Наконец Джок Сноу показался в проеме двери, голый по пояс, с рубашкой, переброшенной через плечо. Он улыбался, как распоследний сукин сын.
И тут Джок увидел меня. Злобная радость озарила его харю.
Я закрыл глаза и увидел зеленовато–голубое лицо Христа с окровавленным лбом, медленно надвигавшееся на меня. Я еще успел удивиться тому, сколько сострадания было в Его глазах. И тут тяжелый, как копыто мула, удар в переносицу свалил меня с ног.
Я очнулся от запаха лаванды. Попытался открыть глаза, но левый не открывался, словно вместо век у него были две насосавшиеся крови пиявки, между которыми не оставалось даже щели. Правого же глаза я не чувствовал вообще. Все было окутано алой пеленой, и я не понимал, где нахожусь. Пребывал ли я еще среди живых или же умер и очутился в аду?
Тут прохладная ладонь нежно прикоснулась к моему лбу. Ладонью этой оканчивалась бледная, окутанная прозрачной тканью рука, и принадлежала она сладко пахнущей Кози Мо.
Я был беспомощен. Я не мог защитить себя. Я попытался встать, но тело не подчинялось мне, пронзенное тысячами больших и маленьких жал и стрел. Я смотрел на нее сквозь алый туман, а она все гладила, трогала и похлопывала меня. Что она делала? Неужели пыталась заколдовать? Мне хотелось пить. Я с огромным трудом приподнял голову и хотел было попросить воды, но тут она сама сказала мне-.
— Выпей. Это вода. Молчи. Лежи спокойно. Все в порядке. Я все видела. Если бы я не прикрикнула на этих свиней, они бы… Лежи, лежи. Что за скотина Джок Сноу… тсс! молчи! — прошептала она и приложила огненный палец к моим губам.
Кожа на лице Кози Мо казалась мне алой, и алыми же были завитки золотистых волос, ниспадавшие на грудь, когда она наклонилась, чтобы еще раз погладить мою голову. Мое тело натужно содрогнулось, когда волосы Кози Мо скользнули по моим обнаженным бедрам.
— Значит, ты любишь подсматривать… маленький негодник… — сказала она с какой–то странной улыбкой на губах. — И, верно, это уже не в первый раз. Ты тут бывал раньше.
И тихо–тихо прибавила, обращаясь уже не ко мне, а сама к себе: — Жалкие говнюки, сукины дети…
Ее крепкие белые груди покачивались и перекатывались под скользкой атласной тканью ночной рубашки. На меня пахнуло сладко–кисловатым ароматом ее подмышек. Я представил себе эту нежную кожу желтовато–медового оттенка. Она сказала: — Тсс, закрой–ка лучше глазки, солнышко, — и я снова потерял сознание.
IX
Послушайте, я не хочу говорить плохо о мертвых, но разве я не сказал вам, что моя мамаша была сука, каких еще поискать надо, а вместо мозга у нее была помойка с копошащимися червями?
И при этом невежественная тварь еще осмеливалась, накачавшись до чертиков, поучать и воспитывать меня. Ужасное и прискорбное зрелище. Как–то раз Па рано уснул, и Ма решила, что пришло самое время просветить меня насчет нашей родословной, предков, семейных традиций и прочего в этом роде. Я сидел на жестком стуле, а она занималась своим любимым делом.
Сжимая в одной руке коричневую глиняную бутылку, а в другой — старую пластиковую мухобойку, она разглагольствовала битый час или даже два, а потом экзаменовала меня. Если на вопрос следовало ответить положительно, я должен был поднять правую руку, а если отрицательно — левую. Если я отвечал неправильно, она пребольно била меня по макушке мухобойкой. Если я вообще не мог ответить, что случалось довольно часто, поскольку мои руки были привязаны к подлокотникам, она била меня мухобойкой по правому или левому уху, подсказывая правильный ответ.
Иногда она и сама забывала правильный ответ, перебрав пойла из бутылки, и тогда она била меня для верности сразу по обоим ушам. И, наконец, в том случае, если мамаша моя не могла вспомнить вопроса или даже темы урока и вообще почему я сижу перед ней привязанный к стулу и почему она держит в руках мухобойку, — ее охватывала ярость. Тогда она обрушивала на меня настоящий град пощечин, оплеух, тычков, пинков и затрещин, пока не падала, притомившись, в кресло и не засыпала. А я сидел и ждал, когда Па решится выйти из родительской комнаты и отвязать меня от стула.
Впрочем, я не собираюсь поливать дерьмом покойницу, ибо теперь она мертва и от нее ничего не осталось, кроме червивого трупа, — если не считать души, которая корчится и стенает в пламени ада. Я всего лишь хотел рассказать вам то, что поведала мне Ма о моих предках по отцовской линии. А поведала она мне странные вещи касательно моей крови и моего родства. Правда, я давно уже подозревал нечто в этом роде.
Вот что проорала мне Ма (говорить–то спокойно она просто не умела): — Твоя родословная, бля, по папашкиной линии дело мутное. Что там было у папашиной родни — словами не рассказать: большей путаницы не творилось на свете с тех пор, как по ней ходят жопы о двух ногах. Путались они там промежду собой, бля, ну там, на холмах этих, народ такой. Потому и Па — полудурок, и у тебя не все дома, у урода немого. И фамилие твое вовсе не Юкроу. Папаша твой фамилие–то поменял, как слез со своих холмов. Поди, слыхал про семейку Мортонов? На кличку–то Мортон лет сорок тому назад отзываться не больно любили. Потому как тогда Мортонов пачками вешали на каждом столбе. А холмы–то Мортонами так и кишели. Почти всех их повязали, один твой Па и улизнул. Ухо–то себе он тогда и отстрелил.
Мортоны эти хуже свиней были. У них в жилах черная кровь текла. Черная больная кровъ На глаза–то свои посмотри — в тебе такая же течет. Я уж вижу.
Дурная кровь…
И в таком роде она несла и несла, все больше и больше распаляясь от отравы, которая была повсюду — в самогоне, в ее мозгах, в ее словах. А я сидел на жестком стуле и слушал ее, согнувшись в три погибели, потому что руки мои были привязаны к деревянным ножкам. Словно ведьма в старину в ожидании костра — только меня вместо костра ждала грязная мухобойка. И вот я сидел и ждал, когда прольется моя дурная, моя черная кровь.
— Врет она все, — подумал я и вздохнул с облегчением. — Красная у меня кровь.
Я же помню.
Я разрыл тайник у подножия висельного дерева и здоровой рукой положил ножницы на место. Дождь был таким сильным, что вымывал из почвы гробы и уносил в потоках надгробия, поэтому сомнительно было, что ножницы останутся там, где я их бросил, если их не придавить чем–нибудь тяжелым, но на всякий случай я все же зарыл их ногой поглубже в жидкую грязь.
Затем я встал на кривой корень, который выступал, словно чей–то согнутый палец, из размытой земли, вынул из кармана носовой платок и намочил его в лужи це крови, собравшейся в сложенной лодочкой ладони. Я поднял платок и посмотрел на него: в тусклом свете дня кровь казалась еще краснее.
Окончательно убежденный, я вытер платком обе руки. Затем наложил повязку на руку и завязал ее с тыльной стороны.
— Завтра снова посмотрю, — подумал я, твердо решив, что вечером расковыряю ужасный черный струп, которым покроется рана.
И поплелся к лачуге, то и дело поскальзываясь и падая.
X
Но тут в долине появился проповедник по имени Эби По.
И от одного щелчка курков его вороненых револьверов засохшая корка безразличия, покрывшего подобно инородному телу общину укулитов, треснула и разошлась. В окнах домов на Мэйн–роуд раздвинулись заплесневелые шторы, и впервые за долгое время из–за них показались потемневшие и унылые лица верных — словно несколько десятков черных печальных лун одновременно взошли на небесах. Глаза с оживлением глядели в сторону городской площади, потрясенные переполохом, поднятым одиноким всадником. На робких, мышиных лицах появились недоуменные мины; укулиты пытались уразуметь, зачем этот чужестранец поливает градом пуль облака, из которых не переставая продолжал сыпать дождь.
Расстреляв по барабану из каждого шестизарядного револьвера, Эби По счел салют в честь долины Уку–лоре состоявшимся. Стреляя, он вертел револьвер на пальце, словно пропеллер. Он прострелил насквозь вывеску на парикмахерской старого Ноя, отчего черное лицо цирюльника почернело еще больше. Два цветочных горшка рассыпались веером терракотовых осколков и припудрили красноватой пылью витрины галантерейной лавки Флокли. Он пальнул в сторону «Волшебного колодца» Уиггема, и унция свинца вклинилась между двумя камнями кладки в нескольких дюймах от пластикового мешка с запиской, оставленной в этом тайнике из тесаного камня дрожащей и бледной рукой несколько месяцев назад. Облачко пыли взвилось в воздух. Столпившееся у окна семейство Уиггемов в страхе присело. А Эби По все палил и палил в белый свет.
Капли дождя шипели на раскаленных докрасна стволах. Струйки дыма свивались в голубые арабески.
А восседал Эби По в диковинном деревянном седле, под грузом которого его дряхлая кляча заметно пошатывалась. И в этом седле он совершал странные, чудные движения; тощий торс его раскачивался из стороны в сторону, и непонятно благодаря чему — покорности ли скакуна, ловкости ли проповедника, — несмотря на все лихие выверты, тело Эби так и не слетело с ненадежного насеста.
Седло это было собственным изобретением Эби, запатентованным в Сэлеме под именем «Трона По». Хотя внешне седло выглядело как шикарный седан–де–люкс, в сущности оно представляло собой две прочные рамы в форме буквы «А», обтянутые шкурами опоссумов, между которыми было подвешено обыкновенное кожаное седло. Сооружение довершали кресельная спинка сзади и полотняные попоны по бокам. Приспособление это крепилось под брюхом лошади при помощи стандартной упряжи. Если не брать во внимание само сиденье, то все остальное было сработано из прочных сосновых брусьев и весило в два раза больше, чем обычно весит подобное шорное изделие. Но самую блестящую деталь к этой конструкции По добавил через год после того, как запатентовал ее; я имею в виду ремни безопасности, которыми ездок пристегивался к кресельной спинке. Именно благодаря им, этим ремням, пьяный в стельку проповедник умудрялся совершать свои дикие телодвижения, палить в два стола и все же удерживаться на своем насесте.
Если бы не этот «трон», По никогда бы не осчастливил своим присутствием долину Укулоре. Ведь именно для того, чтобы найти мастера, который возьмется поставить производство изделия на поток, он оставил за спиной прерии запада и отправился на юг. Смекнув, что на западе народ слишком хорошо разбирается в лошадях и слишком беден, чтобы тратиться на шорные новшества, Эби По решил искать жертву на юге, где «все или богаты как последняя сволочь, или глупы как жопа». По крайней мере, так он считал.
Но и на юге он не встретил понимания. Никто не хотел купить у него патент на деревянную упряжь с ремнями безопасности.
Странствуя, По подрабатывал то водителем грузовика, то сборщиком табака, а еще — мойщиком посуды, браконьером, конокрадом и домушником, но ни в одной из этих профессий не преуспел.
Тогда он устроился работать коммивояжером по продаже столового серебра.
Используя врожденный талант убеждать и обольщать, он вторгался в существо вание молодых домохозяек, из которых в основном состояла его клиентура. Он вводил их в соблазн при помощи легкого флирта, грубой лести и проникновенных речей, пока они не подписывали дрожащей рукой контракт, который связывал их непосильными, в сущности, обязательствами и разорвать который не удавалось никому и никогда. И тогда По великодушно соглашался принять их постельные услуги в обмен на посулы свободы. Овладев же их телом, он тут же забывал о данном обещании и вновь принимался, уже на правах полноправного господина, обчищать их кошельки. За время этой своей деятельности По влип не в одну грязную историю.
Но прошло семь лет, и наш герой очутился в перенаселенной Бинбриджской исправительной тюрьме, где ему предстояло провести четыре года в связи с двумя доказанными случаями вымогательства и тремя —г мошенничества. Последние шесть месяцев своего срока он провел в тюремной больнице, жестоко пораженным недугом, известным в медицине как Trickburis, или, иначе, бычий цепень.
Человек, вошедший в БИТ в 1935 году, вышел на свободу полностью преобразившимся. Его круглое, полное лицо осунулось и побледнело. Тонкий лиловый шрам тянулся от кустистой правой брови, огибая левый глаз, и заканчивался волосатой бородавкой, словно рыбацкий крючок с маленьким черным жучком в качестве наживки. Маленькие острые зубы пожелтели и подгнили, а главное достоинство Эби По — его большие, удивительно честные глаза потеряли прямоту: стали льдистыми и приобрели привычку смотреть мимо людей и вещей куда–то в пустоту.
Тонкая талия утратила гибкость и украсилась брюшком, а правое бедро усохло, пораженное глистами, проникшими в него из кишечника, отчего походка Эби По стала неловкой и прихрамывающей. В первый же вечер на свободе он нашел себе приют, сняв комнату у старой девы швейцарского происхождения по имени Хейди Хох. Хейди была пылкой анабаптисткой и, несмотря на свои восемьдесят три года, каждое воскресенье проделывала до церкви путь длиною в четверть мили.
Седовласая старушка выходила своего жильца, но в 1940 году сама слегла, заразившись оспой.
У смертного одра Хейди стоял Эби По, с трудом удерживаясь, чтобы не отвести глаз от кровоточащих язв, покрывавших лицо и череп старухи. Оспины роились так густо, что напоминали ползающих черных муравьев. Открыв ненадолго глаза и поднеся кроваво–красную руку к лицу, Хейди сказала: — Видишь, что на мне, Эби? Это твой грех на мне. Грех, который я сняла с тебя.
Я уйду и унесу его с собой в могилу. А ты чист, Эби. Это я очистила тебя!
Эби По наполнил шкатулку из–под чая крохотными деревянными куколками, вырезанными Хейди, завернул шкатулку в вышитые старухой льняные салфетки, а сверху положил инкрустированное жемчугом распятие. Все это он отнес в приходский благотворительный центр, где обменял на строгий черный сюртук и шляпу с высокой тульей и широкими полями из черного фетра. Облачившись, Эби По посмотрел в зеркало и увидел высокого худого мужчину с голодными глазами и суровым лицом, на котором отпечатались следы необратимого раскаяния. Он увидел человека, облеченного призванием и несущего миру весть.
— Бог пребывает во мне, и печать Его на лице моем, — подумал Эби По, готовясь к своему новому служению. Он вернулся в дом, взял там принадлежавшую Хейди Библию и отправился в путь.
С этого самого дня новоиспеченный евангелист раскрывал Писание при каждой возможности: на углах людных улиц, в молитвенных домах, салунах, вез* де, где гнездится порок, — на площадях и в парках, в школах и тюрьмах, под сенью вязов в кварталах богачей и в страшных трущобах Сэлема. Он громко возглашал слова своей покойной хозяйки, облачая их в свой громкий и хорошо поставленный голос: — Грех! Грех повсюду, сэр! Тень его лежит на всем, мадам! Неужели вы настолько погрязли в нем, что ничего не видите!
Но и тогда он еще не обрел своего истинного по прища.
Только когда до него дошли слухи об ужасных вещах, творящихся в горах — там, где жили враждебные к чужакам семейства, погрязшие в кровавых распрях, насилии, детоубийстве, свальном грехе, — он понял, куда его влечет призвание.
Эби По купил лошадь и поехал в горы. У их подножия он повстречал девочку лет восьми. Она сидела у дороги на груде матрацев.
— Иди ко мне, дитя мое. Покажи мне, где находится ближайший дом молитвы в этих краях, — сказал По.
Девочка не шелохнулась. У нее были загрубевшие, потрескавшиеся щечки. В немытых руках она держала маленькую зеленую травяную змейку. Зрачки девочки на глазах у Эби По начали затягиваться незрячей пленкой, и он снова спросил: — Ваша часовня? Где она? Покажи мне путь.
Девочка приподняла простыню, накинутую на матрац. Под простыней лежала женщина, кожа которой кишела паразитами того рода, что заводятся обычно только в телах тех, кто давно умер.
— Черви съели Эла… и Ма тоже съедят.
Эби По укутал женщину простыней и усадил ее тело у подножия дорожного столба, надпись на котором от времени стала неразборчивой. Девочка медленно побрела в горы, и проповедник последовал за ней. Он все время озирался по сторонам, словно за каждым камнем и деревом притаилось по грешнику.
Через семь месяцев Эби По спустился в долину с Черной Мортоновой гряды.
Пинта самогона плескалась в седельной сумке, по шестизарядному револьверу болталось на поясе с обеих сторон.
Даже когда револьверы Эби По оставались в кобуре, неукротимый дух проповедника сохранял присущую ему суровость; завладев церковной кафедрой, Эби обрушил на головы собравшейся паствы, в которой уку–литы смешались с неукулитами, поток яростных проклятий, безумных пророчеств, откровений и манящих обетовании, убедительность которым добавляли его строгое одеяние и энергичные жесты. Упрямые в частностях, но в целом жаждущие наставления души верующих заколебались.
Пара укулитов из старшего поколения попытались озадачить проповедника коварными вопросами, но По с легкостью выскользнул из расставленных ими капканов. Даже злонравная Уильма Элдридж, всегда готовая клюнуть любого, вынуждена была отступить. После настойчивых заявлений Эби о том, что в него вселился дух пророка Илии и что Сам Шсподь направил его стопы в эту долину, Уильма подкатила в своей скрипящей инвалидной коляске поближе к кафедре и сказала: — Простите мне мое невежество, Пророк По, но какое знамение дал вам Господь, дабы вы уверовали, что вы тот, за кого себя выдаете?
— Только слепой не видит этого, — ответил По и бесстрашно сделал шаг в сторону калеки.
— Но может быть, Всемогущий даст ясное знамение и нам? — отозвалась Уильма, вцепившись руками в колени своих расслабленных ног так сильно, что побелели пальцы.
— Тот, кто закрывает глаза, дабы не узреть сияние дня, слепее того, кто потерял свои глаза.
И с этими словами проповедник простер свой обвиняющий перст и описал рукою недлинный полукруг, указуя на присутствующих.
Не произнеся ни слова, По позволил медленным скрипучим звукам инвалидного кресла дать ответ за него. Пристыженная Уильма Элдридж отступила, оставляя на полу грязные следы колес.
— А вы, — возгласил По, когда кресло наконец перестало скрипеть и внимание собрания вновь обратилось к проповеди, — вы, восседающие гордыми кочетами на навозных кучах и самозабвенно роющиеся в скверне мира сего: вы, которые поклонялись Диаволу и целовали его под хвост, — молите о пощаде Всемогущего Господа Бога Нашего, ибо изготовлена стрела гнева Его в руках у ловца и прям и верен полет ее, как путь в Царствие Небесное.
Молитесь, уподобившиеся скотам, ибо ловец уже в пути! Пронзит Он порочные сердца и разметает во прахе кости грешников.
— И где же он, этот ловец? — спросил чей–то дрожащий голос.
— Он уже перед вами, — сказал Эби По.
Я тоже слушал первую проповедь Эби По, затаившись внизу, под полом церкви, который возвышался над землей на два фута, удерживаемый сосновыми сваями.
Оттуда мне было ясно слышно каждое слово. Я слышал все: хромую поступь Эби По, и то, как покорная толпа торжественно возглашала «Аллилуйя!», и то, как скрипели колеса инвалидного кресла. И по тому, как громогласно Эби По изрекал свои истины, я понял, что он не только вводит в заблуждение других, но и обманывается сам.
«Где он, этот ловец?»
«Он уже перед вами!»
Ха! Какая ирония заключалась в этих словах! Бедный заблудший По! Он и сам не подозревал, как близко к истине оказалось его пророчество! Ах уж эти святые и святоши. Ха! Пророчества исполняются, но слава всегда достается другому. Знал бы он, что ловец, о котором его вопрошали, был в действительности не кто иной, как л!
«Где он, этот ловец?»
«Он уже под вами!»
Половицы скрипнули, когда собравшиеся встали и направились к выходу.
Опасаясь, что меня легко обнаружат на окружавшей молитвенный дом площади, где негде было укрыться, я заполз под парусину, набро* шенную на штабель сосновых досок. Я услышал, как укулиты спускались по лестнице прямо над моей гатси вой, но мне нечего было бояться в моем убежище. Я только закрыл глаза и с наслаждением вдыхал приятный запах сырости и мокрой парусины. Грозди алых цветов распускались за моими закрытыми веками. Паутина легла на мое лицо, и пауки дремы плели сеть восхитительных грез. Я грезил, что я ловец, нагой и прекрасный, с луком в руках и с колчаном за спиной. Я грезил, что выслеживаю неведомую Добычу в высоком тростнике и что там, где я прошел, остается след из подстреленных мною тварей. Внезапно у меня на пути встает Кози Мо, босая, на плечах у нее накинут только тоненький белый халатик. Я стыжусь своей наготы, но она улыбается и манит меня к себе, и хотя я не терял присутствия духа, даже сражаясь с ужасными хищниками, я весь дрожу как лист от близости Кози Мо. Колышущееся одеяние спадает с ее плеч, обнажая грудь, живот, бедра, ягодицы.
Тонкая ткань искрится и потрескивает, сползая по обнаженной коже, и падает к стопам Кози Мо. Ногти на ее ногах покрыты красным ла^ ком. В наготе своей она бесподобно прелестна, а молодые побеги запутались в ее золотых локонах.
Пантера крадется за Кози Мо сквозь густой тростник — и я, в восторге от того, что представился случай показать мою охотничью доблесть, натягиваю лук, прицеливаюсь и посылаю стрелу, и стрела пронзает сердце исси–ня–черной кошки. Вслед за пантерой из тростника выскакивает гончая с окровавленной пастью, но и она падает, пораженная моей стрелой. Кози глубоко вздыхает, и холмы наслаждений на ее груди высоко поднимаются, как две полные золотые луны. С неба на Кози Мо устремился орел, но я успеваю вонзить стрелу в его пернатую грудь. Кози издает сдавленный крик и восклицает «Ах, Джок!», потому что сверху вместо орла, ломая тростник, рухнуло мужское тело. Грудь мужчины густо поросшая белыми перьями, пронзена тремя стрелами, а в перьях копошатся маленькие иссиня–черные твари, похожие на собак и пантер. Мужчина испускает последний вздох на руках у Кози Мо. Я подхожу, выдергиваю стрелы из тела и вкладываю их обратно в колчан. Раздаются звуки арфы, и тотчас же кровь на теле Джока Сноу высыхает и черные твари, ползающие в перьях, цепенеют. Музыка звучит еще громче: стаи крылатых купидонов спускаются с неба как посланники любви. Купидоны выпускают в воздух тучи крохотных серебряных стрел из своих украшенных завитками луков. Стрелы поют на лету и впиваются в кожу Кози Мо, и Кози Мо умирает, потому что стрелы были напитаны гадючьим ядом. Но я ловец, и рука моя тверда. Я расстрелял весь свой колчан, целя в сердце розовым крылатым мальчишкам, и сразил всю их стаю. Высокие стебли тростника качаются, потревоженные стрелами. Я ложусь рядом с телом Кози Мо, накрываю ее лицо окровавленным халатом и слушаю, как стонут в наступивших сумерках умирающие купидоны. Желтые цветы. Красные цветы. Я вдыхаю аромат ее белья, аромат сырости и влажной парусины.
Эби По решил не терять времени и не связывать себя границами здравомыслия.
На третий день после появления в Укулоре он разыграл целое представление, изрядно попахивавшее фарсом. А началось все в церкви.
Удостоверившись в том, что все обитатели города собрались, По начал.
— Грешники! Взгляните на свои руки, а не на руки ближнего. Нет среди вас ни единой души, что не по* грязла в мерзости. В блевотине измараны и вы сами, и ближние ваши. Оглядитесь, маловеры: дети мрака отмечены от рождения, и отметина эта пребывает на них до дня, когда смерть низвергнет их в геенну огненную. И отмеченные этой печатью скрываются среди вас. Но если вы хотите узреть их, надобно, чтобы вы сами были чисты. Внимайте моему слову, грешни? ки, ибо я говорю о спасении души через таинство кре~ щения. Слишком долго вы покрывали себя нечистотами. За мной! Все за мной! Ибо чист целительный источник Святого Духа, и воды его ожидают торжества вашей веры.
Эби По прохромал через церковь и встал у больших двойных дверей главного входа. Оттуда он вновь обратился к своей пастве.
— Зрите, грешники! Очищение духа начинается здесь, у сих дверей. Внемлите моим словам и испол» няйте все, что я скажу. Оставьте ваши шляпы и накидки у дверей храма. Обнажите главы свои перед Господом Всемогущим! Разуйтесь и совлеките перчатки с рук ваших, чтобы не укрыты были от Господа ни ладони, ни стопы, ни темена, ибо это места, которые Господь отмечает своими стигматами. А теперь — за мной. Ибо кровью разит от вас! Оставьте все, грешники, и следуйте замной к священным водам!К святым водам!За мной!
Проповедник распахнул двойные двери и устремился под дождь. К тому времени, когда он взгромоздился на свой «трон» при помощи двойных стремян уникальной конструкции и пристегнулся ремнями, за спиной у него уже собралось сотни три верующих. Они стояли под дождем разутые, с непокрытой головой и зябнущими руками и ожидали дальнейших указаний.
— Вперед! — вскричал По и вонзил шпоры в мозолистые бока своей клячи.
Старая кобыла заржала от боли и с тяжелым вздохом понесла Эби По вперед.
Они промчались по Дороге Славы и устремились по Мэйн–роуд в северном направлении, в сторону болот и пустошей. Толпа шумно бежала следом за всадником и его конем.
Две огромные тучи цвета перезрелого винограда грозно мотали гривами на небосклоне, зацепившись за вершины холмов и кряжей. Эти мрачные колоссы опустились столь низко и так плотно закрыли солнце, что, несмотря на полуденное время, толпа с трудом понимала, куда ее ведут и каким путем.
Дождь принялся лить еще сильней, и тогда Эби По высоко поднял над головой спиртовую лампу. В свете ее он был похож на привидение, ибо лампа выхватывала из мрака только бугристый череп проповедника и глаза, в которых тускло мерцали искры сумасшествия.
Выкрикивая безумные приказы слепо бредущей по грязи толпе, По упивался ролью новоиспеченного мессии. Риторика его речей стала нестерпимо напыщенной, жесты — нелепыми и высокопарными.
— Стадо, мое верное стадо! Идите за мной, ибо я свет, сияющий во мраке. Когда тьма покроет все, я буду путеводить вами. Ибо мой путь — это путь спасения и путь славы! Если искупления взыскуете вы, о грешники, то я есть лампада, которая не угасает и в самой долине… смертной… тени!
Ветвистая молния расколола кромешную тьму, и серебристый перст, окутанный лиловым облаком, расщепил мертвое дерево, стоявшее на краю побитых ливнем полей в паре сотен ярдов от толпы. По бешено размахивал лампой у себя над головой.
— Близки воды! Господь изрек, и вы все слышали его глас. За мной, грешники, за мной!
И, перекрывая рев и ярость чернобрюхих чудищ, окруженных нимбами электрического свечения, которые с грохотом сшибались лбами в небесах, как два озлобленных лося, Эби По, размахивающий руками над головой, запел таким сильным и красивым тенором, что звуки его голоса могли бы утихомирить ярящиеся грозовые эмпиреи, не будь слова его песни настолько пропитаны ненавистью.
Я сказал старому маловеру,
Я сказал старому маловеру,
Сказал картежнику и бродяге,
Сказал полуночному гуляке,
Я сказал им: «Господь Всемогущий
пришел, чтобы вырвать вас, словно плевел!
И, распевая эту песню, он направил бег своей клячи на северо–восток, свернув с Мэйн–роуд на безымянную тропу, ведшую на невысокий холм, на вершине которого стояла побитая непогодой дощатая лачуга, прислонившаяся к безобразной куче мусора. Следом за ним скользила, падала и барахталась в грязи процессия верующих, больше похожая на шествие клоунов.
Если бы не удар молнии, срезавший левую руку висель–ного дерева, я, возможно, так и не прекратил бы заниматься бесконечным кровопусканием. Надо сказать, что обеспокоенность опасными свойствами моей преступной крови заставила меня откопать ножницы, зарытые у подножия дерева, и перепрятать их у себя в комнате. К тому времени я уже проковырял по здоровенной дыре в каждой ладони зазубренным жестяным зубцом, выломанным из оскаленной пасти капкана, ржавевшего в забвении на задней стене дома. Как–то получилось, что ножницами я так и не воспользовался для членовредительства, хотя хорошо помню, что именно с их помощью я распластал мою простыню на бинты, которые использовал для перевязки ран. Позднее, уже овладев собой, я собрал заскорузлые от крови и гноя бинты и сложил их в обувную коробку, на которой написал: «Повязки*.
Три дня и три бессонных ночи в спертом и вонючем воздухе моей сырой и липкой каморки я сидел на кровати в одном нижнем белье, похожий на живого мертвеца, и обливался потом. Мое лицо приобрело пепельный оттенок от голода, бессонницы и, вероятно, от потери крови, а снаружи доносились звуки чертовски сильной грозы — треск, с которым вонзались в землю трезубцы голубого пламени, неистовый шум дождя и оглушительное громыхание. Предпринятое мной исследование состава моих жизненных соков приобретало нехороший оборот, и я с ужасом взирал на страшные черные коросты, венчавшие смертоносной короной мои раны. Стоило расковырять их, как свежая кровь устремлялась наружу: алая поначалу, она быстро темнела, сворачивалась и превращалась в отвратительный багровый сгусток, который вскоре засыхал и чернел. Да, да, именно чернел.
Оторванные коросты я складывал в жестянку из–под табака, дно которой выложил ватой. Потом я положил эту жестянку в обувную коробку, на которой было написано «Обрезки*. В ту же коробку я складывал обрезки моих ногтей и волос.
Мне трудно припомнить… все, что случилось в те три дня… подробности утонули в сплетении колючей, как шиповник, боли и красных струек… бормотание в темноте… липкие лужи… трясущиеся руки и темная жидкость на дне крохотных колодцев… смутные пробелы в памяти… эти страшные дни.
Выломав плохо прибитую доску в стене комнаты, я мочился на кустики чертополоха, когда увидел в щель, как молния ударила со свинцовых небес и вонзила свое лезвие в трухлявое сердце висельного дерева, отломив от главного ствола его воздетую к небу левую руку. Уцелевшая же рука так и простиралась к небу, умоляя Бога о пощаде. Бог, казалось, наконец услышал этот глас вопиющего в пустыне и ответил громовым хохотом, метнув огненное копье в просящую милостыни ладонь.
Треск надломленной древесины был ужасен. Я упал на свою постель и, словно внезапно стряхнув с себя бесовскую одержимость, завладевшую мной, в ужасе увидел, в каком жутком состоянии нахожусь я и мое жилище: мусор, испачканные кровью простыни, разорванный пергамент табачных бандеролей, влажные комки газет, погнутые иглы, разодранная Библия, листы из которой были расклеены по всей комнате при помощи крови, заляпанный пол, смятая постель, усыпанная осколками стекла, погнутыми кнопками и отломанными от досок щепками. Мороз пробежал у меня по коже. Ледяной пот выступил на спине. Потоки слез хлынули по щекам. Я сидел, подняв руки вверх и растопырив пальцы, и душа моя корчилась в разодранном облачении оскверненной плоти.