Ты должна это все забыть
ModernLib.Net / Отечественная проза / Кейс Елена / Ты должна это все забыть - Чтение
(стр. 3)
Автор:
|
Кейс Елена |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(421 Кб)
- Скачать в формате fb2
(173 Кб)
- Скачать в формате doc
(176 Кб)
- Скачать в формате txt
(171 Кб)
- Скачать в формате html
(173 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14
|
|
Если вы ему не будете мешать, конечно. - Легкая пауза. - Завтра и послезавтра ничего, кроме воды, не давайте. Ничего". Она взглянула на меня пронзительным взглядом, будто проверяя не настолько ли я тупа, что не понимаю, что первые два дня кормить нельзя. Я слушала внимательно и почтительно. Это ее чуть-чуть успокоило: "На третий день вы начнете давать ему молоко, как будто он только что родился шесть раз по тридцать граммов, не более". На последних словах она повысила голос. "Но он не будет", - воскликнула я. Она впервые улыбнулась и уверенно сказала: "Будет". У меня отлегло от сердца, как будто Андрей и вправду уже начал есть. Далее Евдокия Исааковна объяснила мне, как и когда увеличивать количество молока, чем разнообразить пищу и что делать, если он вдруг снова откажется от какого-нибудь кормления. Все было расписано четко, подробно, на все случаи. "Ну, вот. В ближайшие две недели я вообще вам не нужна. Через две недели позвоните, и я вам скажу, что делать дальше. И никаких лекарств, никаких уколов. Он и так за свою короткую жизнь уже принял столько лекарств, что на десять лет хватит". Она поднялась и вышла из комнаты. Я за ней. "У вас прекрасный мальчик. Вот только с мамой ему не повезло", - она улыбнулась уже совсем по-домашнему. И уже в дверях сказала: "В чем-нибудь засомневаетесь, не стесняйтесь мне звонить". И ушла. И все пошло в точности, как она сказала. Я скрупулезно выполняла ее советы. Через три месяца Андрей вышел на нормальный режим питания. С тех пор, если я вижу, как родители уговаривают или заставляют своих детей есть и даже иногда не разрешают им выйти из-за стола, пока все не будет съедено до последней крошки, я вспоминаю себя, Евдокию Исааковну, моего крошечного мальчика, бьющегося в судорогах, и мне хочется подбежать к этим мамам и папам, бабушкам и дедушкам и прокричать им всем сразу раз и навсегда: "Остановитесь! Замрите! Ваш ребенок знает, сколько он должен съесть! Вы сами калечите его! Пожалейте, пожалейте его чуткую, ранимую, подвластную вам, но выходящую необратимо из строя, удивительную и непонятную вам нервную систему!" С трехмесячного возраста и до восемнадцати лет, до самого отъезда Евдокии Исааковны в Соединенные Штаты, я никогда не пользовалась советами другого врача. Эта необыкновенная женщина, которая стала моим другом и заменяла мне мать в трагический период моей жизни, достойна великой любви и огромного уважения. Я преклоняюсь перед ней по сей день. Я пою вам гимн моего восхищения, Евдокия Исааковна, родная моя! Когда Андрею исполнилось шесть месяцев, мы начали ходить с ним на массаж, чтобы избавиться от закупорки слезного канала. Папа шел со мной, но в кабинет врача не заходил. Как когда-то я сбегала со второго этажа вниз, чтобы не слышать Ларискин плач, так теперь он уходил в дальний конец коридора, чтобы не слышать Андрюшин крик. Крик моего сына принадлежал мне. По праву матери. Именно этим правом никто воспользоваться не хотел. Мы заходили в кабинет, я клала его головку себе на колени и зажимала своими руками, как тисками. Он смотрел на меня снизу вверх испуганными, уже испытавшими боль глазами, и во взгляде его было недоумение, страх, обида, обращенные ко мне, своей маме, которая привела его на эту боль, и не отпускает его, и позволяет мучить. При первом прикосновении врача, делающего глубокий массаж, личико его искажалось от боли, и крик его проникал мне в поры и разрывал меня на части. "Держите крепче", - командовала врач, и я выбрасывала этот крик из себя вместе со своим сердцем и держала крепче, еще крепче, чтобы не видеть бесконечных слез в твоих глазах, сыночек, из-за какой-то проклятой закупорки слезного канала, о существовании которого я вообще впервые узнала только шесть месяцев назад. Целый месяц ежедневных массажей не дал никакого результата. "Будем делать прокол", - сказала врач. Нас назначили в институт глазных болезней и поставили на очередь. В назначенный день мы с папой подошли к указанному кабинету. На нем крупными буквами было написано: "Операционная". Одно только это слово привело меня в панику. Вышла медсестра и забрала Андрея. Я направилась за ними. "Вам нельзя", - отрезала медсестра. Я осталась за дверью. Руки-ноги дрожали. Я хотела быть рядом с моим сыном и его криком. Я не знаю, действительно ли я услышала крик или это был звон в ушах, но что-то сломалось во мне, и из носа ручьем потекла кровь. Вынесли Андрея. Он чуть всхлипывал. В глазах стояли слезы. Это были нормальные слезы, проходящие по открытому слезному каналу. Все-таки, будь он проклят, этот слезный канал! И кто только его выдумал?! Когда Андрею исполнился год, нас вызвали на осмотр в клинику родильного дома. Осмотр проводил врач, принимавший роды. В приемной сидели родители с детьми, умственная отсталость которых не вызывала сомнений. Это был прием детей с послеродовыми травмами. Подошла наша очередь. Врач заученно соболезнующе кинул взгляд на Андрея. Лицо его вдруг вытянулось от удивления, и он поспешно начал проверять его реакции. После осмотра он встал, пожал мне руку и сказал: "Я могу поздравить вас. Ваш ребенок действительно родился "в рубашке". Только один из десяти тысяч после таких родов остается абсолютно нормальным. А говорят, что чудес не бывает!" Я возвращалась с осмотра счастливая и испуганная. "Боже, - думала я, - как хорошо, что я не знала этой статистики раньше!" У Андрюши появилась няня, а я вышла на работу. Надо сказать, что в течение года, предоставленного мне по закону для воспитания ребенка, мама, по моей просьбе, пыталась найти мне другую работу. При всех ее связях, попытка окончилась неудачей. Никто не хотел брать еврейку. В одном месте человеку, который меня рекомендовал, начальник отдела кадров сказал прямо в лицо: "Мне "французы" не нужны!" - и рассмеялся громко и откровенно, довольный своей шуткой. Я вернулась на работу, а через несколько месяцев Анри попросил меня выйти за него замуж. "Я не могу жить без тебя", - так он сказал. "Ты сошел с ума, - ответила я, - у меня муж и ребенок". "Ребенок не помеха, а с мужем можно развестись". Я отказала, он заплакал. Видеть плачущего мужчину мне еще не приходилось. Я вышла на улицу, шла сквозь толпу спешащих куда-то людей и думала: "Ну, почему я такая несчастная?! Вот кругом меня люди, идут себе по своим делам, никто их не любит, не делает предложений, не ставит перед выбором и не хочет усыновить их детей! Ну, почему это случилось со мной?" Я понимаю, что умных мыслей было не много в моих рассуждениях, но этот бредовый монолог сидел в моем взбудораженном мозгу, и я искала выход из положения, которое казалось мне уникальным и которое на самом деле было старо, как наш бесконечно старый, но всегда удивляющий нас мир. Через несколько месяцев отношения с Анри стабилизировались, и я поняла, что он набрался терпения, но не выбросил свою нелепую идею из головы. Володя, чувствуя, что у меня появились какие-то непонятные ему проблемы, начал настаивать на нашей самостоятельной жизни, отдельно от моих родителей. Мне это показалось заманчивым, и я высказала наше пожелание маме. Мама не была против, но понимала, что технически осуществить это в Союзе, с обязательной пропиской и установленной на каждого человека допустимой нормой жилой площади, очень сложно. Обдумав все, она нашла решение проблемы. Она всегда находила решение. И мы привыкли к этому и принимали, как должное. Мы привыкли к коллекциям картин, висящим на стенах нашей квартиры, к изумительным предметам старины, бронзовым и фарфоровым статуэткам. Мы тогда не умели ценить мамин вкус архитектора и хватку бизнесмена. Для меня это было естественно, как воздух, которым я дышу. Мама находила решение и подавала нам результат в своих руках, всегда готовых поддержать и защитить нас. Итак, по маминому предложению мы с Володей фиктивно разошлись и прошли все стадии развода, кроме уплаты специальной пошлины. Штамп в паспорте нам поставлен не был /именно из-за этой неуплаты/, а выписку из суда мы получили. С этой выпиской, используя свои связи, уплатив кому надо и обратившись к кому следует, мама сумела купить на имя Володи очаровательную однокомнатную кооперативную квартиру на Новочеркасском проспекте. Когда Андрею было два года, мы переехали туда. Знала бы я, знала бы только я, что через три года я буду вспоминать каждый проведенный вместе с мамой день, как ускользнувшее счастье, которое невозможно вернуть, как невозможно вернуть прожитый день. А Анечка в Москве жила своей жизнью и своими проблемами. В 1973 году она начала прощупывать почву для поступления Ларисы в школу при московской Консерватории, где преподавала сама. Ей недвусмысленно дали понять, что евреев там и так слишком много. Анечка не стала углубляться в изучение статистики. Что значит "слишком" много, ее не интересовало. Она никогда не жила по правилам, навязываемым со стороны, и не хотела жить в государстве, где ее дочку считают лишней. Пока я была занята лечением и воспитанием Андрея, ее волновали проблемы значительно более глобального характера. В самом начале 1974 года она, поставив нас в известность об уже свершившемся факте, подала с мужем документы на выезд в Израиль. Это известие маму подкосило, но она считала себя не вправе вмешиваться. Вообще взаимоотношения родителей и детей всегда будут волновать умы, и всегда они останутся загадкой. Всю жизнь мама любила Анечку какой-то болезненной любовью и даже недолюбливала Анечкиного мужа только по той причине, что после замужества она перестала принадлежать безраздельно ей. Во всяком случае, я так думала. Папа, который вложил Анечке в руки скрипку и посвятил ей свою жизнь, любил меня больше и нежнее, чем свою старшую дочь. Той душевной близости, которая установилась между мной и папой, у меня никогда не возникало с мамой. Однако мама полюбила Андрея, именно моего сына, той слепой и сжигающей любовью, от которой всегда нас оберегала и которая оказалась сильнее ее разума. Я разделяла мамино преклонение перед Анечкой и потому никогда не чувствовала себя обделенной маминой любовью. Тем более, что и меня она любила сильно и глубоко, и я знала, что ради меня она по каплям отдаст свою кровь. У нас была любящая и дружная семья, и я с гордостью говорю об этом. Тем не менее, Анечкино решение вывело маму из привычной колеи. Разум боролся с чувством. "Боже, как я это переживу?" - восклицала мама, и мы понимали, что скоро тоже начнем паковать чемоданы. Анечка через два месяца после подачи документов получила разрешение и взяла билеты на тридцатое сентября. Двумя неделями раньше Андрюше исполнилось четыре года. Глава 2 Анечка уехала в Израиль. Как мы и ожидали, мама потеряла покой. Жизнь, в какой-то степени, потеряла для нее смысл. До отъезда моей сестры у нас практически не было знакомых, так или иначе связанных с Израилем. Откуда они вдруг появились после ее отъезда - ума ни приложу. Чтобы прочитать какое-нибудь обычное письмо из Израиля, мама была готова ехать на другой конец города. Она договорилась с почтальоном, чтобы он приносил к нам домой письма от Анечки, а не оставлял их в почтовом ящике. Если бы по какой-то причине она бы не смогла с ним договориться, мне кажется, она бы просто дежурила около почтового ящика, чтобы не потерять ни одной секунды в бесконечном, как ей казалось, ожидании драгоценного конверта. Она в то время знала про Израиль все: какая партия у власти, какой процент безработицы, кто там сейчас бастует и какой курс доллара по отношению к лире. А потому совершенно не удивительно, что, будучи в Москве и улаживая какие-то дела с Анечкиной кооперативной квартирой /в которой Анечка с мужем жили до отъезда/, мама позвонила одному Анечкиному знакомому, некоему К., с которым незадолго до этого познакомилась на Анечкиной "отвальной". Знакомство это произошло неожиданно и имело, я бы сказала, некоторые пикантные подробности. В самый разгар застолья появился вальяжного вида интересный мужчина и попросил Анечку передать для своей дочери, живущей в Израиле, коробку конфет. Анечка согласилась, а мама, услышав про дочь в Израиле, тут же обменялась с ним координатами. Когда К. ушел, Анечка сказала, что этот К., ее знакомый по Консерватории, по слухам человек странный, даже можно сказать подозрительный. И добавила: "Держись от него подальше". Из всего этого мама уловила только, что Анечке может грозить какая-то опасность. Коробка конфет начала приобретать двойной смысл. Через час после его ухода мама сказала: "Вот что, доченька. Я куплю тебе другую коробку конфет. Не хуже этой. А эту мы съедим". И купила другую. А эту мы с удовольствием съели. И ничего недозволенного в ней не оказалось. И все посмеялись. И забыли и про коробку, и про К. Так вот, будучи в Москве, мама решила позвонить этому К. и узнать, нет ли свежих писем от дочери. Оказалось - есть. И К. был очень любезен и пригласил маму на обед. И обед прошел прекрасно, и письма были оптимистичные, и все остались довольны. И так завязалось знакомство. А тут надо заметить, что после отъезда Анечки одна мысль не давала маме покоя: Анечке на таможне не разрешили взять скрипку в Израиль. Тут и о скрипках уместно сказать несколько слов. Была у папы прекрасная, ценная коллекция скрипок. Начало этой коллекции положил еще дедушка, папин папа, который тоже был музыкантом и оставил папе несколько инструментов. Папа же начал их собирать сразу после войны. Много в то время было вдов музыкантов, которые были готовы продать инструмент погибшего мужа за бесценок. В то время вообще буханка хлеба была ценнее рояля. А папа очень увлекался скрипками, прекрасно в них разбирался и в то время во многом себе отказывал, чтобы их приобрести. За тридцать лет он собрал изумительную коллекцию, которой очень гордился и очень дорожил. На одной из этих скрипок и играла Анечка, пока жила в Союзе. И все мы очень переживали, что она вынуждена была уехать в Израиль без скрипки. Было ясно, что пока Анечка не получит каким-то образом скрипку, работать она не сможет. Мы-то с папой только волновались да вздыхали, а мама действовала. Вспомнила она, что вместе с Анечкой учился в Консерватории один студент из Югославии. Душка его звали. Поехала мама в Москву, встретилась с ним и, обсудив разные варианты, остановилась на самом простом. Душка должен был попросить музыканта из Югославии приехать в Союз с двумя дешевыми скрипками, наличие которых и будет отмечено советской таможней, а возвратиться с другими двумя - нашими. Одну из которых он передаст Анечке, а другую возьмет себе за помощь. План оказался до гениальности прост и был осуществлен без всяких осложнений. Как бы мне хотелось на этом и закончить свои воспоминания! Словами "без всяких осложнений". Увы, на этом клубок несчастий сделал свой самый первый виток. Через некоторое время мама попросила меня написать Душке в Югославию письмо, чтобы дать ему знать, что все прошло благополучно и чтобы он проследил за передачей скрипки Анечке. А попросила мама написать это письмо именно меня, потому что в нем надо было не упоминать "скрипок", и она думала, что я составлю такое конспиративное письмо лучше. Начала я писать сначала черновик и вместо слов "послали мы вам две скрипки" писала "послали мы вам две книжки". Однако, забываясь, иногда писала "скрипки", зачеркивала, чертыхалась и исправляла на "книжки". Переписала черновик набело, отослали мы письмо в Югославию, а черновик мама отложила в стол. "Я хочу иметь его при себе, чтобы помнить о чем мы ему написали", - сказала она. А папа хоть и был против сохранения черновика, но активно перечить не стал - у нас всегда мама принимала окончательные решения. И, насколько я помню, Анечка уже благополучно получила скрипку, и все были так счастливы, что про какой-то там черновик забыли. А мама так и жила душой в Израиле. И меня Израилем "заразила". Именно ее интерес к Израилю, а даже не отъезд Анечки, привел меня однажды в ОВИР, то есть в специальное учреждение Министерства внутренних дел, занимающееся выездными визами. Проходя однажды мимо этого здания и увидев надпись "ОВИР", я и зашла туда, скорее от любопытства, чем от осознанного решения. Тогда, в 1975 году, инспектора ОВИРа были вежливы и учтивы. Это потом, уже много позже, я в полной мере смогла почувствовать их жестокость и издевательства. А в 1975-ом все было вполне пристойно. Выдали мне анкеты, я их заполнила. Тогда от руки еще можно было заполнять, это уж потом они стали требовать все документы, отпечатанные на пишущей машинке. Подала я анкеты инспектору, а она спрашивает: "А где же ваш "Вызов" из Израиля?" А дело было в феврале месяце, еще и полугода с отъезда Анечки не прошло, и "Вызова" от нее у меня не было. Ждали мы его. Он и пришел в скором времени, да, к сожалению, уже не понадобился. А тогда в ОВИРе я сказала инспектору: "Вызов на днях должен придти - я занесу". Сунула она анкеты в стол и говорит: "Учтите, анкеты без "Вызова" не рассматриваются. Получите "Вызов" - приходите с мужем. Все члены семьи должны присутствовать". Ушла я от нее страшно довольная. Дома маме все рассказала, а она улыбается: "Глупенькая, ну чего ж ты поперед батьки в пекло лезешь? Вот придет "Вызов" - мы все и пойдем в ОВИР. А без "Вызова" это пустой номер". А где-то в начале марта поехала мама снова в Москву по своим делам. Остановилась в гостинице "Россия". Надо заметить, что простому советскому человеку почти невозможно было попасть в гостиницу. Я с этими трудностями столкнулась много позже, в Казани, куда занесла меня судьба. Я тогда согласна была переночевать на стуле, в коридоре, а меня и оттуда гнали. Ну, мама с такими проблемами никогда не сталкивалась, у нее везде знакомые были. И вот, приехав в Москву, позвонила мама этому К., у которого дочь в Израиле, и он пригласил маму в гости, на обед. А пока до обеда было у мамы время заняться делами. И, выходя из гостиницы, увидела мама, что прекрасно изданную книгу продают - "Виды Москвы". Красочная книга. Мама ее тут же купила, прямо из гостиницы отослала Анечке и занялась своими делами. Вечером пошла на обед к К. И снова все об Израиле спрашивала, фотографии его дочери смотрела и письма ее читала. А потом вернулась в гостиницу. Тем же вечером вызывают маму к администратору гостиницы в кабинет. А там еще двое сидят, с характерными лицами и с отсутствующим взглядом. Это все потом мама нам их описывала, в Ленинград вернувшись. И сказала нам: "Меня не проведешь. Я сразу поняла, что они из КГБ". Я еще тогда про себя подумала, ну как это можно по лицам догадаться, откуда они. Позже я поняла, насколько мама была права. Ну, администратор начал спрашивать маму, как она в гостиницу попала. Такой вопрос, как я уже писала, только советскому человеку понятен был. Ибо во всем мире гостиницы для того и построены, чтобы в них люди останавливались. Маму-то, естественно, вопрос не удивил. Однако знакомую свою она подводить не хотела. Поэтому сказала она, что приехала на один день в Москву, к врачу. И что пожалела ее женщина, оформлявшая документы в гостинице. И дала ей номер на одну ночь. И завтра, мол, мама уедет. Еще каких-то пару вопросов администратор задал, и маму отпустили. А эти двое, с характерными лицами, ни одного слова не произнесли, на маму не смотрели, будто их это вовсе не касалось. Мама утра дожидаться не стала, а этой же ночью в Ленинград приехала. И все это нам возбужденно рассказывает и возмущается, что вот стоило только посылку в Израиль из гостиницы отослать, как тут же кагебешники интересуются. Сколько раз я потом думала, что не отошли она эту злосчастную книгу в Израиль, ее бы насторожила встреча с КГБ, задумалась бы она о других причинах, вызвавших ее. Вернулась бы, может, к ней ее обычная бдительность, помогавшая ей столько лет заниматься бизнесом в стране, где частная инициатива уничтожалась в зародыше. Но, увы, в то время мама находилась в предвкушении отъезда, и мысли ее были далеко, у Средиземного моря. И забыла она на мгновение, ценою в жизнь, где она еще жила. Я только помню, что этот случай, к которому мама отнеслась очень легкомысленно, почему-то напугал меня. Возможно, потому что сочетание "мама и КГБ" было несовместимым в моем сознании, а может быть потому, что всю жизнь мама оберегала нас от всяких осложнений и неприятностей и никогда не посвящала в свои дела. И, выслушав все это, я вдруг брякнула: "А вдруг они придут к нам с обыском?" И моя осторожная, предусмотрительная, закаленная бизнесом мама ответила мне уверенным и спокойным голосом: "Ну, нет. Сейчас не сталинские времена. Чтобы придти с обыском нужны о-очень веские основания". И я с облегчением выбросила все из головы. Мама для меня была самым большим в мире авторитетом. Было это седьмого марта 1975 года. Прошла неделя. Все было тихо-спокойно. Приближалось шестнадцатое марта, день моего рождения. И была-то я уже не маленькая девочка, а дни рождения свои ждала с нетерпением. Всегда какой-нибудь приятный сюрприз мне мама с папой готовили. И вот в таком приподнятом настроении звоню я маме из телефона-автомата на станции метро "Московская", возвращаясь с работы домой. Я хоть тогда отдельно от мамы жила, но каждый день мы перезванивались. И вдруг мама отвечает мне холодным, я бы сказала злым голосом:"Ко мне не звони и не приходи". И трубку повесила. А я настолько этого не ожидала, что, помню, страшно обиделась и уже в пустую, с короткими гудками трубку, огрызнулась: "А я и не собираюсь". И сама трубку бросила. И с гордым видом к эскалатору направилась. Но только встала на ступеньки, как сердце мое куда-то провалилось. Еще и мысль никакая созреть не успела, словами не обросла. А сердце отметило - беда! И пока я три минуты спускалась - эскалатор там длинный - я уже ясно поняла, что произошло. Как доехала до дома - не помню. Голова была тяжелая и мысли какие-то чугунные, неповоротливые. Вбегаю домой - там няня Андрюшина, Вера Михайловна. Я сразу выпаливаю: "Мама звонила?" А Вера Михайловна была женщина полная, медлительная, с певучим протяжным голосом. И вот так же неторопливо повернувшись ко мне, она нараспев ответила: "Звонила. Очень так странно разговаривала. Про Андрюшеньку, воробышка нашего, ничего не спросила. Да, а вам, Леночка, просила передать, чтоб вы к ней не звонили и не приходили. Наверное, занята она..." Не дослушав до конца рассуждения моей преданной няни, я хлопнула дверью и помчалась на Таврическую, где мама жила. Вечер уже был. Мороз сильный. Во дворе никого. Я встала посреди двора и в наши окна уставилась. И вижу там тени мужские. Маму ни разу не увидела. Во дворе совсем темно стало. Я, наверное, замерзла на морозе. Но этого не помню. Внутри у меня, видимо, холоднее, чем снаружи было. Долго стояла. Часа три. Не шевелясь. И только бормотала дрожащими губами: "Мамочка, мамочка, мамочка". Потом вижу, двое мужчин из парадной вышли. Руки друг другу пожали и разошлись в разные стороны. Я - наверх. На втором этаже мы жили. Дверь еще после них открыта была. Мама совсем не удивилась, увидев меня. Значит, так и надо было, чтобы я пришла. Вхожу. Вижу - папа растерянный, потухший какой-то. А мама очень собранная. Только лицо бледное очень. И на шее красные пятна. И спокойно они между собой разговаривают. И мама говорит: "Где-то кроется причина всего этого. Но я не могу понять". И спокойно ко мне: "Это конец. Они забрали черновик письма в Югославию. Из него все ясно про скрипки. Запомни - ты тут ни при чем. Так и говори - понятия ни о чем не имела. Писала под мамину диктовку. Выдержи, доченька, ты же у меня умница". И к папе: "Тебе лучше на первое время уехать. Пусть со мной разбираются". И ко мне: "Спрячь эту коробочку. Здесь наши драгоценности. Спрячь - и забудь куда положила. Ни при каких обстоятельствах не отдавай. Тебе поручаю, не папе - ты сильнее". И к папе: "Анечке пока ничего не сообщайте. Вдруг обойдется. Не надо ее волновать". И ко мне: "Надо куда-то срочно вывезти вещи и скрипки. Подумай. К моим знакомым нельзя - их всех перетрясут". И смотрит на меня, и ждет тут же ответа. А я все еще в пальто и ничего не соображаю. Как будто фильм ужасов смотрю. А мама: "Выпей чаю. Ты совершенно замерзла. И думай, думай". Я, как заведенная, пальто сняла и говорю: "Вещи пусть Анри возьмет". Мама: "Правильно. Звони ему. Скажи, чтоб взял такси и приехал. Такси пусть не отпускает". И к папе: "Поезжай в Гагры. К Левону. Заодно и отдохнешь там". Еще они о чем-то говорили, а я пошла Анри звонить. Коробочку в руках держу. Уже был второй час ночи. Анри, слава Б-гу, ничего спрашивать не стал. Сказал только, что сейчас приедет. Я в комнату вернулась, а мама мне говорит: "Завтра в Москву поедешь. Надо Душку предупредить. Вот тебе телефон и адрес в Москве - это его приятель. И вот список моих знакомых, к которым можешь обратиться за помощью. По пустякам не обращайся. Бумажку эту никому не показывай. Людей этих засвечивать нельзя. Отнесись к этому очень серьезно". И вдруг, как будто она с нами и не говорила, идет к телефону и звонит в Москву. Возвращается еще бледнее, чем была. И упавшим голосом говорит: "Догадалась я в чем дело. К. арестован. По подозрению в валютных операциях. Я с женой говорила. За мной, значит, еще в Москве начали следить, после того как я к нему зашла. Видно, всех его знакомых проверяют. Вот так получилось: пришли искать валюту, нашли черновик письма". Мы с папой ничего на это не сказали. Не тот это был момент, чтобы напоминать маме, что это она решила черновик не уничтожать. Потом папа пошел делать чай. А мама вдруг тихая такая стала, постаревшая сразу. Села на стул, а до этого не присела ни разу, обняла меня и сказала: "Тебе никогда не придется краснеть за меня. Если это действительно конец, то помни, что я ушла из жизни, как Зуйков. Это я тебе говорю, твоя мама. И Андрюшеньку береги. Я этого ребенка больше жизни люблю". Вот тут у меня истерика началась. Как я услышала "ушла из жизни, как Зуйков", меня прямо замутило, и в глазах все потемнело. Я не очень хорошо знала, за что Зуйкова арестовали. Лет десять назад это было. Знала только, что он был начальником Торгового отдела Ленгорисполкома. На следствии он никого не выдал, ни одного человека за собой не потянул. И его расстреляли. В Советском Союзе, как известно, расстрел чаще всего применялся именно за экономические, с их точки зрения, преступления. У меня истерика, а мама меня не успокаивает, молча сидит. Только сильнее ко мне прижалась. И вдруг мне так стыдно стало, до боли в животе. Мама к аресту готовится, силы в себе сохраняет, а я, чертова дура, в истерике закатываюсь. Когда папа позвал нас чай пить, мы с мамой так, обнявшись и пошли. И я уже не ревела. В одну секунду я почувствовала, что повзрослела. А за чаем мама говорит мне: "Я поздравляю тебя сейчас, доченька. Ведь через два дня тебе тридцать три годочка стукнет". Ушла в свою комнату и выносит мне набор в целлофановой коробке: кошелек, футляр для очков, зеркальце. Все серебряного цвета. "Будь счастлива", - говорит, и впервые у нее слезы на глазах появились. С тех пор двадцать лет прошло. Этот набор всегда со мной, новый, не распечатанный. А в это время приехал Анри. Мы ему ничего объяснять не стали. Он сам все понял. Чего уж тут не понять было. И опять мама деловая стала. Вещи отбирала, аккуратно их упаковывала. Со стороны посмотреть - так просто на другую квартиру переезжаем. Я к Анри подошла, коробочку с драгоценностями ему сунула и говорю: "Ради всего, что есть у тебя дорогого в жизни, храни ее, пока я не попрошу вернуть". Он по тону моему понял, как это важно для меня. Взял коробочку, во внутренний карман положил и пуговку на нем застегнул. И даже мама не видела, что я ее ему передала. И все эти вещи мы быстро в такси перенесли, и мне показалось, что все это заняло несколько минут. На самом деле уже больше трех часов ночи было, просто ощущение времени потерялось, как будто я на другой планете оказалась. Анри уехал, мама какие-то указания папе давала. А я отключилась совсем. А утром побежала за билетом в Москву и заскочила к Андрюшке. Володя, муж мой, дома был. На работу не пошел. Понял, что что-то случилось, раз я ночевать домой не пришла. Я ему наскоро все рассказала, у него лицо изменилось. И я все, что угодно, ожидала от него услышать, но только не те слова, что он в сердцах произнес: "Ну, уж теперь я в Израиль ни за что не поеду!" Я Андрюшку поцеловала и ушла. Разве есть такие слова, чтобы можно было достойно ответить? Взяв билет на Москву, снова на Таврическую поехала. И как ни странно, но мы пошли с мамой прогуляться. И об Анечке говорили, и о всяких других вещах, и ни слова о вчерашнем. Только когда я уже на вокзал собралась, мама крепко-крепко меня поцеловала и сказала: "Я так хотела, чтобы вы ни в чем не нуждались. Никогда я не жила спокойно, думала хоть вы нормально жить будете. Прости меня, доченька. И помни, что я безумно вас люблю. За Андрюшей следи - он звездочка моя". И я ушла. Больше никогда я маму в нормальной обстановке не видела. В Москве я все сделала, как мама просила. А наутро уже была в Ленинграде. И маму уже не застала. Пришли за ней и увезли в Москву. И так получилось, что пересеклись ведь в какой-то момент наши поезда, разводящие нас в разные стороны, в разные миры, в разные страдания. И никогда я не узнаю, о чем ты, мамочка, думала в ту бессонную ночь, еще не в тюрьме, но уже не на свободе. И теперь я уверена, что мама так срочно отослала меня в Москву совсем не потому, что дело это не терпело отлагательств. Просто она хотела избавить меня от жуткой картины своего ареста. И понимаю я, как, наверное, хотелось ей до последней минуты быть со мной, но материнское чувство сохранения и защиты своего дитя оказалось сильнее всех остальных чувств. Пощадила ты меня, мамочка. И вот уже двадцать лет нет мне покоя, что даже взглядом не смогла я облегчить тебе последние мгновения нашего расставания. И хоть говорят, что время лечит, но есть хроническая боль, времени не подвластная. Лиха беда - начало. Но где ж беде конец? Начало - ведь сначала. Каков ее венец? Пришла беда - известно: Ворота ей открой. Но ей в воротах тесно Ввалилась к нам домой. Ввалилась и уселась, Нас в угол оттесня. И мы стоим несмело, И дом наш - западня. Не трогай лучше лиха, Пока оно молчит. А если лихо тихо, Но все же говорит? А если лихо гадко Начнет тебя пытать? А если лиху сладко, Что ты не можешь встать?! Никто еще слезами Себе помочь не смог. Мы это знаем сами, Но нам не впрок урок. И мы глотаем слезы, Мы пьем их по ночам. И даже ночью грезы Уж не подвластны нам. А на следующий день папа уехал в Гагры, к Левону, как мама просила. Причины, которыми руководствовалась мама, настаивая на папином отъезде, были для нас совершенно очевидны.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14
|