Потом я выскочил из дома, хорошенько хлопнув напоследок дверью, чтобы Ее Сучье Величество уж точно проснулось. Затем я скользнул к южной стене, вынул затычку и прильнул к тайному глазку. Мое маленькое черное сердце билось о ребра, трепеща от дьявольского наслаждения.
Одним долгим глотком Ма влила в себя убийственный эликсир. Я неотрывно следил за ней. Ма величественно рыгнула и снова закрыла глаза. Вскоре она захрапела. Время шло, ничего не происходило, и холодная испарина выступила у меня на лбу. Рот наполнился тошнотворной и едкой влагой.
Я вставил затычку обратно и в бессилии зашипел.
Мой яд не действовал на эту свинью.
Охваченный испугом, я оглянулся: трава пожелтела и высохла там, куда упала моя тень.
Стоит ли говорить, что я ни разу не вошел в комнату Па и Ма, пока они были живы. А злобный Волчок надолго поселился в моем мозгу, отравив своим существованием всю мою жизнь.
V
Порою я сидел в моем ненадежном убежище под крыльцом и смотрел сквозь завесу ночи и дождя, как машины одна за другой взбираются на вершину Хуперова холма, а затем спускаются вниз.
Иногда я принимался особенно пристально следить за одной какой–нибудь машиной, спускавшейся с вершины блудилища, щедро рассыпая во тьме лучи фар и неся безликого водителя к его семейному гнезду.
Часто я видел светящиеся следы, которые фары оставляли в воздухе, подобно летним светлячкам, чертящим полосы на лице ночи, и следы эти казались мне золотой цепью, связывающей воедино два свинцовых ядра — распутство и супружество, прикованных к ноге лживого сердцем сластолюбца, не способного ощутить наличие одного из них, не изнемогая под тяжестью другого.
Но дождь все упорствовал и упорствовал; пролетали месяцы, сезонные и даже постоянные рабочие начали покидать один за другим опустошенную долину, и тогда поток машин, курсирующий между вершиной и подножием Хуперова холма, начал постепенно таять.
А розовый фургон все стоял и стоял на холме, яркий, как поздравительная открытка с Днем святого Валентина. Но стоять ему там оставалось уже недолго.
VI
Когда зловещий 1941 год отрекся наконец от престола, на трон взошел его не менее мрачный и чудовищный отпрыск. Тяжек был год 1942–й, страдавший от мучительных запоров, но тем не менее продолжавший струить свою смертоносную мочу в долину, словно та была бездонным ночным горшком.
Наводнение потеряло свой прежний размах и неистовство, но настроение жителей долины оставалось подавленным. Горожанам начало казаться, что Бог — это упершийся мул или цепной пес, бдительно сторожащий лабаз с милостями.
Серое и горькое пойло, поднесенное Годом Вторым, погрузило долину и ее обитателей в пучину угрюмого оцепенения.
Улицы опустели, фонари не гасили даже днем, ибо дни были тусклыми, а ночью царил непроницаемый мрак. Весь город словно как–то прижался к земле. То, что не сгнило, то пухло от влажности. Что не тонуло в воде, то плавало в ней. Что не выцвело, то сморщилось.
В течение Второго Года паника и страх все нарастали и нарастали, в то время как апатия закрывала людям глаза, затыкала уши и наполняла плесенью рот. Здоровые телом мужчины, поддавшись общему безразличию, проводили все больше и больше времени лежа на спине в постели. Женщины сидели у окон, и мысли их были где–то далеко. Шрам отверженности рассек кому–то лицо, а кому–то — сердце. Кто–то растратил себя, отдавая другим, кто–то — беря у других.
Невоздержанность. Рукоблудие. Чревоугодие. Леность.
А в некоторых домах на постой встало даже Безумие.
Одним мокрым замогильным утром Ребекка Свифт, молодая, но не от мира сего жена Сардуса, услышала, как кто–то постучался ей в голову. Стук был таким громким и настойчивым, что отмахнуться от него не представлялось возможным.
Руки Ребекки тряслись и сердце трепетало, когда она сдвинула с места тяжелый засов и впустила постояльца.
Ребекку давно мучили приступы жесточайшей меланхолии, которая обрушивалась на ее хрупкую душу всем своим весом, а затем лежала на ней как уснувший любовник. Чем яростней и потусторонней становился натиск, тем гуще душа Ребекки покрывалась синяками и кровоподтеками и тем сильнее взгляд ее заволакивался дымкой. На долю Сардуса оставалась роль беспомощного свидетеля, наблюдающего медленное и неуклонное угасание любимой женщины.
С его точки зрения, с точки зрения человека, привыкшего обвинять во всех смертных грехах прежде всего самого себя, он представлял собой жалкую насмешку над самой идеей мужественности — несчастного шута–рогоносца, опозоренного инкубом, явившимся к нему в дом в сопровождении целого сонма демонов уныния.
Но припадкам этим было свойственно проходить также внезапно, как и начинаться. Даже когда помрачение охватывало Ребекку с яростью урагана, тучи могли внезапно развеяться, и наступала серебряная ясность.
Тогда, словно смеющийся жаворонок, купающийся в источнике восторга, Ребекка начинала прыгать и чирикать, наполняя воздух пустой и милой болтовней, и, охваченная грезами материнства, виться вокруг своего скорбного сердцем мужа.
Сардус слушал ее щебетание, выдавливая из себя улыбку и снисходительно позволяя жене без умолку трещать все на одну и ту же навязчивую тему. Размахивая и жестикулируя маленькими ручками, бездетная Ребекка Свифт весело рисовала воображаемый розово–голубой мир пинеток, пеленок и ползунков, погремушек и подгузников, колясок и чепчиков.
Она ворковала и восторгалась миражом, созданным ее воображением; при этом на глаза Ребекки накатывались слезы умиления, а щеки горели от радости.
Отгородившись от дольнего мира стеною закрытых век, она возводила вокруг себя дворец с ледяными шпилями и стеклянными арками, с башнями, касающимися облаков, с зеркальными полами и витыми белыми лестницами, с хрустальными стенами и фарфоровыми дверями, с жемчужным звоном вечерних колоколов, звучащих как детский смех. И веселое серебряное солнце заливало всю эту красоту своим теплым светом.
В этом замке она проводила день–другой, а потом солнце вспыхивало нестерпимо белым светом и стеклянный дворец, населенный призраками детей, таял у нее на глазах. И Ребекка снова закутывалась в тяжелые складки меланхолии, утонув в дождевых потоках слез, в которых мокло ее бедное сердце, но которые не могли заставить набрякнуть и прорасти хотя бы одно семя в ее чреве. Хотя бы одно, чтобы утешилось горе Ребекки.
12 августа года 1942–го — иначе говоря, Второго Года Дождя — Док Морроу, выполняя свой незавидный долг семейного доктора Свифтов, вынужден был сообщить чете, что, хотя Сардус здоров как бык–производитель, жена его, к несчастью, бесплодна как пустыня и, следовательно, вся любовь и все семя, яростно расточенные во имя продолжения рода, потрачены вотще. Доктор знал также, хотя и не сказал об этом ни слова, что в свете этих обстоятельств дальнейшие, буде такие последуют, любовные акты между супругами (допустимые и терпимые, покуда речь идет о размножении) станут в глазах Церкви греховным сладострастием.
Заскочив к Свифтам по пути на вечернюю службу, доктор застал дома только Ребекку. Сардус отправился в церковь, чтобы подготовиться к богослужению. Малое молитвенное рвение Ребекки Свифт давно стало поводом для пересудов старейшин общины; об этом хорошо было известно и Ребекке, и доктору.
Ребекка стояла перед остывшим камином и грелась у воображаемого огня. Она задала два вопроса, на которые доктор ответил двумя словами: — Мы можем иметь детей?
— Нет.
— Кто?
— Вы.
Больше между ними ничего не было сказано. Док Морроу вышел и направился в церковь. Ребекке Свифт не на что было опереться в этом страшном мире, кроме ее бесплодного лона. И от двух слов, сказанных доктором, это лоно расступилось, как земля под ее ногами.
Вскоре после этого Сардус вернулся домой. Подавленный, испуганный и убитый тем, что сказал доктор, он забылся тяжелым сном. Ребекка выскользнула черным ходом, облаченная в одну только ночную рубашку. Освещая путь спиртовой лампой, она двигалась бесшумно, как ночная птица. Только на миг Ребекка задержалась у сарая, стоявшего на задах залитого дождевой водой двора. Там она взяла моток веревки и, перекинув его через плечо, вышла из сада через калитку в заборе. Мокрая хлопчатая рубашка прилипла к ее телу, как старая, износившаяся кожа, которую вскоре предстояло сбросить. Наводнение полностью уничтожило ее маленький садик, хотя еще недавно он был предметом зависти всей округи.
Огромные подсолнухи, золотые и яркие, горели посреди тропических лиан, а на овощной грядке раздувались от гордости огромные свеклы, гигантские тыквы и раскачивались неправдоподобной длины стручки фасоли, трижды победившие в своей категории на трех сельскохозяйственных выставках в трех графствах.
Когда–то это был замечательный сад, поистине один из лучших во всей долине.
Но ливень побил бутоны, завязи и почки, превратив их в малопривлекательную гниющую массу; — Видели ли вы когда–нибудь столько дипломов? Посмотрите на все эти почетные грамоты! Клянусь небом, нет такого растения, которое моя жена не может вырастить! — хвастался когда–то Сардус.
С лампой в вытянутой руке Ребекка прошла всю улицу, на которой жили Свифты, затем свернула на улицу Дандесс и пересекла наискосок площадку перед «Универсальным магазином Уиггема». Она приблизилась к старому заброшенному колодцу. Сверху его прикрывал от дождя маленький жестяной навес с выцветшими буквами: «КОЛОДЕЦ УИГГЕМА» Загадайте желание, и оно сбудется.
Ребекка поставила лампу на каменную стенку. Затем привязала один конец принесенной веревки к вороту колодца, а на другом соорудила грубую скользящую петлю. Сняла ночную рубашку. Белые руки блеснули в последний раз, когда она сложила их на груди, чтобы прочесть молитву. Черные ленты дождевой воды обвили бледные плечи Ребекки, ее маленькую грудь и бесплодный живот, словно темные, набрякшие вены, и поползли по коже клубком мерцающих змей. Из кармана снятой ночной рубашки Ребекка достала пластиковый мешок, в котором лежала прощальная записка. Она пристроила мешок в щели между кладкой, а затем встала на край колодца. Взяв в руки моток, она набросила на шею петлю и слегка затянула ее.
Пошатываясь под весом узловатого веревочного нароста, образовавшегося у нее на правом плече, она помедлила мгновение на краю, а затем нагая шагнула в темное отверстие.
На краю колодца спиртовая лампа слабо мерцала, как сигнальный огонь. Сам удивляясь, чего такого особенного он надеется увидеть утром из окна, Бейкер Уиггем, ранняя пташка и жертва привычки, все–таки выглянул наружу, и как раз вовремя, чтобы увидеть последнюю слабую вспышку лампы, стоявшей на краю колодца. Бейкер Уиггем схватил пальто, сунул в карман фонарик и вышел на улицу.
Через полчаса толстый и злой сынок Уиггемов Фицджеральд, известный всем и каждому под кличкой «Большие Кулаки», ввалился к Сардусу Свифту в открытую дверь черного хода, не позаботившись даже толком постучать. Ухватившись за спинку кровати с балдахином, он принялся яростно ее трясти. Испуганный Сардус проснулся и увидел, как Большие Кулаки Уиггем носится бесом по комнате, зловеще ухмыляясь и облизывая дурную весть, готовую сорваться с кончика его толстого языка.
Паренек хихикнул, когда Сардус, потирая лицо одной рукой, другой судорожно ощупал пустое место рядом с собой. Руки застыли, как только до Сардуса дошло, что жены рядом нет. Так он и лежал, с одной рукой, замершей на лице, и другой, застывшей там, где должен был находиться бесплодный живот его супруги.
Уиггем набрал воздуху и изрек
— Нет ее тут, брат Сардус. Нет вашей жены. И на кухне нет. И в прихожей нет. И в доме нет ее, брат! Вот оно как. Но я–то знаю, где ваша баба, брат Сардус! Знаете где? Ваша женушка сиганула в наш колодец совсем голая! Ха/Ха! Совсем голая, прямо как маленькая лялька*.
Позже, стоя между перешептывающимися взволнованными гражданами и темной бездной колодца, Сардус Свифт, сгорбленный от горя и позора, бессмысленно разглядывал разбитое и изуродованное лицо той, что лежала в луже у его ног, не в силах распознать знакомые черты. В ушах его звенели отборные эпитеты и ругательства, которыми он хотел бы наградить горожан, столпившихся возле колодца и кудахтавших под потоком нечистот, извергавшихся небом.
Бейкер Уиггем и Док Морроу выловили из колодца тело сумасшедшей, не прикрытое ничем, если не считать несколько белесых пиявок, раздувшихся от крови. Под петлей на шее виднелась красная полоса, откуда сочилась сукровица.
Маленькие нежные ручки были изодраны грубой веревкой, которую она тащила на себе этой поздней весенней ночью, перед тем как прыгнуть в переполненный водой колодец, где лететь ей было всего пару футов.
В течение следующих нескольких дней лица сограждан стали казаться Сардусу серией грубых карикатур, вставленных в оконные рамы. Эти лица с деланным безразличием взирали на него, пока он уныло дожидался специально оборудованного катафалка, которому предстояло проделать путь в четыре сотни миль от Мэрилин–коттеджа, штат Делавэр.
Наконец, после многих заминок, Сардус и Док Морроу уладили все формальности и подписали все бумаги. Серая похоронная машина без окон растаяла в стеклянистом полуночном небе и скрылась за его беззвездной ширмой, унося в своем чреве скрюченный груз, упакованный в мягкий серый чехол и стянутый серыми кожаными ремнями, словно цепкой хваткой серого безумия. Унесла она его далеко, в Мэрилин–кот–тедж, Мэрилин–коттедж, Мэрилин–коттедж.
Сардус Свифт заперся у себя в дому, который отныне стал воистину его крепостью, и слушал бесконеч ный концерт дождя, оплакивающего его, Сардуса, утрату, проливая потоки слез на крытую жестью крышу.
Укулиты, оставшись без вождя, вступили на новый круг депрессии, апатии и оцепенения. С каждым днем они погружались все глубже и глубже в трясину жути.
А дождь шел не переставая и смывал последний налет надежды.
Несколько женщин увидели в постигшей Сардуса трагедии повод для того, чтобы повыть и постенать возле колодца, но истинного прилежания и воодушевления не наблюдалось, так что когда Уиггем приказал им убраться со своей земли, сопротивления не последовало. Женщины просто встали, зажав в кулачки остатки своей гордости, и удалились под градом комков грязи, которыми швырялся Уиггем Большие Кулаки, хохотавший при этом во все горло.
Разразилось несколько скандалов, затрагивавших укулитов безупречной репутации. Слухи сначала бродили в среде пришлых людей, но вскоре достигли и ушей самих укулитов. Уже было невозможно скрыть того, что многие из них начали быстро терять в весе, появлялись на люди с синяками на глазах и опухшими веками, как будто их подтачивала изнутри чрезмерная приверженность к какому–то тайному греху.
Было абсолютно ясно, что укулиты нуждаются в новом вожде. И хотя назывались имена достойных кандидатов, которые вполне могли бы удержать бразды правления в своих руках, каждый из них находил весомые доводы в пользу снятия своей кандидатуры. Никто не решался облечь себя полномочиями.
Молитвенные собрания стали проводиться нерегулярно. Некоторые из верных даже отваживались посещать богослужения, проводившиеся по субботним вечерам в унитарианской церкви, которая так и стояла, неуютная и заброшенная подрядчиками, на Вершинах Славы. Но попытка принять участие в пении гимнов потерпела фиаско.
За этим отступничеством последовало полное моральное падение: мужчины начали захаживать в салуны и бордели, играть в покер и кости.
Некоторые даже стали продавать земельные участки в долине, чтобы расплатиться с карточными долгами. По ночам кто–то по телефону звонил бильярдным маркерам. Ужасные, ужасные вещи творились в долине.
Но Сардус Свифт ничего не знал про эти отвратительные сцены: он отсиживался в своем доме за опущенными шторами, и на лице его, покрывшемся длинной, неухоженной бородой, застыла горькая мина.
VII
И пока трясина засасывает меня все глубже и глубже и теплая, испускающая сернистые пары жижа, обхватив меня за чресла, увлекает мою плоть, член за членом, туда–в загробные края, в края вечного неувядания, — я разверзаю раны неба усилием своей воли. Ночь держит в руке черный фонарь с распахнутой створкой, так что и во мраке моей незрячести слепое пятно на моей сетчатке превращается в ристалище, где ведут бои заблудившиеся метеоры, кровавокрасные луны и солнца, расплавленные планеты, растерзанные астероиды, неистовые кометы, светящиеся сгустки, кричащие гирлянды звездных траекторий, туманности зеленые, газовые, белые и спиральные, протуберанцы и шаровые молнии, мерцающие солнечные вспышки и факелы, слепящие солнечные вспышки и мрачные солнечные пятна, новые звезды, новые луны, красные планеты и звездочки, голубые и серебристые, ярко–желтые и белые, бенгальские огни, призрачные луны и ложные луны, Соль, Гелиос, Феб, Марс, Сатурн, Ковш, Соусница, Большая Медведица и Малая Медведица. Все они вспыхивают, сталкиваясь здесь, в этой чавкающей клоаке, сражаясь с макрокосмом, рожденные внутри моих зажмуренных, выдавливающих — выдавливающих из себя последние капли спектра глаз. А потом я снова открываю глаза и заставляю их привыкать к сумеркам, поскольку все кругом уже посерело, и мне сдавливает ребра до боли, дышать все тяжелее, скоро лопнут легкие… и это меня только наполовину засосало…. давление… давление… солнечная система моей боли…
Но пока я тону, я буду продолжать рассказывать про свою жизнь. Вот, послушайте.
Шел Второй Год Дождя, и я прятался в утробе старого «шевроле» — помните? В той самой, что стала местом моего славного явления на свет — а еще помните?
Два ящика из–под фруктов, выстланные газетами, куда поместили меня и моего мученически умершего брата. Так вот, я валялся на заднем сиденье, держа на коленях обувную коробку, на которой было написано: «ассиЛа Ска1е а$а1а». В ящике этом лежало девятнадцать шкурок, сброшенных цикадами: все — в прекрасном состоянии. Я собрал их со стволов деревьев на густо поросшем лесом восточном склоне еще до того, как пошел дождь и смыл эти хрупкие, словно бумажные, штуковины. Да и сами цикады после дождя ушли из долины.
Опустели холмы без их стрекота.
Сонное спокойствие охватывало меня, когда я размышлял о страшных тайнах, скрывавшихся в этих хрупких скорлупках, и, чувствуя себя уютно, как в детской моей колыбели, я впал в дрему. Но тут же меня разбудили странные звуки, доносившиеся из загона для скота. Аккуратно разложив мои сокровища на ватной подстилке, покрывавшей дно коробки, я осторожно выглянул из кузова.
Мул метался по загону, вставал на дыбы, лягался и бил копытами, пытаясь порвать цепь. Он катался в грязи, ржал и бросался с разбегу на стену нашей лачуги. Меня озадачило, что бы могло повергнуть его в такую панику. И тут я увидел, как свинцовая пелена дождя на миг расступилась, уступая дорогу стремительно мчащемуся вниз по склону, направляясь к загону, зверю породы собачьих. Я понял, что это дикий пес — или, как их еще у нас зовут, лающий волк. Голод согнал этого хищника с холмов и отправил на поиски живой плоти. И вот что я вам скажу: я видел немало этих тварей, но тот волк, которого я увидел тогда, был, бесспорно, самым злым, уродливым и решительным ублюдком из всех, что попадались мне на глаза. Оскаленные огромные гнилые клыки, брыли, с которых капает слюна, налитые кровью глаза, плоский лоб, мощные плечи, густая грива и нелепая голая крысиная задница, только без хвоста, вымазанная в дерьме, — вот как он выглядел, этот волк. Одним махом преодолев ограду, зверь с утробным рычанием прыгнул на мула и впился ему в холку. Мул отчаянно заржал.
Кровь потекла по его бокам, а волк, оседлав бедную скотину, рвал ее зубами и когтями. От этого яростного натиска колени у мула подкосились, и он упал на бок с глухим стуком. Из раскрытой пасти вывалился большой серый язык.
Злобная тварь не ослабляла хватку: только когда Па выстрелил из ружья, она обратилась в бегство. Забежав за угол, Па выстрелил еще раз, целясь наугад, но волк уже скрылся в травянистой путанице побитого дождем тростника.
Изрыгая грязные проклятия, Па направился к загону.
Мул лежал на боку и не шевелился. Вокруг него растекалась лужа крови, разбавленной дождевой водой. Я смотрел, как Па снял шляпу, присел рядом с Мулом на корточки и ткнул умирающую тварь указательным пальцем. Мул не шелохнулся. Посидев некоторое время под дождем, Па подошел к бочке с яблоками и взял в руки прислоненную к ней лопату. Затем, с низко опущенной головой, вновь покрытой шляпой, и с лопатой на плече, он пересек двор и приблизился к старому баку для воды. Там, в нескольких фугах от шатких подпорок, на которых стоял бак, он принялся копать яму.
Завернув коробку в старую рубашку и спрятав ее в водительский бардачок (предварительно проверив его на предмет отсутствия крыс и тараканов), я выполз из «шевроле» и пошел к загону. Моя верткая фигура отразилась в лужах, искаженная их пузырящимся зеркалом.
Мул лежал словно мумия, облаченная в жилет из красного кружевного полотна.
Судорожно оскаленная морда выглядела так, будто Мул саркастически усмехался. Я ласково провел ладонью по шее Мула. Серая шкура была горячей. Я безмолвно позвал скотину по имени: «Мул,Мул*, и Мул скосил в мою сторону глаза и посмотрел на меня полоумным взглядом. Он смотрел на меня, как та ослица, что узрела Ангела Господня, смотрел неотрывно и пристально.
Медленно, словно воскрешенный чудом, Мул встал на ноги. Ручейки крови текли по его крупу. Я поискал глазами Па и увидел, что он уже зарылся в землю по пояс и продолжает копать дальше, ругаясь на чем свет стоит.
Мы с мулом снова посмотрели друг на друга, но волшебная сила уже покинула меня. Я вернулся в «шевроле», где, к своей радости, нашел цикад в том же виде, в котором их оставил. Я сидел в машине, взирая на свои сокровища, осторожно сжимая одну из скорлупок между большим и указательным пальцем. Серый свет дня лился в окна «шевроле», и я даже не услышал радостного возгласа, который издал Па, когда, вернувшись к загону, увидел мула, который снова стоял на ногах, хотя время от времени его все же пошатывало. Поднеся к самым глазам невесомую шкурку цикады, я изучал ажурную сеть трубочек, пронизывающих крылья, удивляясь сложному рисунку разветвлений и прожилок, каналов и протоков, который был хорошо виден на просвет.
Внезапно на сцене появилась Ма. Как всегда пьяная, она едва держалась на ногах и совершала в воздухе такие движения, которые обычно совершает кегля, перед тем как упасть. На ней не было ничего кроме засаленного платья в цветочек — она вышла босая, без чулок, не накинув даже плаща. В руке она сжимала неизменную глиняную бутыль. Я смотрел на Ма через крыло цикады, пытаясь поймать ее в сеть прожилок Затем, все еще глядя на нее сквозь крыло цикады, я подумал: «Сейчас Ма свалится в могилу, вырытую для Мула». И, представьте себе, так оно и вышло.
Она вырвалась из моих сетей и исчезла без следа с моего хитинового экрана. Мое сердце екнуло от радости, и я разразился беззвучным смехом. Рассеянно я раздавил хрупкую скорлупку пальцами, даже не заметив, что натворил, — так велико было мое торжество!
Па ушел куда–то за лачугу, поэтому я бесстрашно вскарабкался на крышу «шевроле». Там, на дне ямы, барахталась, словно тюлень, моя мамаша. Она размахивала в воздухе конечностями, словно перевернутая черепаха, но от этого только глубже зарывалась в липкую и вязкую жижу, угрожавшую поглотить ее целиком и утопить раз и навсегда.
Па вернулся, ведя за собой на цепи Мула. Я быстро нырнул под днище «шеви».
Земля у меня под животом была мокрой и холодной, но я решил держаться до конца, поскольку другого выхода все равно не было. Я посмотрел в сторону загона и увидел, несмотря на сплошную стену дождя, четыре окровавленные ноги Мула и огромные грязные башмаки Па, упершиеся в край могилы, а еще — цепь, которая шипела как живая и плескалась в лужах, словно большая серебряная змея.
Внезапно из–под земли показалось чудовищное брюхоногое — слизень величиною с небольшого кита — черная, покрытая грязью и конвульсивно дергающаяся туша.
Перевалившись через край могилы, существо плюхнулось в кучу вынутой из ямы глины и растеклось бесформенной и склизкой иссиня–черной массой. Посередине гадкая тварь была обмотана цепью. Башмаки Па сделали шаг в направлении распростертой на земле мерзости, и шаг этот был сделан явно с недобрыми намерениями. Было видно, что Па собирается расшвырять пинками эту кучу дерьма по всей долине. Но, к моему изумлению, он не осмелился даже занести ногу для удара — он просто стоял рядом, переминаясь с ноги на ногу, словно чего–то ждал или что–то искал.
— Она висит на стене, Па… бензопила висит на стене…, — мысленно подсказывал я отцу. — Да сдвинься ты с места, черт побери, и сходи за пилой…
Тут на одном из концов диковинного полипа открылось розовое отверстие, судя по исходившему из него пару служившее для дыхания. И тотчас же нижняя часть монстра раскололась пополам, превратившись в пару слоноподобных конечностей, а от верхней части отделились две розовые шарящие руки, в одной из которых была по–прежнему зажата глиняная бутылка. Толстые ласты продолжали что–то искать в воздухе, а из розового отверстия — ибо это был рот, а чудовище оказалось никем иным, как Ма, — раздался громкий, повелительный глас: — Па–а!Па–а! Сними эту сраную цепь!
Лежа на спине под кузовом «шевроле», я сделал замечательное открытие. Там, протянувшись от одного угла шасси к другому, висела огромная паучья сеть, сплетенная, судя по ее размерам, каким–то особо предприимчивым представителем класса паукообразных. С тех пор как начался потоп, мне ни разу не попадалась на глаза паутина. Да еще такая большая! И такая чертовски красивая!
Паутина плыла у меня перед глазами. Весь мир вращался вокруг ее манящего центра, словно загипнотизированный; призрачная спираль затягивала его, виток за витком, в темнеющую середку, зиявшую прямо над моим лицом. Тьма окутала меня со всех сторон, и вскоре мои глаза уже не видели ничего, кроме сгущавшихся ночных теней… которые толкали меня… туда… прямо… в самую сердцевину магического знака. Я откинул голову и перевернулся обратно на живот, стряхнув с себя транс, который заставил меня почувствовать то, что чувствует зачарованная муха. Но, в отличие от мухи, я все же сумел повернуть назад.
VIII
Всю свою жизнь я провел, затаившись в тени и непрерывно наблюдая оттуда за людьми долины Укулоре — за вереницей постигавших их неудач, провалов и, наконец, несчастий.
Я был, если вам угодно, Соглядатаем Господа. Каждодневно я выполнял задания, словно лазутчик, внедренный во вражеские ряды: исправно доносил все, что мне удавалось подсмотреть, подслушать или вынюхать. Именно сейчас, уже на пути в заслуженный мною по справедливости Рай, я могу с радостью открыть вам тайну, которую я хранил всю жизнь. Само Провидение распорядилось так, что я оказался соглядатаем Господа. Ибо кто может хранить тайну лучше, чем немой?
Несомненно, я был помещен в утробу моей матери для того, чтобы занять место братца, который отправился прямиком на небеса, избавленный от мук существования. Братец! Ты ждешь меня? Я иду к тебе! Знаешь ли ты, что я возвращаюсь в наш с тобою общий дом?
Теперь мне предельно ясно, почему я был так беспомощен раньше. Ничего не происходило именно потому, что моим призванием было предотвращать, а не вмешиваться. И только совсем недавно меня произвели из шпионов в диверсанты. И я выполнил задание.
Хотя Господь Сам рассказал мне о высоком предназначении моих земных трудов, это не значит, что я всегда справлялся со своим призванием. Подобно Иезекиилю, Даниилу и Ионе я был обязан своим успехом пережитым мною неудачам — тем бесценным знаниям, что можно приобрести только в темнице, в клетке со львами или в китовом чреве.
Одна из таких памятных неудач связана с Кози Мо, потаскухой с Хуперова холма.
Дело было ранним утром, шел моросящий дождь. Я взобрался на вершину холма и увидел, что возле розового фургона стоит пикап с включенными фарами.
— У Кози в гостях приятель, — отметил я про себя.
За Кози Мо было сподручнее следить по ночам. Я мог никем не замеченный взбираться на крыло фургона и через маленькое круглое окошечко наблюдать, что творится в ее жилище, освещенном светом ночника.
В тот раз я увидел там мужскую мускулистую спину и ягодицы, на которых был вытатуирован целый зверинец.
Татуированный незнакомец мучил несчастную блудницу. По крайней мере, такой вывод я сделал из того, что увидел: трепещущее бедро, разметанная копна золотистых волос и мечущиеся в воздухе руки. Сердце у меня заныло, потому что, несмотря на мерный шум дождя, до моих ушей доносились ее всхлипы — короткие, ритмичные и жалобные. Бедная Кози…
На какое–то время я забыл обо всем, завороженный созерцанием татуировки, украшавшей слабо светившуюся в темноте кожу: там была кобра, держащая крысу в зубастой пасти, крадущаяся пантера, дерущиеся волки. На могучих плечах мужчины художник изобразил единорога, а на загривке — величественного орла, сидящего на краю гнезда с птенцами.
Я так был увлечен зрелищем, что не услышал шагов за спиной.
— О'кей, маленький паскудник, посмотрел, и хватит, — произнес сзади низкий пропитый голос. И шесть дюймов стали уткнулись мне в спину, прижав меня к борту фургона. Острие ножа, нервно подрагивая, больно впилось в кожу.
— Слазь, паскудник, — прошипел все тот же голос. Он принадлежал худому и высокому батраку с плантации. Во рту у него поблескивал золотой зуб. На фалангах пальцев правой руки виднелись синие буквы «У–М–Р–И», и такая же татуировка была на левой.
— Не трогай свои причиндалы, оставь все как есть. Пусть мой дружок на тебя полюбуется. Мы тут подождем, пока он освободится…
Я стоял, стуча зубами от внезапно охватившего меня холода.
— Сегодня, считай, не повезло тебе, паскудник, — продолжал батрак. — Мой дружок Джок Сноу оторвет тебе башку, а потом набьет твою шкуру дерьмом.
Мы стояли и ждали, минут десять, не меньше. Я дрожал от страха и холода, пытаясь не наделать в штаны, а он все шептал и шептал: — Да, не повезло тебе, паскудник.
Когда я пытался привести себя в порядок, он шипел: — Я тебе сказал, оставь все как есть!