Не успели мы взлететь, как ей тут же стало плохо, я и стюард были уверены, что это нечто вроде морской болезни. Но рвота продолжалась и в Вера-Крус, в гостинице, и тогда я догадался, в чем причина, – прививки. Впрочем, на следующий день ей стало лучше, и она с любопытством разглядывала из иллюминатора места, над которыми мы пролетали. Какое-то время мы летели над Мексиканским заливом, затем взяли курс на Тапачулу, и под крылом заблестели воды Тихого океана. Мне пришлось восполнить пробелы в ее географическом образовании, объясняя, как и где мы летим. Но она, бедняжка, совсем запуталась в морях и океанах и никак не могла уразуметь, почему только что мы летели над одним, а затем, не успела она толком взглянуть в иллюстрированный журнал, оказались уже над другим. По ее понятиям, все страны имели квадратную конфигурацию и напоминали поле, засаженное бобами, поэтому нелегко было вдолбить ей в голову, что Мексика, например, шире в верхней своей части и резко сужается книзу.
* * *
В Гватемале мы высадились и прошли в какой-то стеклянный павильон, где из громкоговорителя гремел вальс «Веселая вдова» и босоногая девушка-индианка разносила кофе. Вскоре явился летчик в американской форме и на ломаном итальянском объяснил, что теперь нам надо следовать обычным туристским маршрутом, то есть отправляться в гостиницу. Я поблагодарил его, мы взяли багаж и пошли в отель «Палас». Тут я призадумался. Какая, к черту, гостиница? Чем Гватемала лучше Чили или любой другой латиноамериканской страны? Чем меньше мы будем демонстрировать свои фальшивые документы, тем лучше. В каждом отеле полно американцев, немцев, англичан и прочих, и рано или поздно меня кто-нибудь да узнает. Нет, мы должны снять квартиру. Я послал ее к стойке администратора, выяснить, как нам действовать дальше. Оказалось, что никаких бланков или анкет для полиции заполнять не требуется. Мы вышли и отправились искать жилье. И нашли – всего в квартале от отеля, в доме, где сдавались меблированные комнаты. Мрачное все это производило впечатление: большая темная гостиная с креслами из орехового дерева, диванами, набитыми конским волосом, морскими раковинами, кокосовыми орехами, вырезанными в форме черепа, и прочими красотами в том же роде. Но ванна в доме была, к тому же я сомневался, что можно подыскать что-то более приличное. Владелицей оказалась некая миссис Гонзалес, которая все время старалась подчеркнуть, что сдавать дом ей особой необходимости нет, что она по происхождению из старинной «кофейной» семьи и просто предпочитает жить за городом по причине слабого здоровья. Мы сказали, что прекрасно ее понимаем, и договорились о цене – сто пятьдесят кетсалей в месяц. По курсу один кетсаль примерно равнялся доллару.
Итак, мы въехали. В доме обнаружилась еще одна пара – японцы. Они не говорили ни по-английски, ни по-итальянски, ни по-испански, и мы объяснялись жестами, в чем было огромное преимущество – много узнать о нас они не могли. Я днем и ночью занимался испанским, чтоб мы с ней могли объясняться при посторонних, не прибегая к английскому, причем по-испански старался говорить с итальянским акцентом, хотя уверенности, что это должно звучать именно так, не было. Впрочем, для японцев вполне сойдет, и в доме нам пока ничего не грозило.
* * *
Мы вздохнули уже с большим облегчением, и начались будни. День проводили дома, как правило, лежа в спальне наверху. Вечером выходили и шли гулять в парк, где играл оркестр. Правда, слушая его, старались устроиться подальше, на пустой скамейке в заднем ряду. Затем возвращались, гоняли москитов и ложились спать. Больше заняться было просто нечем. Гватемала – это нечто вроде Японии, с той разницей, что находится она в Центральной Америке. Они копировали всех и все. Мексиканскую музыку, американское кино, шотландское виски, германские деликатесы, романскую религию, все прочее экспортировалось тоже. Правда, в отличие от японцев, они забыли привнести что-то свое, традиционное, и поэтому, приехав в любой из уголков этой страны, даже на пари нельзя было отличить его, скажем, от Глендейла в Калифорнии или какого-либо другого места. Везде чисто, современно, богато и скучно. Кстати, погода тоже вносила свою лепту. Мы оказались там в июле, в разгар сезона дождей. Судя по учебникам, дождей в Центральной Америке не предполагается вообще, но это – глубокое заблуждение. Они идут тут часто, холодные серые дожди, порой по два дня кряду льет так, что носа на улицу не высунешь. Затем появляется солнце и наступает такая липкая, удушающая жара, что становится просто нечем дышать, и в дело вступают москиты. Разреженный воздух достает не меньше, чем в Мексике. Гватемала-Сити расположен на высоте мили над уровнем моря, и ночью порой наступает такое удушье, что кажется: вот-вот умрешь, если в легкие не удастся протолкнуть хотя бы маленький глоток воздуха.
* * *
Я видел, как постепенно, понемногу она меняется. Заметьте, что с момента выезда из Нью-Йорка об Уинстоне не было произнесено ни слова, равно как и ее поступок, моральная его сторона, не обсуждался вовсе. Что было, то прошло, и мы избегали даже намеком коснуться этой темы. Мы болтали о японцах, москитах, о том, где теперь Коннерс, и прочих подобных вещах, вздрагивая при каждом подозрительном шуме, и, казалось, были близки, как никогда прежде. Но постепенно все утряслось, успокоилось, мы принялись обманывать сами себя, уверяя, что в полной теперь безопасности, и тут она начала хандрить, и время от времени я ловил на себе ее странно-испытующий взгляд. Потом заметил: еще одной запретной темой стало мое пение. Однажды вечером, когда мы, собравшись в парк, спускались вниз по лестнице, я мурлыкал какую-то мелодию и уже приготовился взять высокую ноту, как вдруг заметил выражение ужаса на ее лице и тут же смолк. Она остановилась, прислушиваясь, но, похоже, японцы были в кухне, и все на этот раз сошло благополучно. Только тут до меня по-настоящему дошло, в каком положении я оказался. Ведь, выходя из комнаты, я и не помышлял о пении. Но здесь, равно как и в любом другом уголке к югу от Рио-Гранде, каждому жителю мой голос был знаком не хуже, чем банан. Мое фото в костюме лесоруба было расклеено во всех витринах «Панамьер», а «Пабло Баньян» шел в городских кинотеатрах примерно месяц назад, даже ребятишки насвистывали на улицах «Мой дружок Бейб». Если я не хочу отправить ее на электрический стул, петь я больше не должен, никогда.
* * *
Я старался не думать об этом и, когда читал или каким-то иным образом занимал свои мысли, не думал. Но невозможно же читать все время, и вот днем я с нетерпением ожидал, когда она проснется после сиесты, чтоб было с кем поговорить, попрактиковаться в испанском и забыться. А потом начались боли в переносице. И не то чтобы я сожалел о прекрасной музыке, которую теперь не могу петь, о какой-нибудь прекрасной песне, которую теперь не могу подарить миру, нет. Все обстояло гораздо проще и тем страшнее. Голос – явление физическое, и если вы обладаете им, он как бы часть вашего организма. Он сидит в вас и просится наружу. Это сравнимо, пожалуй, только с одной вещью: если вы долгое время не были с женщиной, начинает казаться, что, если сейчас же, немедленно не удастся с ней переспать, вы сойдете с ума. Переносица – вот где сосредоточен ваш голос, достаточно сделать совсем небольшое усилие, чтобы вытолкнуть его наружу, и я начал ощущать это как-то особенно остро. Я разговаривал, читал, ел, старался не думать об этом и не думал, но потом вдруг боль просыпалась снова.
Потом начались сны. Я стою там, на сцене, мне подают реплику, пора выступать, я открываю рот, но из него ничего не выходит. Я просто умираю, до чего хочется петь, но не могу. В зале поднимается ропот, ОН стучит палочкой, делает знак оркестру начать снова и смотрит на меня.
Тут я просыпаюсь. Затем как-то ночью, когда она ушла спать в свою постель, случилось нечто, что заставило нас коснуться запретной темы. Дело в том, что в Центральной Америке у них на каждом углу понатыканы радио, один такой репродуктор находился кварталах в трех от нашего дома, и по нему постоянно передавали всякую муть. Этот к тому же ловил еще Лондон, причем передачи почти не прерывались рекламой и прочей ерундой. Днем они транслировали «Севильского цирюльника» полностью, всего лишь с двумя маленькими купюрами, а вечером играли Третью, Пятую и Седьмую симфонии Бетховена. Затем где-то примерно около десяти какой-то парень начал петь серенаду из «Дон Жуана», ту самую, что я пел Коннерсу в Акапулько и с которой солировал в «Мет». Парень оказался молодцом. В конце он даже выдал «messa divoce», точь-в-точь как я. Я даже засмеялся в темноте… Наверняка он слышал, как я пою.
Она молчала, а потом вдруг я почувствовал, что она плачет. Я встал и подошел.
– Что случилось?
– Милый, милый, ты теперь оставлять меня. Ты ехать. Мы прощаться.
– Новое дело… Чего это на тебя нашло?
– Ты не знать, кто это был? Кто петь? Сейчас?
– Нет. А что?
– Это был ты.
Она отвернулась и вся затряслась от рыданий, и я понял, что только что слышал в трансляции одну из записей моего концерта.
– Да? Ну и что с того?
Должно быть, дрожь в голосе меня выдала. Она встала, включила свет и принялась расхаживать по комнате. Абсолютно голая, она всегда спала голой в душные жаркие ночи. Но только теперь она уже не напоминала модель для скульптора. Расхаживала ссутулившись, как старуха, плоскостопой шаркающей походкой, как ходят индейцы, вперив неподвижные, словно два камешка, глаза в пространство, с волосами, свисающими на лицо. Наконец рыдания немного утихли, и она подошла к комоду, выдвинула ящик, достала серую rebozo и накинула на плечи. Снова зашагала по комнате. Затем сказала:
– Теперь ты ехать, да? Теперь мы говорить adios.
– Что это ты, черт возьми, несешь? Как я могу уехать и бросить тебя?
– Я убивать этот человек, да. За то, что он делать с тобой, за то, что делать со мной. Я должна была убить. Я понимать эти вещи сразу, в ту ночь, когда слышать о immigration, понимать, что я должна убить его. Я спрашивать тебя? Нет. Тогда что я должна делать? Да? Что делать?
– Послушай, ради всего святого…
– Что я делать? Скажи, что я делать?
– Если б я знал, черт!… Ну посмеяться над ним, что ли…
– Я говорить прощай. Да, я подходить к тебе, помнишь? Хуана подходить, целовать и сказать adios. Да, я убивать его и потом прощай. Я знать. Я так сказать. Ты помнишь?
– Не знаю. Ладно, довольно об этом. Лучше…
– И потом ты приходить на корабль. Я слабая. Я любить тебя сильно. Но что я тогда делать? Что говорить?
– Прощай, наверное. Это все, что ты умеешь говорить.
– Да. Еще раз я говорить прощай. Capitan, он тоже знать, он тоже говорить тебе уйти. Но ты не уйти. Ты остаться. Опять. Я любить тебя очень сильно… И теперь опять три раза я говорить тебе уходить. Это конец. Я говорить тебе прощай.
Она избегала моего взгляда. Глаза ее снова уставились в пустоту, а ноги продолжали носить тело по комнате развалистой шаркающей походкой. Я пару раз открыл рот, собираясь сказать, чтоб она прекратила это хождение, но не мог.
– Ну и что же ты собираешься делать, скажи мне на милость? Ты знаешь?
– Да. Ты уехать. Ты давать мне деньги, немного, чуть-чуть. Я идти работать, получать маленькая работа, может быть, muchacha на кухня. Никто меня не знать, я выглядеть, как любая другая muchacha. Я получать работа, да. Потом я идти священник, сознаться в моем pecado[71].
– Ну конечно, так и знал! Тогда позволь мне сказать тебе вот что! Ты сознаешься в pecado, тут-то тебе и конец.
– Не конец. Я давать деньги церковь, они меня не выдавать. Тогда я иметь покой. А потом когда-нибудь возвращаться Мексика.
– Ну а что же я?
– Ты ехать. Ты петь. Ты петь для радио. Я слушать. И вспоминать. Ты тоже вспоминать, может быть… Вспоминать маленькая глупая muchacha…
– Слушай, ты, маленькая глупая muchacha, все это, конечно, замечательно, если бы не одно «но». Мы с тобой связаны, раз и навсегда, и…
– Зачем говорить так?! Это конец. Неужели ты не понимать эти вещи? Ты не ехать, и тогда они меня брать. Меня одна они не найти. С тобой – да. Они меня брать и что делать со мной? В Мехико, может, и ничего, если politico не выдать. В Нью-Йорк я знать что. И ты тоже знать. Приходить soldados, класть мне на глаза paсuelo[72], вести меня к стене и стрелять. Почему хотеть для меня эти вещи? Ты любить меня, да. Но это конец!
Я пытался спорить, встал и попробовал обнять ее, остановить это метание по комнате. Она вырвалась. Бросилась на постель и лежала, глядя в потолок. А когда я подошел, отмахнулась. С этого дня она спала в своей постели, а я – в своей. И что бы я ни вытворял, какие ни предпринимал попытки и уговоры, переломить ее не удавалось.
* * *
Я не оставил ее. Просто не мог, и все тут. И не то чтобы я так уж сходил по ней с ума, нет. Дело в том, что изменилась сама основа наших отношений. Вначале я думал о ней примерно ее словами, как о маленькой глупой muchacha, которую приятно трогать, с которой мне так нравилось спать и валять дурака. Но потом оказалось, что в каких-то самых главных жизненных вещах она куда сильнее меня, и, чтобы удержаться на плаву, я должен быть с ней. Уехать я, конечно, мог, но понимал – не поможет. Все равно тут же возьму обратный билет на самолет.
* * *
С неделю после этого мы проводили все дни в молчании, каждый лежа на своей постели, затем она вставала, одевалась и выходила. Оставшись один, я боролся с собой, старался не думать о пении, молил Бога, чтоб он дал мне силы сдержаться и не набрать полную грудь воздуха, чтобы потом выдохнуть его вместе со звуком. Затем однажды в голову пришла мысль о священнике, и меня прошиб холодный пот: а вдруг именно к нему она ходит? И вот как-то раз я встал и последовал за ней. Но она прошла мимо собора, тут мне стало стыдно, и я повернул обратно.
Однако необходимо было как-то отвлечься, и я начал ходить на бейсбольные матчи. Можете себе представить, как обстояло дело с развлечениями в Гватемале, если выбрать пришлось бейсбольные матчи. У них существовала лига, игры в которой происходили между командами Манагуа, Гватемалы, Сан-Сальвадора и нескольких городов Центральной Америки, и среди болельщиков разгорались не меньшие страсти, чем где-нибудь в Чикаго, на мировом первенстве, с непременными криками «Долой судью!» и прочее. На стадион ходили автобусы, но я предпочитал добираться пешком. Чем меньше людей будут иметь возможность созерцать меня вблизи, тем лучше. И вот однажды я оказался на матче, где подающий – звезда из Сан-Сальвадора. В газетах он фигурировал под именем Барриос, но, очевидно, был все же по происхождению американцем или жил в Штатах какое-то время. Это было видно по тому, как он двигался. Индейцы в большинстве своем бросают мяч резкими толчками, а отбивая его, допускают такие промашки, что просто глазам своим не веришь. Но этот парень двигался легко и мягко, а при подаче выкладывался на полную катушку, усиливая бросок всем своим весом. И задавал противнику такого жару, какой ему и не снился. Он один стоил всей команды. Я сидел, следя за каждым его движением, и вдруг сердце у меня остановилось. Неужели началось снова то, что было тогда с Уинстоном?.. Неужели этот парнишка возбуждает во мне чувства, не имеющие никакого отношения к игре в бейсбол? Неужели это происходит из-за того, что она вышвырнула меня из своей постели?
Я поднялся и двинулся к выходу. Теперь я понимаю, это были всего лишь нервы, после смерти Уинстона с этой главой моей биографии было покончено. Но тогда думал иначе. Всеми силами пытался выбросить это из головы и не мог. Я перестал ходить на бейсбольные матчи. Но примерно недели через две вдруг пронзила мысль: а что если снова мне грозит превращение в «священника»? Неужели в этой проклятой, забытой Богом дыре я должен лишиться всего, и даже голоса?.. И вот появилась навязчивая идея: мне обязательно нужна женщина, если не удастся переспать с женщиной, я погиб.
* * *
Она больше не ходила со мной слушать оркестр. Оставалась дома и лежала в постели. И вот однажды вечером я вышел и вместо того, чтоб направиться в парк, взял такси.
– «Ла Лоча».
– Si, seсor, La Locha.
На матче я слышал, как какие-то парни переговариваются об этой самой «Ла Лоче», но не знал, где это находится. Оказалось, что на Десятой авеню, причем район поразительно отличался от ему подобного в Мехико. Он был застроен аккуратными домами, у каждого над дверью красный фонарь – в лучших традициях данного рода заведений. Я позвонил, меня впустил какой-то индеец. Думаю, все публичные дома во всем мире одинаковы: большая комната с фонографом с одной стороны и электрическим пианино в середине, с непременным изображением Ниагарского водопада на стене – картинка освещалась, стоило бросить в щель монету. Обои с красными розами, а в углу бар. Над баром обнаженная, написанная маслом, а в застекленном шкафчике – ряды продолговатых прямоугольных банок. Когда гватемальский мужчина хочет показать девушке, что такое по-настоящему шикарная жизнь, он обязательно угощает ее консервированной спаржей.
Индеец долго и с любопытством разглядывал меня, и женщина за стойкой тоже. Сперва я подумал – из-за итальянского акцента, с которым я говорил по-испански, но затем оказалось, что дело было в шляпе в буквальном смысле слова. За столиком сидел офицер и читал газету. Он был в головном уборе. Тут я опомнился и надел шляпу. Заказал cerveza[73], и в этот момент в комнату вошли три девушки. Стали у стойки и принялись строить мне глазки. Две типичные латиноамериканки, одна белая, она выглядела самой опрятной и чистой из всех. Я подошел и обнял ее за талию, ее подружки, получив напитки, отошли к столику, где сидел офицер. Одна из них включила радио, другая пошла танцевать с офицером. Я тоже начал танцевать со своей девушкой. При ближайшем рассмотрении она оказалась довольно хорошенькой. Лет двадцати двух, не больше, и даже свитер и нелепое зеленое платье не могли скрыть изящных очертаний фигуры. Но она все время теребила меня за руку и на все, что я ни говорил, отвечала высоким писклявым голоском, который страшно действовал на нервы. Я спросил, как ее зовут. Она ответила – Мария.
Мы станцевали еще один танец, и, видит Бог, тянуть не было смысла. И я спросил, не желает ли она подняться наверх. Не успела закончиться очередная мелодия, как она уже вывела меня из залы.
Мы поднялись, вошли в ее комнату, и она включила свет. Обычная спальня обычной шлюхи. За исключением одного предмета. На бюро стояла подписанная фотография Энзо Лючетти, баса, с которым я пел много лет назад во Флоренции. Сердце у меня упало: а что если он в городе? Тогда надо сматываться, и как можно быстрей. Я взял фотографию и спросил, кто это. Она ответила, что не знает. До нее здесь жила другая девушка, совершенно потрясающая, она даже побывала в Европе, но потом подхватила enferma[74], и ей пришлось уйти. Я поставил фотографию на место, заметив, что, судя по всему, на ней снят итальянец. Она спросила, не итальянец ли я. Я ответил – да.
Заняться больше было нечем, кроме как осуществить цель своего визита. Она начала скидывать одежду. Я тоже начал раздеваться. Затем она выключила свет, и мы легли. Я не хотел ее, но меня охватило какое-то странное неестественное возбуждение, наверное, оттого, что я знал, что должен овладеть ею. Все свершилось невероятно быстро и как бы прошло мимо меня. Мы лежали рядом, и я пытался заговорить с ней, но разговаривать было не о чем. Затем я овладел ею еще раз; следующее, что помню, – я уже одеваюсь. Десять кетсалей. Я дал ей пятнадцать. Тут она стала страшно любезной и ласковой, но все это напоминало назойливость пуделихи, норовившей забраться вам на колени. Домой я вернулся в начале одиннадцатого. Хуана уже спала. Я разделся, не зажигая света, влез в постель и подумал, что наконец наступит желанное успокоение. Но тут дирижер снова ткнул в меня палочкой, и я пытался запеть, а вокруг стоял хор, не сводя с меня глаз, и я страшно закричал, стараясь объяснить им, почему не могу петь. Проснулся, но крики все еще отдавались эхом в ушах, а надо мной стояла она и трясла меня за плечо.
– Милый! Что ты?
– Просто сон.
– А-а…
И она вернулась в свою постель. Болела уже не только переносица, все лицо разламывала чудовищная боль, и я снова заснул не раньше двух.
* * *
С того дня я начал метаться, словно в лихорадке, и чем больше метался, тем сильнее донимала эта проклятая внутренняя дрожь. Я ходил туда каждый вечер, в конце концов Мария так опротивела мне, что стало тошно на нее смотреть. Я попробовал встречаться с другими девочками, латиноамериканками, но и они мне опротивели. Пошел в другое заведение и попробовал с другими. Затем принялся подбирать их просто на улице и в кафе и заводить в дешевые гостиницы. Регистрироваться там не просили, да я и не навязывался. Просто платил деньга, трахал их и около одиннадцати отправлялся домой. Затем вернулся в «Ла Лоча» и снова занялся Марией. Чем больше их у меня было, тем сильнее хотелось петь. И все это время я по-настоящему желал только одну женщину в мире, этой женщиной была Хуана, но Хуана обратилась в лед. После той ночи, когда я разбудил ее страшным криком, она вела себя так, словно мы едва знакомы. Мы говорили на разные отвлеченные темы, но стоило мне сделать хоть маленькую попытку к сближению, как она тут же замыкалась и делала вид, будто вовсе меня не слышит.
Однажды ночью снова заиграли вступление к «Паяцам» и я приготовился выйти из-за занавеса, чтобы опять увидеть дирижера. Но я уже почти привык к этим видениям и проснулся. Попробовал задремать снова, как вдруг с ужасающей отчетливостью осознал, что я не дома. Я был в постели с Марией. Должно быть, лежал, слушая ее визгливую болтовню о том, что дожди скоро кончатся и наступит хорошая погода, и заснул. К тому времени я стал постоянным клиентом, и вот она, выключив свет, оставила меня в покое. Я вскочил, включил свет и глянул на часы. Два. Торопливо натянул одежду, бросил на бюро банкноту в двадцать кетсалей и сбежал вниз. В зале полным ходом шла ночная жизнь. Армейские чины, адвокаты, кофейные короли и банановые магнаты – все были здесь, девушки суетились, спаржа подавалась горами, радио, фонограф и пианино гремели на полную мощность. Я вылетел из двери. У края тротуара выстроилась целая вереница такси. Я прыгнул в машину и поехал к дому. Наверху горел свет. Я вошел и начал подниматься по ступеням.
На полпути вдруг почувствовал, как что-то движется мне навстречу. Отступил на шаг и сжался в ожидании удара. Но удара не последовало. Она промчалась мимо вниз, но в полутьме я успел увидеть, что одета она на выход. На ней была красная шляпа, красное платье, красные туфли, золотые чулки, по лицу размазана помада. Впрочем, отметил я все это лишь мельком. Главное было не это, а то, что она неслась, словно ветер. Преодолев прыжком ступеней шесть, я нагнал ее у двери. Она даже не вскрикнула. Она вообще не кричала, не говорила громко, нет, этого за ней не водилось. Молча впилась зубами мне в руку и рванулась к двери. Я снова поймал ее, и мы начали драться, словно пара диких животных. Затем я отшвырнул ее к стенке, обхватил обеими руками и понес наверх, а она била меня каблуками по коленям. В спальне я отпустил ее. Мы стояли лицом друг к другу, тяжело дыша, глаза ее сверкали, как два огонька, а руки мои были скользкими от крови.
– Что это ты удумала? Куда собралась?
– Куда? В «Ла Лоча», откуда ты пришел.
Да, удар, что называется, под дых. Я был уверен, что она даже не слышала об этой самой «Ла Лоча». Однако постарался придать лицу невозмутимое выражение.
– Что за Лоча такая? Понятия не имею, где это.
– А-а, опять лгать, да?
– Не знаю, о чем ты. Вышел прогуляться и заблудился, вот и все.
– Ты лгать, ты опять лгать! Ты думать, та девочка не говорить мне о сумасшедший итальянец, который приходить к ней каждый ночь? Ты думать, она мне не говорить?!
– Ага, так вот где ты проводишь время!
– Да.
Она стояла и смотрела на меня, вызывающе улыбаясь. Наверное, я должен убить ее. Да, будь я настоящим мужчиной, я должен был бы взять ее за горло и душить, пока лицо не почернеет. Но я не хотел ее убивать. Колени у меня дрожали, я ощущал слабость и тошноту.
– Да, я туда ходить. Найти маленькая muchacha для компания, маленькая muchacha вроде меня, для приятный беседа и выпить чашка шоколада после сиеста. И что говорить эта маленькая muchacha? Только о сумасшедший итальянец, который приходить каждая ночь и давать ей на чай пять кетсалей. – Тут она, копируя Марию, произнесла писклявым голоском: – Si, cinco[75] quetzales!
Она меня добила. Я облизнул губы, постарался хоть немного унять дрожь.
– Ладно. Больше врать не буду. Да, я там был. И прошу, давай прекратим эту сцену и поговорим нормально, как раньше, а?
Она отвернулась, но я заметил, что губы у нее задергались. Я пошел в ванную и начал смывать кровь с руки. Так хотелось, чтоб она вошла туда вслед за мной! Если войдет, все еще можно поправить. Она не вошла.
– Не говорить больше. Ты не уходить, тогда уходить я! Adios!
И она слетела вниз и выбежала на улицу, прежде чем я успел выскочить на лестничную площадку.
14
Вылетев на улицу, я увидел, как от угла отъехало такси. Я закричал, но машина не остановилась. Другого такси в поле зрения не было, пришлось пройти в поисках целый квартал, пока я не оказался у гостиницы. Там я сел в машину и велел водителю отвезти меня в «Ла Лоча». К этому времени на улице выстроилось, наверное, штук двадцать автомобилей и жизнь во всех домах, похоже, била ключом. Тут мне пришло в голову, что, даже если она сюда и забежала, они вряд ли выдадут ее, а если я начну обыскивать комнату за комнатой, вполне могут вызвать полицию. Тогда я подошел к первому из припаркованных там такси и спросил водителя, не видел ли он девушки в красном платье, входящей в один из домов. Он сказал, что нет. Я сунул ему кетсаль и попросил в случае, если он ее заметит, зайти в «Ла Лоча» и сообщить мне. Потом подошел к следующему водителю, затем еще к одному и, раздав с полдюжины кетсалей, обрел наконец надежду, что стоит ей показаться на улице, как я через десять секунд буду об этом знать. И зашел в «Ла Лочу». Нет, девушка в красном отсюда не выходила, сказал индеец. Я заказал выпивку, сел на диван рядом с одной из девушек и стал ждать.
Около трех начала выходить адвокатура, затем военные, потом все остальные – те, кто не остался на всю ночь. В четыре меня выставили. У тротуара еще дежурили два-три такси, но все водители в один голос твердили, что никакой девушки в красном, равно в каком-либо другом платье, они на улице не видели. Я дал одному из них кетсаль и попросил отвезти меня домой. Там ее не было. Я разбудил японцев. После битого часа объяснений на ломаном испанском и выразительной жестикуляции я все же вытянул из них все, что они знали, и получил примерную картину того, что произошло. Около девяти она начала собирать вещи. Затем села в такси, погрузила в него багаж и уехала. Затем вернулась и, увидев, что меня все еще нет дома, снова ушла. Потом опять вернулась, уже во второй раз, примерно в полночь, в красном платье, и все расхаживала по комнате, поджидая меня. Затем вернулся я, произошла ссора, она снова вышла и больше уже не вернулась.
* * *
Я побрился, смыл с руки высохшую кровь, переоделся. Около восьми пытался позавтракать, но еда в горло не лезла. Примерно в девять в дверь позвонили. Это был таксист. Оказывается, он слышал от других водителей, что я разыскиваю какую-то девушку в красном. Да, он вез ее сегодня ночью и может показать куда. Я схватил шляпу, влез в машину, и он отвез меня к дешевой заплеванной гостинице, где мне доводилось бывать во время своих похождений. Да, сказали там, дама, попадающая под мое описание, здесь была. Сперва пришла рано вечером, переоделась и вышла, затем вернулась, уже очень поздно. Нет, она не зарегистрировалась. А сегодня, примерно в 7.30 утра, выехала. Я спросил, как она была одета. Они пожали плечами. Я спросил, взяла ли она такси. Они ответили, что не знают. Я поехал назад, домой. Чем больше я об этом размышлял, тем более очевидным становилось следующее. Причина ее ухода крылась вовсе не в том, что я заявился так поздно. Она задумала побег заранее и, выехав, вернулась, возможно, попрощаться. Затем, обнаружив, что меня все еще нет, снова поехала в гостиницу, переоделась в красное платье и пришла сюда с целью досадить мне, намекнуть, что возвращается к прежней своей жизни. Вернулась она к ней или нет и куда уехала – об этом я имел не больше представления, чем какой-нибудь лунный житель.
* * *
Я прождал весь день и следующий тоже. В полицию идти боялся. На каждую уличную девушку у них заведена специальная карточка со всеми данными и фотографией, и, если она отправилась на Десятую авеню заниматься старым своим ремеслом, она обязана тут же зарегистрироваться. Стоит навести их на след – и ей конец. К тому же неизвестно, под каким она теперь именем. Говоря с таксистами и людьми из гостиницы, я не называл ни ее имени, ни своего. Говорил о ней просто как о девушке в красном платье. Но и это теперь не поможет. Если они не заметили, в чем она вышла из гостиницы, это означает, что красного платья на ней точно не было. Я лежал, и ждал, и проклинал себя за то, что дал ей пять тысяч кетсалей, просто на всякий случай. С такими деньгами она может скрываться от меня целый год. И тут вдруг до меня дошло, что она могла отправиться куда угодно. Вообще уехать из города.
Я заглянул в одну из дежурных аптек, зашел в кабинку телефона-автомата и позвонил в «Пан-Америкэн». Говорил по-английски. Сказал, что я американец, что познакомился на днях в отеле с дамой из Мексики и обещал отдать ей несколько снимков, которые сам сделал во время нашей совместной прогулки по городу. Но ее вот уже два дня как не видно, и я хотел бы узнать, не уехала ли она. Они спросили ее имя. Я сказал, что имени не знаю, но на ней может быть меховое манто. Меня попросили подождать. Затем после непродолжительной паузы ответили, да, портье помнит меховое манто, которое он подавал мексиканской даме, и что, если я могу подождать еще немного, они попробуют выяснить ее имя и адрес. Я снова ждал. Затем они сказали, извините, к сожалению, адреса у них нет, но имя этой дамы миссис ди Нола, и она улетела вчера утренним рейсом в Мехико-Сити.