И узре ослица Ангела Божия
ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Кейв Ник / И узре ослица Ангела Божия - Чтение
(стр. 3)
Автор:
|
Кейв Ник |
Жанр:
|
Зарубежная проза и поэзия |
-
Читать книгу полностью
(587 Кб)
- Скачать в формате fb2
(256 Кб)
- Скачать в формате doc
(262 Кб)
- Скачать в формате txt
(254 Кб)
- Скачать в формате html
(258 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20
|
|
Я говорю «шестьдесят минут» так уверенно, поскольку вычислил эту величину с определенной точностью, воспользовавшись солнцем в качестве часов. Я нахожусь в трясине, охваченный воспоминаниями уже не менее тридцати минут, и тело мое погрузилось уже на полную треть своей длины (если принять за основу распространенное мнение, будто человеческое тело состоит из трех частей примерно равной массы, а именно: головы с плечами и руками, торса и, наконец, чресл вкупе с ногами). Если же отбросить в сторону предположение, что скорость погружения возрастает по мере того, как жижа поглощает мой вес, увеличивая тем самым свою всасывающую способность, и пренебречь при расчетах (как это сделал я) тем, что выталкивающая сила возрастает по мере погружения тела, то произведенные вычисления, скорее всего, верны. Однако упомянутые факторы вряд ли можно не принимать во внимание, если добиваешься известной точности вычислений. А поскольку учесть все это (по крайней мере, учесть точно) я не в силах, то мои вычисления следует рассматривать в лучшем случае как гипотезу, а в худшем — как невежественный бред. В свете всех этих рассуждений я вынужден с необходимостью согласиться с пословицей, говорящей нам, что «только безумец считает, сколько раз по нему звонят», хотя я и не вполне уверен, подходит ли эта пословица по смыслу к моему случаю. Довольно будет сказать (и сказать не без облегчения), что после долгих и бесплодных размышлений я пришел к выводу, который не кажется мне ни преждевременным, ни поспешным: скорее в аду выпадет снег, чем я, Юкрид Юкроу, доживу до восхода солнца.
X
Однажды я следил за кучкой бродяг, которые развели костер на восточном краю болота. Их было семеро. Они выбрались из какого–то своего убежища неподалеку от моего дома и принялись бродить по болоту, прыгая с кочки на кочку и старательно избегая заросших зеленью пятен трясины. Наконец, отыскав местечко посуше, они уселись там, чтобы распить в тишине пару пинт «Варева», которые Ма как–то сумела им всучить. Они сидели и пили, одетые в грязные зеленые шинели, которые им были не по росту длинны. Кроме того, наряд бродяг довершали грубые одинаковые башмаки и нелепые фетровые шляпы. Я прятался в рытвине на расстоянии тридцати ярдов от них. Внезапно маленькая дворняжка неопределенного цвета притрусила к моему убежищу и начала виться вокруг, скуля и повизгивая в надежде на подачку. На густо поросшей шерстью морде выделялся выпученный слепой глаз, пораженный отвратительной катарактой. Сперва один из бродяг свистнул шавке, а потом закричал: — Падаль! Падаль! Ко мне! Другие бродяги тоже начали кричать: «Падаль! Падаль!» — видно, так звали эту тварь. Потом несколько бродяг встали и заковыляли к моей рытвине. Я понял, что сейчас мне достанется, потому что бродяги были известны своим злобным нравом и зачастую дрались между собой без всякой видимой причины. Не открывая рта, я мысленно скомандовал дворняге: — Иди к ним! Бегом! Пока они еще далеко… И собака побежала навстречу своим хозяевам. Старший снял шинель и одним ловким движением завернул в нее собаку, которая радостно завизжала от счастья, что ее нашли. Я лежал в грязи, наблюдая, как зеленые шинели сгрудились над костром, занимаясь каким–то непонятным делом. Потом они вернулись на свои места, и я увидел, что собачья тушка уже крутится над костром на вертеле. Видать, бродяги сильно проголодались. Так я впервые узнал, что могу мысленно общаться с собаками.
XI
Укулиты считали, что болота — это мерзость в глазах Господа. Они верили, что если Бог прогневается, то болота выступят из берегов и зальют всю долину своей отвратительной жижей. В школе старейшины укулитов вбивали в головы учеников с пылом, проистекавшим от истовой убежденности, мысль о том, что болота — это дьявольские отметины на Новом Сионе и что в их топях гнездится все зло мира сего. Дети были так запуганы этими разговорами, что редко отваживались гулять к северу от города. Батраки и рабочие с сахарного завода не были такими суеверными, но и они старались держаться подальше от болот. Только однажды Юкрид видел, как эти смелые и хвастливые люди появились там. Факт оставался фактом: в северной части долины пустовали обширные земли, пригодные для жилья, в то время как на юге почти не оставалось свободных участков. Это одно красноречиво говорило о том, что рабочие и члены их се мей не испытывают особенного желания проживать по соседству с топями. Бродяги, которых изгоняли из города и поселков и которым волей–неволей приходилось скитаться по окрестностям, рассказывали друг другу жуткие истории о ночах, проведенных в этих мглистых краях. Жадно отхлебывая из бутылок с неочищенной самогонкой и сплевывая прямо в костер, они бросали взгляды на видневшиеся за пламенем черные тени, лежащие на поверхности топей, непроизвольно вздрагивали и еще яростней прикладывались к горлышку. Юкриду и десяти не было, когда он впервые почувствовал, что топи неудержимо влекут его. Скажу по чести, я точно и не упомню, сколько мне было, когда я впервые отправился на болота. Больше того, я и дня–то толком не помню, чтобы сказать: так и так, в этот день я впервые там побывал. Нет, не помню, и все. Потому что, сдается, меня от рождения влекло к этим мрачным и унылым местам, куда обычных смертных калачом не заманишь — туда, где гнилой туман поднимается от земли и виснет, зацепившись за кривые ветви, опутанные диким виноградом, и висит, словно фальшивое небо над головой, — туда, где тонкие, искривленные стволы деревьев тянутся к тебе, будто кланяются, — туда, где мириады бесформенных теней скользят и кружатся по земле, словно плетут тайный заговор, а туман вытекает из дупел, как пар из ноздрей. Порою мне казалось, — это в мои–то неполные десять лет! — что я всю жизнь провел в каком–то подобном месте, ступая по неверной почве, пропитанной сыростью, вдыхая заплесневелый воздух и хватаясь голыми руками за расползающиеся в пальцах гнилушки, скрыв лицо за вуалью из черной паутины. Поэтому желание пересечь покрытую кочками пустошь, отделявшую нашу лачугу от топей, казалось мне чем–то вполне естественным. Нет, не случайно я туда забрел! Совсем не случайно! Поначалу я не углублялся в сырую затхлость болот дальше чем на несколько ярдов. Мне было трудно дышать спертым, пахучим воздухом, ужас охватывал меня от того, как странно тряслись и пружинили под ногами вековые слои лиственного перегноя и влажной древесной трухи. Паутина липким саваном стягивала мою кожу. Болотные жабы величиной с кулак надувались и квакали, глядя на меня сквозь мглистые испарения. Воздух был таким плотным, что, казалось, облегал меня как вторая, неудобная шкура. Кружилась голова, в ботинках хлюпала жижа. Но я возвращался в запретное место снова и снова, с каждым разом подбираясь всё ближе к его влажному теплому сердцу. Я наведывался туда изо дня в день, пока топи не стали моим святилищем и моей отрадой, словно специально созданными для того, чтобы приготовить путь, которым ангел явится в мой мир. Сначала я просто слышал чей–то шепот. Затем — взмахи крыльев над головой. Через день или два меня позвали по имени, и это было так странно и удивительно, потому что никто раньше не звал меня по имени. И, наконец, крылатая тень явилась среди стволов деревьев, потревожив на мгновение туман. В первый раз мне удалось различить только крыло и серебристый отблеск перьев. Но с каждым разом она являла себя мне все больше и больше. И вот однажды я присел на покрытый тиной ствол упавшего дерева, лежавший поперек крошечной прогалины в зарослях. Ядовитый воздух иссушил мое тело: обхватив ладонями больную голову, я закрыл усталые, слезящиеся глаза. И тут же почувствовал легкое дуновение, словно кто–то осторожно потревожил воздух, и тогда я поднял голову и открыл глаза. О, как ласков был бриз, поднятый ее крылами, и в какой небесный цвет окрашивался, коснувшись их, воздух! Из нежной и греховной игры теней выступила она лишь на миг — слишком краткий миг! — и похитила мое сердце. Охваченная кобальтово–синим сиянием, она парила предо мной. Крылья ее бились в такт с моим учащенным дыханием, наполняя воздух вокруг венками цветов и дивными морскими раковинами, переливчатой паутиной и крошечными блестящими черепами и скелетиками. И видение заговорило ласково со мной. — Я люблю тебя, Юкрид! — сказало оно. — Не бойся ничего, потому что я послана к тебе, чтобы охранять тебя. И я снова тяжело опустился на покрытый тиной ствол упавшего дерева, лежавший поперек крошечной прогалины в зарослях, и вновь обхватил ладонями голову, чувствуя страшную усталость, боль и опьяняющую духоту. Когда я опять открыл глаза, все кругом стало таким, каким было всегда — темным и мрачным. И тут нечто, подобно острому ножу, упало с небес и словно пронзило мое сердце насквозь. Я схватился за грудь: это оказалось серебряное птичье перо, воткнувшееся в ткань моей мокрой рубашки.
Книга первая
Дождь
I
Случилось это в 1941 году. Солнце палило, раскаленный воздух сжимал меня в своих жарких объятиях, выжимая влагу из моей плоти. Душный летний зной неотвязно гудел в висках в такт тревожной пульсации крови. Я сидел на крыльце, упершись локтями в колени и положив под подбородок ладони. Жара смежила мои веки, она действовала на мой мозг как наркотик. Время от времени я сплевывал, направляя плевок так, чтобы он перелетал через кустики крапивы, пробивавшиеся между ступенями, и падал в сухую пыль. В этом случае слюна красиво прокатывалась по земле пару дюймов, словно пенистая жемчужина, проделывая при этом в пыли узкую борозду и покрываясь тонкой красноватой пленкой. Красные бусины слюны перегораживали путь большим рыжим муравьям; обнаружив валун, внезапно легший поперек их тропы, они сперва пытались сдвинуть препятствие в сторону, затем, разозленные, обходили его, злобно шевеля усиками. На спине муравей обычно тащил крошку чего–нибудь съестного. Сгибаясь под тяжестью ноши, упрямая тварь взбиралась по склону муравейника и исчезала в отверстии. И сразу же я замечал следующего муравья, бредущего той же дорогой с непременной крошкой на спине. Он повторял в мелочах все маневры своего предшественника на пути к родному гнезду. С напряженным любопытством я наблюдал, как муравей пересекает тень, отбрасываемую нижней ступенькой крыльца, а затем взбирается на кучу, размахивая усиками в воздухе с тем же судорожным беспокойством, что и его собрат. Я зевнул, провел по лицу тыльной стороной ладони и снова принялся наблюдать. Мои глаза уже навострились различать насекомых на поверхности почвы, несмотря на их рыжую камуфляжную окраску, благодаря которой они полностью сливались бы с такой же рыжей землей, если бы не крошка у них на спине. Я видел, что горячая пыль просто кишит муравьями–носильщиками, суетливо спешащими к муравейнику, торопливо карабкающимися наверх и исчезающими в отверстии хода, ведущего к камере царицы. Верткие лучи муравьиных радаров прошивали по всем направлениям свихнувшийся воздух. Муравьев я знаю хорошо. Достаточно хорошо. И поэтому я чувствовал, что с ними что–то неладно; ведь я наблюдал за муравейниками уже много лет, но никогда не видел, чтобы их обитатели начинали так рано делать запасы на зиму. Никогда. Видимо, на этот раз у них были серьезные причины торопиться. Я перепрыгнул через муравейник, надеясь, что не задавил никого из моих мудрых и трудолюбивых друзей, и побежал во двор. Там я уставился на давно уже засохшее дерево, которое стояло на краю тростникового поля, вздымая к небу две суковатые руки. Словно насмехаясь над этим бессмысленным жестом мертвеца, две упитанные вороны сидели на одной из воздетых в мольбе рук, шепчась, бормоча и хлопая крыльями, будто сговаривающиеся о чем–то монашенки. Внезапно вороны слетели с дерева и принялись прыгать и вразвалочку прохаживаться у края поля. Как и муравьи, вороны были чем–то обеспокоены — потому–то они так суетливо и беседовали на ветвях висельного дерева. Я смотрел на ворон, пока те наконец не поднялись на крыло и не скрылись за западными холмами, хрипло и тревожно каркнув напоследок. Воздух к тому времени так уплотнился, что его, казалось, можно было пощупать руками. Красновато светящийся, он был настолько насыщен электричеством, что разряды шуршали, словно мятая бумага, прямо у меня в голове. Вязкий и тяжелый, он втекал в легкие, принося с собой болезненный и пугающий запах опасности, которая всей своей тяжестью наваливалась на нашу долину, на все ее горы и норы, поля и тополя, пустоши и пашни, на овраги и буераки, на кряжи и кручи скалистых гряд, на душащий деревья дикий виноград, на каждую рытвину, ров и расселину, пустошь, пепелище, поляну, прогалину — и даже на эту трясину — да, даже на эту топь, на эту вязкую тину. По невидимым жилам, змеящимся в толще атмосферы, уже струилась адская кровь, предвестница грядущих ужасов, которые явственно слышались в одышливом дыхании, срывавшемся с пересохших губ неба, в неразборчивом бормотании заклятий, заговоров и зловещих стихов. Это была только первая дрожь, слабая и отдаленная, но она близилась, близилась рокотом незримых барабанов. Урча и потрескивая в невероятно душной атмосфере, предварявшей ее приход, к нам подкрадывалась небывалая беда. На заднем дворе как–то жутко заржал мул, и ржание его слилось с дробью небесных барабанов, нараставшей с каждым мгновением, и попало с нею в такт, усугубив тем самым общее ощущение жути. Прижимаясь к стене лачуги, я заглянул за угол. Осторожно, чтобы не влипнуть, как всегда, в историю. Я хотел выяснить, не вызвано ли дикое ржание мула тем, что Па, по своему обыкновению, задает ему «крепкую порку». Но Па возле мула не было. И все же мул безумствовал, будто в него вселился какой–то бес, — да, наверное, так оно и было. Мул непрерывно ржал, рыл землю копытом и взбрыкивал задними ногами. Таким мне его еще никогда не доводилось видеть. Он гремел цепью, которой был привязан к коновязи, и, брыкаясь, постоянно попадал копытом в большую закопченную сковороду, подвешенную на проволочном крюке к краю крыши. Я поднял глаза к небу. Оно было распялено на вершинах холмов, словно шкура, снятая с освежеванной туши, словно кожа на барабане, словно скальп на моем черепе; оно было плотным, как балдахин, и мутный свет с трудом пробивался сквозь него. Сетка вздутых кровеносных сосудов, которые, казалось, вот–вот лопнут под напором крови, пронизывала небесный купол. Сковорода в последний раз протестующе загремела, сорвалась с крюка и, рассекая предгрозовой воздух, прилетела к моим ногам. Закрутившись на земле, она описала ручкой в пыли почти безупречный круг, словно обозначив границы принадлежащей ей территории. Черный лик сковороды уставился прямо на меня. И тут мул внезапно замер и ничком рухнул на землю, словно мешок с костями. Туча красной пыли, поднятая его падением, взлетела и мгновенно опала. Я смотрел на мула, мул смотрел на меня. Животное выглядело словно отлитая из свинца статуя, окруженная сдернутым с нее красным полотнищем. Видно было, что ужас овладел мулом и воцарился в каждой складке его морды. Губы растянулись в зловещей ухмылке, обнажив большие желтые зубы. Пена капала изо рта. Безумные глаза выкатились из орбит двумя птичьими яйцами. И зрачки их смотрели куда–то мне за плечо, словно видели, как что–то надвигается оттуда на всех нас. Воздух перестал пульсировать. И с ним — кровь в моих жилах. Не было слышно ни звука. Вся долина словно задержала дыхание, завидев наползавшую на нее тень. Ма и Па стояли на крыльце и молчали, обратив взгляды к югу. Рука, в которой Ма держала бутылку, безвольно свисала: было видно, что Ма разом протрезвела от того, что там увидела. Па просто стоял рядом, держась за Ма, словно страх впервые за долгое время восстановил связывавшие их узы. Родители мои походили на два неопрятных соляных столпа, окаменевших от неподдельного ужаса. И вот что я вам скажу: знай я, что над моей головой занесен топор палача, я бы тревожился меньше, чем в тот миг. И если бы я стоял на коленях в клетке со львами или если бы мой череп очутился между молотом и наковальней, это все равно было бы не так страшно, как ощущать у себя за спиной надвигающийся кошмар, чувствовать загривком холодное дыхание приближающегося чудовища. Мне и раньше доводилось сталкиваться со страшными вещами, но, уж поверьте мне, в этот день, в первый летний день 1941 года, я чувствовал себя, ну как бы это попроще сказать? Я чувствовал себя как наложивший в штаны немой идиот. Да, сэр, именно так я себя чувствовал. Меня всего просто трясло от страха. Я боялся обернуться назад и посмотреть, что там происходит. Я не сумею объяснить сейчас, в чем было дело тогда, но стоя так, как я стоял, с глазами, опущенными долу, я уже знал, что увижу, если обернусь. И еще я знал, в глубине души моей знал: неотвратимая мерзость, готовая обрушиться на нас, была делом Его рук, была предусмотрена известным Ему одному планом, ибо неисповедимы пути Его. Вот поэтому я и стоял как вкопанный, завороженно следя за вероломным полумраком, заполонявшим собой долину словно черная, холодная как лед лава и постепенно поглощавшим мою плоскую черную тень. И вот наконец тишина, так долго сдерживавшая дыхание, вздохнула. Что–то упало у ног моих со слабым, но отчетливым стуком. Это были три — именно три — капли воды. Что, как я понял гораздо позже, оказалось пророчеством. Капли упал и прямо на середину сковородки, словно три торжественные пощечины, и звук их падения походил одновременно и на всплеск и на всхлип. Три холодных жестяных колокольчика: словно отдаленный вечерний благовест, принесенный свежим ночным ветром. И, как мне сдается, именно эта слезная троица, словно тройное постукивание дирижерской палочки о пульт перед началом концерта или тройная команда командира расстрельной команды, предваряющая залп, вышибла клинья из–под замершей на мгновение туши катаклизма. Грянул гром. Именно грянул. Мехи неба лопнули, излив свое содержимое на нашу долину. Зловонное, прокисшее, как душа нераскаявшегося грешника, оно обрушилось потоками желчи и водопадами свиного пойла. Словно всю дрянь из отхожих мест ада долгое время сливали в хляби небесные, чтобы затем она изрыгнулась на нашу лачугу и на плантации тростника черной неукротимой струей, промочив меня до нитки, прежде чем я даже успел осознать, что происходит, прежде чем я поднял голову к небу. Я увидел только, как у меня на глазах охристая поверхность пыли покрылась оспинами и мгновенно превратилась в потоки грязи. Иглы дождя впивались в мои нагие плечи и затылок, но идти под крышу было уже ни к чему, да и доносившиеся со стороны лачуги звуки не прельщали меня. Там Ма, по–прежнему стоявшая на крыльце, грозила небесам жирным кулаком и осыпала их потоком проклятий. Впрочем, проржавевший водосток у нее над головой быстро положил этому конец; он обрушился под напором стихии и заткнул мамашину пасть пучком сухой листвы, окатив при этом ее могучий бюст потоком воды, смешанной с дерьмом опоссума. Вот почему я так и остался стоять под дождем, хотя и чувствовал, как постепенно немеет мое тело — частично оттого, что капли были холодными, частично оттого, что они ударяли по моей коже с такой силой, что мне казалось, будто по ней шоркали наждачной бумагой. Но даже сквозь раскаты лающего грома, в котором звучали голоса разгневанной небесной братии, я слышал, как дышит мул. А дышал он так на вдохе издавал тонкий и визгливый звук, похожий на «хи», а затем делал долгий, тяжелый и протяженный выдох, звучавший как «хо». Я посмотрел мулу прямо в глаза, и он вроде бы ответил таким же взглядом. Так мы стояли и смотрели друг на друга какое–то застывшее и пьяное мгновение, пытаясь проникнуться тяжестью жребия другого — бесплодный и безгласный, безгласный и бесплодный. Наконец Мул подмигнул мне насмешливо, словно говоря: — Какой осел будет стоять посреди потока, когда и справа и слева есть где спрятаться от воды и ни цепи, ни путы не мешают сдвинуться с места? Затем, слегка кивнув головой, он обнажил свои зубы в усмешке. А после этого, печально опустив глаза, вздохнул и покорился участи своего племени, дабы в молчании сносить удары стихии. Цепь на его шее звякнула, и мне стало стыдно. — И верно, какой осел? — спросил я себя и не нашелся что ответить. Схватив сковороду, я запустил ею в воздух. Сковорода крутанулась и шлепнулась в самую середину бурлящего потока. Воды завертели ее и понесли. Жалобно протянутая в пустоту ручка придавала сковороде сходство с покрытым копотью попрошайкой. Сковороду несло под уклон к краю плантации, гибнувшей на глазах в мутных потоках дождевой воды. У подножия висельного» дерева сковорода сделала еще один медленный прощальный оборот, и воды поглотили ее, хотя одинокая протянутая ручка какое–то время все еще хваталась за воздух в последней мольбе —такой же бесполезной, как мольба мертвого высохшего дерева.
II
Собравшиеся в молитвенном доме люди неподвижно сидели на сосновых скамьях. Глаза их были прикованы к двери ризницы. Все молчали. Только и слышно было, как молотит дождь по старой железной крыше. Женщины и мужчины, измотанные недосыпанием, выглядели старше своих лет. В каком–то единодушном порыве их лица украсились новыми морщинами, подобно самой долине, которую наводнение избороздило руслами ручьев и канавами. Женщины, молодые и старые, были одеты в черные платья из мешковины и белые бумазейные рубашки. Тяжелые черные башмаки без подъема делали их походку стесненной и шаркающей. Волосы женщины носили длинные, тщательно и безжалостно собранные на затылке в круглую шишку, скрепленную паройдругой тростниковых заколок, так что на виду оставались только чистенькие аккуратные ушки. Так же тщательно и такими же заколками они прикалывали к шишечкам чепчики из домотканых кружев. Волосы на голове были стянуты так туго, что лица женщин казались напяленными на болванку масками. Ярко горели гладенькие щечки. Ногти на руках коротко обстрижены. Многие сжимали в ручках белые лилии, сорванные с газонов у молитвенного дома. Цветы высовывали желтые язычки между толстых белых губ и осыпали золотом девственно–чистые рубашки укулиток Что касается мужчин, то они носили брюки и куртки, пошитые из того же грубого черного полотна, и белые накрахмаленные сорочки без воротничков. У каждого на коленях лежала широкополая соломенная шляпа. Правда, у самых уважаемых и пожилых членов общины шляпа была из плотного черного фетра, но фасон оставался неизменным. Для этого мрачного собрания самое страшное было уже позади. Пять лихорадочных дней и ночей сотни дождевых луж на улицах Укулоре отражали эти облаченные в мешковину фигуры, на коленях умолявшие Господа о пощаде и истово бившиеся в поклонах, словно подстреленные птицы или летучие мыши. Укулитки видели во временах смерти и разрушения исключительный повод для драматического самовыражения. Под покровом ночи, скрытые от посторонних взглядов вуалью дождя, они выли и катались в грязи, бичуя себя с устрашающим рвением в оргии самоуничижения. Босые, укутанные мокрой и порванной во многих местах мешковиной, с лицами, покрытыми черным платком (если он только не был сорван ранее в агонии покаяния), укулитки рвали волосы на голове, молотили себя по груди тяжелыми камнями, ползали по улицам на окровавленных коленях и укрощали свою плоть пучками крапивы, а также подручными дезинфицирующими и раздражающими средствами. Утро заставало их все еще предающимися этим диким проявлениям набожности. Каждая упивалась, бередя свою боль, взваливая себе на спину груз терзаний, уничижаясь с неукротимостью разбушевавшейся стихии, обливая презрением собственную персону, ибо именно этого требовало от нее коллективное покаяние. Но ливень не стихал, несмотря на многочисленные и зачастую весьма болезненные жертвы. Тяжелый воздух швырял женщинам обратно в лицо принесенные дары самоистязания и раскаяния, выброшенные грохочущим нимбом грозового неба, словно рыбешку–недомерок, попавшую в рыбацкую сеть. Вода все прибывала; отдельные лужи уже начали сливаться в темные пруды, которые в полумраке наступившего дня казались чернильными омутами. Иногда же обманутый глаз принимал за воду оброненный черный платок, лежавший на сырой земле. Дверь ризницы отворилась, и в часовню вошел Сардус Смит. Его сгорбленная, изможденная фигура и мертвый рыбий взгляд повергли собрание в еще большее уныние. Мучительные сомнения, которые каждый питал в своем сердце, усилились при виде ярко освещенной свечами фигуры, распростершейся ниц перед алтарем. Сардус встал и направился, пошатываясь, к кафедре красного дерева. Ливень обрушился с новой силой на крышу молитвенного дома. Сардус Свифт прокашлялся и начал молиться, но обращенный к Господу призыв утонул в монотонном шуме дождя. Вода просочилась сквозь крышу и уже капала с потолка.
IV
А эта страница вырвана мной из амбарной книги, которую вел мой Па. Это что–то вроде дневника. Па никогда никому его не показывал. Он вел его с 1937 по 1940 год. ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ИЮНЯ, 1940 Добыча после пала… сев. — вост. ров Мышеловки —50 крыс б жаб (все мертвые) Проволочные сети 15 крыс —40 жаб (10 мертвые) 2 варгусские игуаны (1 мертвая, 1 частично съедена) 3 травяные змеи (2 больших, 1 маленькая) (1 мертвая) 1 рогатая ящерица 1 синеязыкая ящерица (мертвая и съеденная) Давилки + капканы 1 лающий волк (ср.) (сука) (без з. ног, но живая) 2 дикобраза 3 дикие кошки (1с приплодом (8), все мертвые) 1 ящерица (неизвестного вида, мертвая) 1 опоссум (обгорелый, но живой) (б/лапы) 1 черная змея (ядовитая) 1 жаба (м) 7 крыс (все мертвые) 1 ворона (попала в капкан вместе с кошкой) (первая птица, попавшая в капкан) ( мертвая) Ловчая яма —35 крыс (6 мертвых) 1 черная змея (5 фт) (мертвая, частично съеденная) 1 дикая кошка (мертвая, съеденная) Петли + силки ноль (все сработали) Самострел ноль (не сработал) Падающее бревно+падающая доска ноль (все сработали, кроме одной) Мешки–ловушки 7 жаб (все мертвы + съедены + частично съедены) 1 дикая кошка (мертвая + частично съеденная) Крысиный помет + большие дыры, прогрызенные в дерюге. Я нашел этот дневник в амбарной книге в том же самом сундуке, где я обнаружил китель, телескоп и компас. Каждый предмет был завернут в отдельную газету. Кто, кроме Всевышнего во всем Его могуществе, мог предвидеть, как важно, чтобы Его слуга, Его верная опора, нашел этот запретный сундук, обитый жестью, взломал замок, поднял крышку и извлек на свет Божий один за другим пакеты, обернутые в пожелтевшую газету? И в тот же миг пелена спала с тайны моего предназначения, как кожура с поспевшего плода, в отмеренный Богом час мне была явлена суть моего призвания. Прикрытый дерюжным картофельным мешком сундук стоял в родительской комнате. Грубый покров вспучивался бугром там, где под ним скрывался тяжелый навесной замок. Па никогда никому не показывал свой дневник, потому что, когда я нашел его, он тоже был завернут в газету. Хотя я и просверлил в свое время дырку для подглядывания в западной стене комнаты, я никогда не видел, чтобы Па хоть что–нибудь записывал в эту потрепанную книгу. Но записи в ней были сделаны рукой Па, печатными буквами, красной тушью, бутылочка с которой тоже была там, аккуратно завернутая в отдельную газету, в этом сундуке, что всегда стоял в комнате родителей, до самой их смерти. Мне было строго запрещено заходить в родительскую комнату. В четыре года Ма схватила меня за ухо и стала больно его выкручивать, крича мне прямо в лицо-. — Если еще раз войдешь в комнату Па, щенок, то берегись у меня! И не пяль на меня шпиёнские твои глазеныши, а не то отдам тебя злому Волчку! Волчок спросит пропуск в комнату, а у тебя его нет. И тогда он на тебя как прыгнет и как вставит прут в твою маленькую задницу и напустит на тебя зубатиков и кусатиков, а уж они–то твои мозги слопают на ужин. Усек? Что там говорить, я перепугался. Я чувствовал, что у меня в животе вместо кишок моток какой–то живой ве ревки, на конце которой копошится рой алых маленьких горбунов, которые дергают за нее так, словно раскачивают колокол. Это, конечно же, были ужасные зу–батики — злобные уродливые гномы. Они карабкались по моему хребту, чтобы вгрызться в мозг. Я чувствовал, как волчок вонзает в мое нежное тело свой окровавленный мясницкий нож — и вот уже внутренности стекают вниз по моим ногам. И вот уже — слышите? — вдали ворчат и поскуливают кусатики, голодные и готовые сожрать меня, и так далее, и так далее… Что мне к этому остается добавить? Скажу только, что в четыре года мозг мой был подобен жаждущей губке. Он впитывал в себя все чудеса этого мира, не смея ни в чем усомниться, жадно припадая к каждому ключу и источнику, выводя умозаключения без предшествующего сопоставления, не пытаясь придать строй своим наблюдениям; одинаково восприимчивый к простому и сложному, к хорошему и плохому, мозг мой не вдумывался и не рассуждал. В годы моего младенчества и отрочества — да что там, даже в юности — я принимал все на веру и ни разу не усомнился в правдивости ближнего моего. Но было одно очень и очень существенное исключение. Даже качаясь в воздухе на хряще заломленного и на глазах багровеющего уха, словно злосчастная дрыгающаяся марионетка, и устрашенный картиной чудовищного детоедства, садистски обрисованной моей мамашей, — даже в этой ситуации я, жалкая маленькая зверушка, в которой не осталось и капли жизненных соков, я, Юкрид Юкроу, питал такую ненависть к этой большой траханной суке, что все железы моего тела переполнялись смертельным ядом, отравлявшим и осквернявшим все мои секреторные выделения. Один вид моей мокроты — черной, отвратительной — мог привести к летальному исходу. Страх испортил меня. Он превратил меня в чудовище. Мой укус стал смертоноснее укуса гремучей змеи! Пусть только свинья заснет — змея тут же вонзит в нее свои зубы. Послушайте меня. Однажды, когда Ее Величество Подстилка валялась раскинувшись в своем кресле, я подкрался к ней, набрал полный рот теплой, нездоровой слюны и излил в ее любимую глиняную бутылку.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20
|
|