И узре ослица Ангела Божия
ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Кейв Ник / И узре ослица Ангела Божия - Чтение
(стр. 13)
Автор:
|
Кейв Ник |
Жанр:
|
Зарубежная проза и поэзия |
-
Читать книгу полностью
(587 Кб)
- Скачать в формате fb2
(256 Кб)
- Скачать в формате doc
(262 Кб)
- Скачать в формате txt
(254 Кб)
- Скачать в формате html
(258 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20
|
|
И вот, завернув садок в наволочку, я вынес его наружу. Сев на бревно по соседству с одноруким висельным деревом, я извлек садок из наволочки. Он сверкал на солнце, как серебряный шлем, и пускал солнечных зайчиков. Я посмотрел, нет ли поблизости ворон. Затем открыл садок и вытряхнул из него паука на землю. Обрывки газеты заполоскались в воздухе как вымпелы, и трупики сотен насекомых усеяли землю вокруг меня, словно рис, который разбрасывают на свадьбе, только черный. Мой Atra Virago, как это свойственно всем паукам, упал на лапы. И, даже не помахав мне лапкой на прощание, пробежал вдоль бревна и нырнул в заросли тростника. А я так и остался сидеть на бревне. Посидев немного, я, сам не знаю зачем, взобрался на вершину мусорной кучи. Там я выбросил обе половинки садка и погрузился в размышления. Солнце нещадно припекало меня.
Книга третья
Гавгофа Время не терпит. Вот именно. Время… не… терпит. Странно, ведь раньше–то оно терпело. И не раз. За двадцать восемь лет, которые я прожил на белом свете, время терпело не раз. Двадцать восемь лет — это же примерно десять тысяч оборотов часовой стрелки. Боже мой! Стоит только подумать, что все эти восемнадцать миллионов тик–таков идиотского устройства с круглым лицом, испещренным цифрами, я просидел на заднице, нимало не заботясь об этом дерьме, которое называют временем, и вот теперь, в мой смертный час, когда мне так нужно, чтобы оно чуть–чуть потерпело, оно — не терпит. Оно говорит мне: «Пошевеливайся, раззява! Давай короче, парень! Поторапливайся, мать твою так! Умирать не просто, совсем не просто. Эх, вздохнуть бы полной грудью. Тиски трясины сдавили мой торс, и я хватаю ртом редеющий воздух; изнутри волнами подступает тошнота, ибо потроха сдавлены костлявыми пальцами ребер. Собственные мои кожа и кости превратились в дьявольский корсет, стягивающий глотку, сердце, легкие. Желчь все чаще и чаще подкатывает к горлу по мере того, как я погружаюсь. Вниз! Вниз! Только вниз! Навстречу смерти — всю жизнь, всю жизнь. Боли воск залил мозг. Я давлюсь своими соками. Ядовитые испарения вьются змеевидными демонами вокруг. Но они более не страшат меня. Нашептывайте мне на ухо, искушайте меня — мне случалось выдерживать натиск и худших тварей. В гробу я видал ваш фосфоресцирующий зеленоватый газ! Давайте, травите меня! Душите! Глушите! Мои мозги, словно губка, насыщены испарениями, разящими мочой! Ну и что с того, что воспоминания о моем смертном часе будут попахивать сернистыми миазмами? Я и это вынесу. Я же никогда не желал легкой смерти. Нет, господа! Ну уж на хрен! Разве я хотел уснуть спокойным сном? Я, Юкрид Юкроу, Сын Божий? Я хочу такой смерти, которую можно было бы вспоминать всю оставшуюся… Черт! Если уж умирать, так с музыкой. Ни черти, ни черви, ни черные чары не омрачат моей радости, ибо я знаю: там, внизу, меня ждет рай. В глубинах трясин ждут меня блаженные пастбища. Рифмы переполняют мой череп, сами собой слагаются в безумные напевы. Мысли рождают мысли, строка за строкой ложится в размер. Вот послушайте. Похоже, вы попались, сэр! Похоже, вы попались — Иначе почему бы вы так быстро опускались? Раскатом грома в облаках мне рек Небесный Глас. Под тонкой пленкой Жизни Смерть без устали ждет нас. Мой бедный мальчик, ты не прав! Смерть — вовсе не конец, Но Жизнь — вот Истинная Смерть для пламенных сердец. Ты лжешь, проклятый Люцифер, занявший горний трон, Где вместо ангелов теперь кружится рой ворон. Бог настоящий — там, внизу — к нему держу я путь, Твоим возвышенным речам меня не обмануть. Вздохнул печально Сатана, скривил в гримасе рот, Когда разверзлась подо мной пучина черных вод. Ни над землей, ни под землей Небес искать не надо. Ведь это я придумал Рай, чтоб сделать землю Адом! Как я уже говорил, умирать совсем не просто — но я выдюжу. Вы думаете, я изворачиваюсь? Изворачиваюсь?! Черта с два я изворачиваюсь! Вы думаете, я не знаю, что вы там себе воображаете? Ну что же, давайте выпрямим кривду, чтобы выяснить правду. Это не я подточил сваи под баком, это работа плесени и короедов. Я любил Па, да упокоит Бог его душу. Может быть, сваи подпилили городские? Честно говоря, я сомневаюсь, что это их рук дело, но совсем исключать такую возможность я бы не стал. А вы? Нет, я не убийца. Впрочем, почему же не убийца. Я ведь убил в прошлом году тех бродяг. Однако всему свое время, всему свое место. Вам известно, что вы — соучастники моей неотвратимой и необратимой гибели? Не известно? Что ж, смазывайте ружья и точите мачете, завяжите скользящий узел на крепком канате — вы загнали меня в угол. Загнали и убили. Вы ненавидите меня, сами не зная почему. Но всему свое время, всему свое место. Итак, вернемся к могиле, в которой моему отцу суждено оставаться до скончания веков. Я пролежал на ней несколько дней. В мягкой, плодоносящей земле, разровненной лопатой, отпечатался след моего бренного тела. Я лежал словно мертвец, словно тело, лишенное погребения. И, клянусь вам, я слышал днем и ночью, приложив ухо к земле, голоса тех, кто в ней похоронен. Всхлипы, плач, скрип земли на зубах. Я словно прилип к этой могиле, но это было не ожидание. Я ничего не ждал. Совсем ничего. Именно то обстоятельство, что ждать было нечего, и являлось причиной моего оцепенения. Мягкая, прохладная земля над могилой неудержимо влекла меня. И дело было не только в странных звуках, раздававшихся из–под земли, от которых силы покидали меня и в жилах застывала кровь, — дело в том, что я попросту боялся уйти оттуда. Я не знал, что будет со мною теперь, после того, как мой Па покинул'этот мир. Все пугало меня: свалка, загон, кузов «шевроле», крыльцо, каждая из трех комнат нашей блядской лачуги, двор, висельное дерево, дорога, ведущая в город, тростниковые плантации — все на свете. Абсолютно все. Одушевленный и неодушевленный мир вокруг меня словно сговорились: они мучили меня и радостно прислушивались к тому, как я стенал и скрежетал зубами. Страдания мои длились несколько дней и ночей: кости и суставы ломило, и я ворочался в беспокойной полудреме. Ибо и днем и ночью тяготела надо мною рука заблудших, причиняя моему сердцу мучительную, почти смертельную боль. И все то время, пока я лежал на могильном холме, снизу доносилось, словно отрыжка из утробы земной, бормотание мертвецов, подобное низкому гулу, в котором среди бессмыслицы можно разобрать только отдельные фразы: — Много скорбей нечестивому. — Бог Славы возгремел. — Мы сочтены, как овцы, приготовленные на заклание. — Не погуби души моей с грешниками и жизни моей с кровожадными. И тут, заглушая гомон, поднятый этими слабенькими голосками, зазвучал голос Бога — и он внушал страх — страх и благоговение — точь–в–точь как в двадцать восьмом псалме. Ну, там, где глас Господа сокрушает кедры и потрясает пустыню. И этот голос назвал меня Своим рабом. Он сказал: — Раб Мой, возведи Мне стену. Он сказал, что за мной придут и мне нужно будет обороняться. Он сказал, что в пределах этой стены будет мое царство и что Он возлагает на меня венец. Он повелел мне собрать в моем царстве всех верных и наречь ему имя. И я взял кость — точнее говоря, собачий череп — и нарекмое царство: ГАВГОФА Гавгофа. Крепость моя и щит мой. Богоданное мое Царство. Богоуправляемое — ибо я лишь исполнял волю Великого Защитника Праведных и Исправителя Неправд. Многими голосами, то шепчущими, то кричащими, возвещал Он мне изумительные истины. Преизуми–тельнейшие. Такие, что с трудом вмещались в мою голову. Ужаснейшие истины. Глубочайшие тайны, столь страшные и дивные, — истины, истинность которых неоспорима, — ого–го! Тьмы и тьмы истин, настолько обоснованных и непогрешимых, что не сволочам вроде вас оспаривать их. Не вам, не вам, которые отреклись от меня уже больше чем трижды. Да, я имею в виду вас, мистер! И вас, мисс! Вас, с иудиным поцелуем на предательских устах… И все заблудшие мысли, сколько их было у меня в голове, смолкли, когда грянул святой Его хор, когда запели певчие Господа. И вместо непристойного звука, с которым тошнотворный воздух ранее втягивался внутрь моего черепа, я услышал ровное и мощное пыхтение: пыхтение локомотива Его воли, тянущего состав по ровному участку пути с неизменной скоростью, — пыхтение гипнотическое, мерное, как чередование сильных и слабых долей в двусложном размере, как поступательно–возвратное движение поршней и шатунов. — По–строй–оп–лот по–строй–оп–лот, — звучало в голове раз за разом навязчивое одностишье, пока его не сменяло следующее: — Время–не–ждет время–не–ждет. И, наконец, наступала очередь последнего: — Враг–у–во–рот враг–у–во–рот… А затем все повторялось сначала. На то, чтобы построить стену, у меня ушло добрых шесть месяцев. Где–то около того, потому что окончил я ее той зимой, что последовала за той осенью, что последовала за тем самым летом, когда все началось. Стена вышла высокой. Внушающей трепет. Она была похожа на саблезубую змею, вцепившуюся в собственный хвост. На свернувшегося в клубок угря, который только притворяется спящим, а на деле всегда готов цапнуть. Зимой, когда ветер играл листами жести и трещотками, подвешенными к стене, скрутившаяся в кольцо тварь издавала лающие и скрежещущие звуки при каждом его порыве, словно ветер был для нее всего лишь еще одним из непрошеных гостей, сующих нос в чужие дела и наводящих порядок там, где их не просили, — короче говоря, одним из вас. Взобравшись на сторожевую вышку, которую я построил на крыше моей дощатой крепости, я медленно обводил взглядом укрепление, отыскивая в нем слабые места — прорехи в нагромождении досок и обломков строевого леса, в составленных рядами ящиках из–под фруктов и коробках из–под чая, в участках частокола, укрепленного деревянной решеткой, листами ржавой жести и кровельного железа, крышками от туб с масляной краской, заколоченными фанерой оконными рамами, дверями от «шевроле», проволокой колючей, мягкой и закаленной, столбами и сваями, обрывками кабеля и канатов, разбитыми и целыми бутылками и всем прочим. И даже после полугода тяжких трудов я всегда находил участки стены, которые были не такими прочными, как хотелось бы, — да что там, попросту хлипкими — и, следовательно, притягательными для потенциального нарушителя границы. Причины были самыми разными: расшатавшийся кол, погнувшийся лист железа, выскочившая балка или выбившийся наружу конец каната, от которого, по одному Богу известным причинам, почему–то зависела прочность всей конструкции. По правде говоря — теперь мне уже нечего и не к чему от вас скрывать, — вплоть до самых последних дней стена вовсе не была настолько непреодолимой, насколько мне это казалось. Вроде собаки, что лает, но не кусает. Иначе говоря, если бы нарушители — а вернее сказать, несостоявшиеся нарушители — были чуть–чуть проворнее, их предприятие увенчалось бы триумфом. Впрочем, независимо от того, насколько реальными были оборонительные свойства стены, она сделала главное: провела границу между мной и моими преследователями. Да, да — хотя я знал, что они по–прежнему поджидают меня в засаде за стеной, сей неуклюжий и шаткий бастион, увенчанный, словно чело Христа, терновым венцом из зазубренной жести и ржавых гвоздей, увитый колючей проволокой, в которую я вплел длинные острые осколки зеленого и янтарножелтого стекла, все же предохранял от осквернения мое Царство. Да что там Царство! Он предохранял от осквернения самого Царя! Их повелителя! Странное чувство переполняло меня, когда я поднимался на просторную площадку сторожевой вышки и смотрел вниз. В нем смешивалось удовлетворение и гордость; конечно же, в первую очередь я гордился тем, что мне удалось построить такую жуткую на вид стену. Однако не от этой мысли из горла у меня готов был вырваться радостный крик. Я представлял себе, как с небес на меня взирает другой Царь, такой же, как я, только сильнее и царственнее. Он видит все, что я сделал, в удовлетворении кивает головой и думает: «Я горжусь этим парнем!» Затем он вытягивается во весь рост на своем облаке и думает: «Похоже, пора ему выйти наружу. Да, да, похоже, пора». Не только одним строительством пришлось мне заниматься. Разрушением тоже. После того, как Па покинул меня навсегда, один вид нашей лачуги стал вызывать у меня нестерпимое отвращение. Стены–убийцы в гостиной отталкивали меня. Я не мог заставить себя перешагнуть порог этого жалкого курятника, этой камеры смертников, этой кроличьей клетки. Я не мог перешагнуть порог даже собственной спальни, а уж при виде двери родительской комнаты ненависть просто пожирала меня. Однажды я все же набрался смелости и на дюйм приоткрыл ее, но тут же отшатнулся, захлебнувшись ужасом. И это несмотря на то, что деспот, царивший там — моя Ма, — так давно был низвержен с трона и уничтожен. Но эта вечно пьяная свинья оставила по себе кое–что. А именно — гниение. Затхлый, квасной воздух в ее комнате сохранил ее запашок. И я его чуял. Носом. Ртом. Сердцем. Достаточно было втянуть в себя каплю этой атмосферы, чтобы с цепи сорвались тысячи и тысячи отвратительных воспоминаний, которые смерть Ма так и не смогла смягчить. Они проносились перед моим мысленным взором, терзая меня с утонченным садизмом и вгрызаясь в мой мозг. И я, как уже было сказано выше, отшатнулся, бегом кинулся на крыльцо и там, перегнувшись через перила, изрыгнул тонкую струйку желчи на кусты татарника, душистого горошка и барвинка. Перегнувшись через перила, я висел, сложившись пополам, словно перочинный нож; мои опущенные руки только на несколько дюймов не доставали до капель рвоты, упавших на листву. Кровь сразу бросилась мне в лицо, в висках застучало, но я оставался в том же положении, несмотря на боль и на удары пульса в голове. Под этот кровавый ритм в моем мозгу и вызрело решение. В тот же день я снес все переборки внутри лачуги. К вечеру от комнат не осталось и следа, а я сидел в изнеможении посреди большого помещения со стенами, обшитыми вагонкой. Все стало другим; я не оставил внутри ничего из прежней обстановки: кровать, кресло Ма, полки — все пошло на укрепление внешней стены. Даже дурной воздух, затхлый и вонючий, исчез, вытесненный потоком свежего. Я оставил только принадлежавший Па сундук. Я выволок его на середину лачуги и поставил у своих ног. Неизвестное его содержимое было тяжелым и обещало немало тайн, которые откроются, если только мне удастся справиться с большим навесным замком, на который сундук был заперт. Я знал, что бесполезно искать ключ в мусоре, оставшемся после сноса стен. Потому что ключ где–то в кармане у Па, там, под землей, и ему уже никогда не встретиться со своим замком. Поднеся фомку к язычку сундука, я задумался. Интересно, а где ключ ко мне! В чьем кармане покоится он? Где он сейчас — здесь, на земле, или там, под землей? Приближаюсь я к нему сейчас или удаляюсь от него? Наверное, все же приближаюсь, потому что мне до сих пор еще не случалось пройти мимо него ни на земле, ни внутри себя. Что я знаю об этом праздном ныне ключе, который смог бы отпереть замки, которыми заперта моя способность к говорению? Куда же все–таки запропастился он? С долгим скрежетом петля уступила напору фомки. Глухо стукнул об утоптанный земляной пол навесной замок. Ах, если бы так же легко можно было отпереть мой язык! С холмов доносился отдаленный вой дикой собаки. Минуту я просидел в молчании, слушая этот вой и рассматривая сундук. Из таблички на внутренней стороне крышки я узнал, что сундук изначально принадлежал капитану Теодору Квикборну и что, судя по сотням выцветших наклеек, эта древняя реликвия, вполне достойная занять свое место на нашей свалке, немало попутешествовала из порта в порт, с востока на запад, с севера на юг, вдоль штормовых широт и бесконечных долгот, прежде чем завершила свое извилистое путешествие здесь, в удаленной от моря долине на вершине сухопутной мусорной кучи. Создавалось впечатление, что в сундук вместился весь принадлежавший капитану Квикборну скарб. Почему жизнь его окончилась здесь, в сотнях миль от моря и береговых песков, стало мне ясно в тот момент, когда я начал перебирать просоленные пожитки. И я возблагодарил Господа. Первым я извлек из сундука капитанский китель, завернутый в пожелтевшую от времени и рассыпавшуюся на глазах бумагу. Это был темно–синий китель с позолоченными пуговицами и тяжелыми золотыми эполетами в форме замочных скважин. Каждый эполет оторочен блестящей бахромой с кисточками — короче говоря, на каждое плечо приходилось по тяжеленной золоченой нашлепке. Обшлаги, лацканы и воротничок отделаны золотым и серебряным галуном. Безупречная чистота кителя наводила на мысль, что его вычистили и выгладили специально перед тем, как положить на хранение. «Почему?» — спросите вы. — «А вот потому то — воскликну я. Потому что настоящая жизнь кителя только начиналась. Потому что он лежал и ждал меня! Меня! МЕНЯ! МЕНЯЯЯЯ! Он был слегка мне велик, конечно, но если закатать рукава и затянуть потуже ремень на поясе, так, чтобы грудь выдавалась вперед, то я вполне мог его носить, как и хотел того Бог. В левом кармане кителя я нашел маленькую коробочку, обтянутую зеленым бархатом. Внутри лежали рядком четыре медали, каждая в отдельном бархатном кармашке. Медные медали с выбитыми на них изображениями; когда я приколол их слева на грудь, которая и так уже была изукрашена золотыми нашивками и яркими орденскими колодками, они туго натянули своим весом ленточки из цветного шелка. Использовав педаль от старой швейной машины и наждачный камень, который я, кажется, украл в каком–то сарае на плантации, я смастерил примитивную конструкцию из осей, ремней и рычагов, служившую мне точильным станком. В свое время я зарыл во дворе серп — помните, тот, что я нашел на болотах в день, когда городские мерзавцы явились и осквернили мой грот, уничтожив все, чем я дорожил. Я откопал серп и наточил его: теперь он сверкал злым серебряным блеском, кривой, точно ведьмин палец. Я заткнул серп себе за пояс, наподобие того, как это делали пираты. Теперь в зеркале я, с отросшими за последнее время волосами, выглядел что твой гребаный принц. Я выглядел как Царь. Царь Юкрид Первый. Самодержец Гавгофы. С Царем шутки плохи, брат. С Царем шутки плохи. И тут я снова возвел глаза к небу и еще раз возблагодарил Господа. Еще там была фуражка, но я ее выбросил. Ненавижу головные уборы. А еще — карты, судовые журналы и документы. Я просмотрел их в надежде отыскать дальнейшие распоряжения. Но все, что я нашел, — это цифирь, уравнения и прочий морской жаргон, из которого решительно ничего нельзя было понять. Дневники свои капитан вел мелким, убористым почерком. Мне стало ясно, что мучительная и длительная расшифровка этих строк не принесет мне никакой пользы. Слову Божию присуща простота, прямота и правдивость. В конце концов, мы здесь не в игрушки играем. Когда я откладывал тетради в сторону, из одной из них на пол выпало две фотокарточки. На первой был снят капитан Квикборн. Он был крупнее меня и намного старше — с густой седой бородой и в фуражке, но стоило мне посмотреть в зеркало, как меня потрясло внезапное сходство между нами, промелькнувшее в отражении. Я знал, что у капитана были голубые глаза, и хотя он казался загорелым и прямо–таки смуглым на коричневатой фотографии, было очевидно, что море и соленый ветер просто выдубили его некогда бледное и бескровное — такое же, как мое — лицо. Разумеется — чистое совпадение. Но поверьте мне, уж я–то знаю: совпадения не бывают случайными. Я потянулся ко второму фото, но моя рука застыла в воздухе, как только до меня дошло, что на нем изображено. Это была фотография его судна — точнее говоря, носовой части судна. Фотография фигуры, которая украшала форштевень. Это была деревянная раскрашенная скульптура — голова и торс круглоликой и златокудрой девочки с мягкими чертами лица. На голове лежал венок из цветов, а за спиной расходились в стороны вдоль штирборта и бакборта два ангельских крыла. Узкие плечики, две маленькие, едва набухшие грудки. Все как у нее. Все как у Бет. Но эту девочку звали не Бет. На табличке под кончиком ее левого крыла я прочел надпись печатными буквами: «АДАЗИЯ». АДА–ЗИЯ — я увидел отражение фотокарточки в зеркале и вздрогнул: мое отражение в зеркале смотрело на изображение Бет, под которым было написано: Я ИЗ АДА! Я ИЗ АДА! — Впрочем, в этом нет ничего нового! — подумал я и швырнул фотографии, карты и судовые журналы в кучу мусора, лежавшую в дальнем углу лачуги. Я извлек из сундука обшарпанный кожаный футляр в форме тубуса с деревянной крышкой. Я открыл крышку, и из футляра выскользнула черная подзорная труба. Подзорная труба! Из трех раздвигающихся частей! Мой третий глаз! Мой зрак, при помощи которого я одержу победу над серым маревом дали, оставаясь при этом никем не замеченным! Немигающее мое око на раздвижном отростке! Кровь мощно струилась по моим жилам, и сердце мое — туго сжатый в груди кулак — одним ударом сбросило меня со стула. Я выскочил на крыльцо с телескопом под мышкой. Повернувшись к югу, я снял крышку с объектива, большого, как чайное блюдце, выпростал черный ствол трубы во всю длину и навел его на далекий город. Я поворачивал трубу и наводил ее на фокус, пытаясь отыскать белого мраморного ангела с серпом в руке. Но увидеть его мне мешал украшенный шпилем фасад Дворца правосудия. Зато я рассмотрел барельеф над главным входом, на котором было изображено само Правосудие с повязкой на глазах и весами в руке. Стараясь найти лучшую точку для наблюдения, я взобрался на перила. На мгновение мне показалось, что теперь я вижу отблеск солнца на занесенном серпе в руке ангела, но тут я потерял равновесие. Все помутнело в моем новообретенном глазу, стремительно понеслось мне навстречу, а затем, внезапно почернев, взорвалось ослепительною вспышкой. Мой большой глаз уткнулся в землю. Подзорная труба сложилась аккуратно втрое, что уберегло ее от поломки, но при этом вогнала мое глазное яблоко в череп аж до самого мозга. — Хорошая труба, прочная, — подумал я, проверив ее исправность неповрежденным глазом. — Но нужно поискать наблюдательный пункт поудобнее. И тут шумная свора мыслей выскочила откуда–то из засады и принялась носиться у меня в голове, поднимая шум и гам. Идеи одна величавее другой озаряли меня: зная прекрасно, что предвещают эти симптомы, я кинулся обратно под крышу, уселся на стул и стал ждать, пока уляжется гомон и зазвучит холодный и ясный голос Бога, заглушая весь этот мыслительный треск, и подскажет мне, что я должен делать. И вот, прежде даже, чем зазвучал обычный хор певчих, я уже смотрел в потолок и думал, что будет, если я возьму пилуи молоток и построю смотровую вышку! Смотровую вышку! И тут же мне было явлено ее устройство: лесенка с двенадцатью ступеньками, тяжелая водонепроницаемая дверь–люк и, наконец, сама смотровая вышка, установленная на крыше лачуги: по кругу — ограждение высотой в пояс, сделанное из листов жести, навес в форме китайской шляпы из кровельного железа, опирающийся на три металлические опоры и увенчанный на макушке официальным флагом Гавгофы. И я увидел, как соорудить трехногий штатив для трубы, и не смог сдержать торжествующей улыбки. Тогда я обратил свое внимание на зеркало; вернее, на того, кто в нем отражался. На Него — безумного Царя Гавгофы, вооруженного острым стальным серпом, облаченного в мешковатый, не по размеру наряд суверена, усыпанный медалями. Тонкие, прямые, давно не мытые волосы, безумные глаза, один из которых — а именно правый — заплыл и побагровел. Руками Он обхватил себя за плечи и раскачивается на стуле, помахивая ботинками в воздухе, оскалив гнилые зубы и заходясь в надрывном беззвучном хохоте — хохоте бесстыжего, разнузданного безумия. От этого зрелища меня всего передернуло; помрачнев, я согнал улыбку с губ и понял, что боюсь и ненавижу этого ублюдка в зеркале. Главной практической целью возведения вышки была возможность вести наблюдение. Если описать подзорной трубой на штативе круг по часовой стрелке, то вот что попадет в полосу обозрения: Мэйн–роуд. Дом доктора. Молитвенный дом. Бензоколонка. Восточная гряда. Пепелище на Вершинах Славы. Северный перевал. Пустошь. Топи. Западная гряда. Плантации. Кладбище. Амбары на Хуперовом холме. Сахарный завод. Снова плантации. Школа. Мемориальная площадь. Мраморный ангел над гробницей Пророка. Универмаг Уиггема или, по крайней мере, колодец. И, наконец, замыкает круг дом Сардуса Свифта. Ее дом. Дом Бет. Ах да, конечно же, и площадка для игр на площади, и качели. Другая польза от вышки состояла в том, что она позволяла мне проверять расставленные ловушки в любой момент, не покидая моего Царства. Это означало, что попавшемуся в силок животному не придется ждать до вечера, пока его освободят от калечащей хватки и пересадят в мешок. За последние два года я умудрился поймать таким образом одиннадцать диких собак, и ни одна из них не умерла в ловушке. В клетке — возможно. Но не в ловушке. Как и стена, смотровая вышка служила для того, чтобы отпугивать моих потенциальных мучителей. Одни ее вид придавал всему вокруг схожесть с охраняемой территорией, она словно говорила: — Попробуйте только пикнуть, мистер — вы у меня на мушке! И стоило лишь бросить взгляд на меня и мой китель, чтобы понять, что я говорю этим всему миру: — Ну что, попробуйте, друзья! Один хер, ничего не выйдет. Если подвести итог, то вся моя крепость словно говорила пришельцам — всем этим людишкам: — Ну, давайте, убейте меня'Убейте меня, еошмо–жете, мудаки/Убейте/ Убейте/ Убе–е–е–ейте/ Однажды я заснул на посту. Я отчетливо помню, что случилось это в первый день весны в прошлом году. Или в позапрошлом. В любом случае, это случилось не три весны тому назад, потому что три весны назад я еще жил не один и не было еще никакой смотровой вышки, на которой я мог бы заснуть. Я хорошо помню, какой мне приснился тогда сон. Это был один из тех снов, в которых все дело в атмосфере и нет ни сюжета, ни событий, о которых стойло бы упоминать. Сперва я увидел, как откуда–то ко мне слетаются стаями кукольные головки с крылышками: все как одна с золотистыми кудряшками, вишневыми губками и бледно–голубыми крылышками под подбородком. Они вцепляются мне в волосы и больно дерутся. И чем отчаяннее я отмахиваюсь от них, тем яростнее их натиск. Они вырывают с моего темени окровавленные пучки волос своими жемчужными зубками и уносят их куда–то к себе в небесные гнезда. Куда–то к себе в небесные гнезда. Куда–то к себе в небесные гнезда. Я проснулся от того, что размахивал руками у себя над головой, отгоняя воображаемых медововласых гарпий. Подзорная труба вертелась на треноге, словно свихнувшийся зенитный пулемет, а вся вышка раскачивалась и сотрясалась. Видно было, что я оказался на редкость беспокойным сновидцем. И тут до меня дошло, что я был не единственной причиной сотрясений: кто–то другой возился рядом с перегонным кубом. В свое время, начиная возводить стену, я передвинул самогонное производство — бак со змеевиками, мерную посуду и прочее — на несколько футов ближе к дому, так, чтобы все оно оказалось сосредоточенным в границах моего Царства. То есть в безопасности, как я тогда полагал. Теперь же сквозь маленькую дырочку в ограждении я увидел тощий зад и ноги в растоптанных башмаках, принадлежавшие несомненно какомуто бродяге. Заляпанная грязью пола его шинели зацепилась за зазубренный лист жести; в панике бродяга метнулся и при этом сбил с подставки бак. Аппарат рухнул, зазвенело разбитое стекло, забулькала и зашшшшшипела, заливая огонь, жидкость. Бак покатился к стене, размахивая в воздухе витым шлангом, из которого прямо на ноги бродяге вытекала струя неперегнанной кипящей браги. Лужа горячей жидкости растекалась, притягиваемая словно магнитом пламенем горелки, которое, в свою очередь, казалось, тянулось в сторону самогонного озера. Наконец они встретились, и пламя с яростным ревом взметнулось вверх. Изрыгая черный дым, пламя победно ревело пару минут, но, лишившись пищи, так же внезапно стихло. К этому времени бродяга уже ретировался в испуге за стену, оставив на жестяном зубе, словно визитную карточку, лоскут грязно–зеленого шинельного сукна. Я закрутился на вышке, выглядывая сторожевых собак, которых я выпустил во двор. Я нашел их — они совокуплялись с другой стороны лачуги. У этой парочки на двоих имелось только шесть лап. Та собака, что была внизу, валялась, словно мешок с дерьмом, на сырой земле; подмявший же ее под себя кобель был намного меньше, но явно наглый. Оседлав суку, он обхватил передними лапами ее мощный огузок; то ли подпрыгивая, то ли приседая на единственной задней лапе, хромая тварь быстро и конвульсивно ерзала, сотрясая безразличный зад своей партнерши. Несмотря на то, что пес заваливался то влево, то вправо на своей шаткой единственной опоре, он ни разу не выбился из ритма. «Черт!» — подумал я, переводя взгляд с дыры на собак, с собак на дыру, пытаясь разрешить мучившую меня дилемму: «Заделать дыру или побить собак? Побить собак или заделать дыру?» Позже, когда моя рука уже устала вершить суд, а уши утомились слушать собачий вой, я осмотрел самогонное производство и стену и оценил нанесенный им ущерб. Один из аппаратов был сломан; продукт растекся по двору, и трава пожухла там, где ее коснулась ядовитая влага. В стене же был отогнут в сторону один из листов жести: его надо было просто прибить. Больше ничего из моей собственности не пострадало. Но как измерить ущерб, нанесенный моей вере в неприступность Царства? Взмахами хлыста? Страданиями собак? Я взял в руки молоток и принялся было распрямлять лист жести, чтобы заделать дыру, но тут мне в голову пришло совсем иное решение; я отбросил молоток в сторону и оставил брешь в стене открытой. Засунув руки в карманы и опустив голову, я вернулся к крыльцу и сел на ступеньки. Я посмотрел вниз. Я посмотрел вверх. Я посмотрел налево, прикусил губу и посмотрел направо. Затем широко раскрытыми глазами я посмотрел прямо в небо, и рыдание вырвалось из моей груди в этот первый, безоблачный весенний день. Я плакал, сидя на ступеньках, плакал от страха и от сознания собственного одиночества. Первая мошкара кружилась, плясала и стрекотала над лиловыми вспышками соцветий чертополоха, над нежными лепестками только что распустившегося барвинка и над крохотными стручками душистого горошка.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20
|
|