. Падение капли крови.
Вслед за этим он стал прислушиваться к своему бренному телу, к потрескиванию позвонков и похрустыванию ребер, к потягиванию солнечного сплетения, шипению кишечника, позуживанию кожи и томлению костей, обреченных виться ужом, чтобы выжить, будучи насаженными на кол существования.
Затем он призвал своего ангела. И тотчас же потоки ультрамаринового света залили все пни и комли, бурелом, валежник и подлесок. Голубым сиянием озарились все уголки и закоулки, кочки и ложбины, темные и гнилые трясины, бочаги и топи, полные тины, от этой болотины и до самой долины: вселенная Юкрида, мир рифм, эхо вздохов, сладкие содрогания гиацинтового сияния.
Ангел явился, ступая на цыпочках, окруженный трепетным порханием розовых крыл, в одеянии телесного цвета, сотканном из скользкого шелка, колышущегося в потревоженном воздухе. Темные локоны ниспадали на пышную грудь, ждущую прикосновения пальцев. Полуоткрытым ртом ангел поцеловал Юкрида в губы поцелуем, от которого можно сойти с ума, и положил свои теплые груди в его подставленные ладони, чтобы он ласкал их и стискивал в судорогах и содроганиях страсти.
Юкрид подносит пустые ладони к лицу, затем поворачивается на бок и видит перед собой стену своей комнаты. Темные воды опустошенности подступают со всех сторон и поглощают Юкрида.
Потревоженная стихией ветка стучится в окно. Юкрид вздыхает и погружается в сон.
XIX
В ту ночь я почти не мог заснуть. Мне мерещились потоки крови, внезапные вспышки света, усеявшие простыни мертвые головы…
Я проснулся рано; как раз вовремя, чтобы увидеть, как Па седлает мула и отправляется по разбитому проселку в сторону Мэйн, низко опустив голову и раздвигая тростью занавесь дождя. Мул дрожал и нервно дергался, хотя уже и привык не замечать ни дождя, ни ударов отцовской трости. Меня охватило желание узнать, куда это отправился отец. Спрятавшись за мглистой и серой пеленою дождя, я последовал за ним.
Когда я свернул с проселка на дорогу, то увидел, что мой отец внезапно остановился у обочины и принялся орать на мула. Даже оттуда, где я стоял, было слышно, что для этого у него есть основательные причины. Поколотив от души скотину, отец отбросил трость в сторону и склонился над кюветом, явно завороженный чем–то, что он там увидел.
Я кинулся вперед, прошмыгнул под проволочной изгородью и подкрался к ним на расстояние нескольких футов под прикрытием буртов, сложенных из сгнивших тростниковых стеблей. В канаве, заполненной водой, видна была белая тонкая рука, похожая на всплывшего кверху брюхом угря, а рядом с ней плавало дырявое серебристое одеяло. Я смотрел, как отец выловил из воды сначала одеяло, затем извлек посиневшее тело утопленницы из жидкой могилы и с трудом уложил его на расстеленное одеяло, поскольку члены уже окоченели. Из седельной сумки он достал спички и стал прижигать ими пиявок, облепивших труп. Затем, убрав волосы со лба покойницы, он стал рассматривать ее обезображенное лицо. Даже с моего наблюдательного пункта мне удалось различить, что тонкий прямой нос сломан, верхние зубы выбиты, глаза выкатились и окружены сплошными синяками, а кожа местами сплошь покрыта пузырчатой сыпью. Некогда прекрасное тело было мертво; кожа побелела и сморщилась под воздействием воды.
С помощью мула Па отвез тело Кози Мо к роще серебристых тополей. Он не оборачивался и поэтому не заметил меня, хоти я был настолько охвачен горем, что мне было уже, в сущности, наплевать, заметит он меня или нет. Я все смотрел и смотрел, как Па копает яму, как, тщательно обернув тело одеялом, опускает его туда. Яму он вырыл вдали от дороги, уже близко от топей, но еще на твердой земле. Затем он тщательно засыпал могилу и разровнял липкую грязь лопатой.
Затем взял свой охотничий нож, нашел кусочек дерева размером с колоду карт, уселся на камень, который прикатил и водрузил на могилу, и принялся что–то вырезать на этой деревяшке. Потом он засунул дощечку под камень. Когда Па ушел, я откатил камень и прочел на дощечке: К МО Покойся с миром 1943 Никогда в жизни я не видел, чтобы Па делал что–нибудь с такой нежностью и таким чувством, с которыми он хоронил потаскушку с Хуперова холма.
Я ощутил острое желание вернуться в город. Каждой клеточкой своего тела я чувствовал, что там что–то затевается.
XX
В 1940 году долина Укулоре была, с какой стороны ни посмотри, образцом для подражания. Город процветал, и каждый обитатель имел свою долю в общем благоденствии — разумеется, при условии, что он (или она) принадлежал к укулитской общине и, следовательно, являлся полноправным членом примитивного, но слаженного кооператива, который владел всей собственностью в городе и окрестностях.