Я по-прежнему сидел на том же месте, и тогда она прыгнула на меня, словно тигрица, затрясла с такой силой, что зубы застучали, а потом отпустила и бросилась к телефону.
– Что вам хотеть от мистер Шарп, пожалуйста?.. Да, да, он придет… Да, благодарю. До свиданья!
И она снова двинулась на меня.
– А теперь, пожалуйста, иди. У него вечеринка, очень хотят тебя видеть. Давай, иди к своей милашка! Иди! Иди!
И она снова затрясла меня, стащила с кресла, начала подталкивать к двери. Затем опять подхватила саквояж и манто. Я бросился в спальню, рухнул на кровать, схватил подушку и накрыл ею голову. Я хотел отгородиться от всего этого кошмара, не видеть, не знать того, что она только что показывала мне, сорвав покровы со всей моей прежней жизни, вытащив наружу все, что таилось там издавна. Плотно зажмурился, плотно прижал подушку к ушам. Но мрак и тишину пронзала одна вещь, от которой никак не удавалось избавиться. Плавник акулы…
Не знаю, сколько я так пролежал. Помню, что перевернулся на спину и стал смотреть вверх, в никуда. Кругом было тихо и абсолютно темно, если не считать прожектора с дома на Четырнадцатой улице – он, вращаясь, озарял время от времени комнату резкими вспышками. Я твердил себе, что она рехнулась, что голос зависит только от состояния нёба, связок и гортани, что Уинстон не имеет ни малейшего отношения к тому, что произошло со мной в Париже. Но вот оно началось, случилось, как тогда, прежде, тем же образом, и я в глубине души знал – ее работа, она накликала это на меня, вычитав в небесной тайной партитуре, и от этого было не защититься, не отгородиться ни подушкой, ни чем-либо еще. Я закрыл глаза и погрузился в волны, они пришли откуда-то снизу, подхватили и понесли меня. И вдруг охватила паника. Я не слышал стука входной двери и окликнул ее. Подождал, снова окликнул. Ответа не было. Голова моя снова оказалась под подушкой, и я, должно быть, задремал, потому что проснулся от ужасного сновидения. Мне приснилось, что я все глубже и глубже погружаюсь в воду и «это» приближается ко мне. Что-то серое снаружи. «Господи, ты здесь!» Меня сотрясали рыдания, и, протянув руку, я нашел ее ладонь и крепко сжал.
Она стояла возле меня, затем присела рядом, погладила по волосам.
– Скажи мне. Только не лгать, тогда я не драться.
– Говорить особенно нечего… В каждом мужчине сидит это, процентов на пять. Весь вопрос в том, встретит ли он человека, который заставит это проявиться. Я встретил, вот, собственно, и все…
– Но ты любить другой мужчина, раньше.
– Нет, это был он же, в Париже. Тот самый человек, проклятие моей жизни…
– Теперь спи. Завтра дать мне немножко денег. Я возвращаться в Мехико…
– Нет! Неужели не понимаешь, что я хочу тебе сказать?! С этим покончено, раз и навсегда! Мне стыдно, я себя ненавижу. Я все время пытаюсь, да и раньше пытался стряхнуть это. И так боялся, что ты узнаешь. Но теперь все кончено, кончено…
Я крепко прижал ее к себе. Она снова начала гладить меня по волосам, заглянула в глаза.
– Разве ты еще не поняла? Да. Я никогда этого не говорил просто потому… Неужели мы обязательно должны это говорить? Если чувствуешь, это же сразу понятно, видно.
Внезапно она отодвинулась, стянула с плеча бретельку платья, расстегнула бюстгальтер и сунула мне в рот сосок.
– Ешь. Ешь много. Будь большой toro.
– Теперь я понял. Вся моя жизнь исходит отсюда.
– Да, ешь.
11
Два дня мы никуда не выходили, но все было совсем по-другому, не так, как тогда, в церкви. Мы не пили и не смеялись. Когда хотелось есть, звонили во французский ресторан, расположенный неподалеку, и оттуда приносили еду. Почти весь день лежали и говорили, и я рассказал ей все, почти все, пока не снял тяжесть с души и рассказывать уже было нечего. Я говорил обо всем, но, похоже, это ее не удивляло и нисколько не шокировало. Нет, ничего подобного. Она смотрела на меня большими черными глазищами, кивала, изредка вставляла словечко-другое, и смысл сказанного наводил на мысль, что знала и понимала она куда больше, чем я сам, чем целая толпа врачей и разных там ученых знаменитостей. А потом я обнимал ее, мы засыпали, и я ощущал покой, которого не испытывал долгие годы. Все треволнения последних дней куда-то улетучились. Когда она спала, а я нет, я размышлял о церкви и исповеди, о том, что значат они для людей, у которых на сердце лежит камень. Я оставил церковь, прежде чем на душе стало тяжело, в ту пору исповедь казалась чем-то смешным и ненужным. Но теперь я понял ее суть и смысл, понял многие вещи, которых не понимал прежде. И особенно отчетливо понял, что может значить женщина в жизни мужчины. До этого была лишь пара глаз и соблазнительная фигурка, которая может восхищать или возбуждать. Теперь же она стала моей опорой, в ней можно было черпать силы и что-то еще, чего не может дать никто другой. Я размышлял о книгах, которые прочитал, о культе поклонения Земле и о том, что ее всегда называли Матерью. Когда-то мне казалось это сущей ерундой, но теперь эти большие круглые груди говорили совсем иное, когда я опускал на них голову и они начинали дрожать, я начинал дрожать тоже.
Утром на второй день мы услыхали звон церковных колоколов, и я вспомнил, что сегодня воскресенье и мне предстоит вечером петь. Я встал, подошел к пианино, взял несколько высоких нот. Попробовал из опасения, но оказалось, бояться было нечего. Голос звучал как бархат. В шесть мы оделись, немного перекусили и отправились в оперу. Я был занят в «Риголетто» во втором акте, с тенором, басом, сопрано и меццо-сопрано, которых пригласили на весеннюю стажировку. Я был в порядке. Придя домой, мы снова влезли в пижамы, и я достал гитару. Я спел ей песню «Вечерней звезды», «Traume», еще несколько вещей. Мне никогда не нравился Вагнер, а она ни слова не понимала по-немецки. Но все же присутствовали в его музыке дождь, земля, ночь. И это совпадало с нашим настроением. Она слушала, закрыв глаза, а я пел вполголоса. Потом взял ее за руку, и мы просто сидели рядом, не двигаясь и не произнося ни слова.
Прошла неделя, и Уинстона я так и не видел. Звонил он, должно быть, раз двадцать, но подходила к телефону она и, узнав его голос, говорила, что меня нет, и вешала трубку. Мне нечего было сказать ему, кроме «прощай», но говорить не хотелось, это отдавало бы дешевой мелодрамой. Потом как-то раз, когда мы решили позавтракать в городе и шли к лифту, я вдруг увидел его в другом конце холла – он наблюдал за мальчиками, вносившими мебель в квартиру. Заметив нас, он заморгал, потом бросился навстречу с протянутой рукой:
– Джек! Неужели ты? Какое дурацкое совпадение!
У меня кровь в жилах застыла при мысли, что она может сейчас выкинуть. Но ничего не случилось. Я сделал вид, что не заметил протянутой руки. Тогда он принялся размахивать ею и болтал не умолкая о совпадении, о том, как он совершенно случайно снял в аренду помещение именно в этом доме и прочее. Она улыбнулась.
– Да, очень забавно.
Ничего не оставалось делать, как представить их друг другу. Она протянула руку. Он пожал ее и поклонился. Сказал, что счастлив с ней познакомиться. Она сказала gracias, потом добавила, что была на его концерте и уже имеет честь его немножко знать. Оба демонстрировали манеры, изысканность которых была сопоставима разве что с бездной скрытой за ними ненависти.
Двери грузового лифта раздвинулись, и в холл начали вносить новую партию мебели.
– О, извините, я должен показать им, куда ставить. Заходите взглянуть на мою скромную обитель.
– Как-нибудь в другой раз, Уинстон. Мы…
– Да, gracias, с удовольствием.
И мы вошли. Оказалось, он занял один из апартаментов южного крыла, самый большой в здании, с гигантской гостиничной площадью, с репетиционным залом, четырьмя или пятью спальнями, комнатами для слуг, кабинетом и всеми прочими удобствами. Я увидел вещи, знакомые мне еще по Парижу, – ковры, гобелены, циновки, мебель, стоящую целое состояние, и множество прочих вещей, которых прежде не видел. Четверо рабочих в хлопчатобумажных комбинезонах стояли и ждали дальнейших распоряжений. Он не обращал на них особого внимания, лишь взмахом руки давая понять, куда что ставить, словно перед ним находился скрипичный квартет. Усадил нас на диван, придвинул себе стул и принялся рассказывать, как страшно устал от гостиничного житья, уже почти потерял надежду отыскать устраивающую его квартиру и вот наконец нашел эту, а тут, оказывается, по странному, дурацкому, невероятному совпадению живем и мы.
Или не живем? Я сказал да, только наша квартира в другом крыле здания. Мы дружно рассмеялись. Затем он уставился на Хуану и спросил, не мексиканка ли она. Она ответила «да», и он принялся описывать свое путешествие в Мексику, отметив, какая прекрасная это страна. Тут мне пришлось немного поправить его, сказав, что впечатление было бы более полным, если б он провел там не неделю, а полгода, как я. Вы думаете, он умолчал о цели своего визита? Ошибаетесь. Он сказал, что поехал туда за мной, чтоб вернуть меня. Она засмеялась и сказала, что увидела там меня первой. Он в свою очередь рассмеялся. Впервые за все время злобный огонек в его глазах немного померк.
– О! Я должен показать вам сверчка!
Он вскочил, схватил топорик и начал вскрывать небольшой деревянный ящик. Затем извлек оттуда розовый камень размером чуть больше футбольного мяча и примерно той же формы, но отполированный и вырезанный в виде сверчка, подогнувшего под себя ножки, с опущенной головой. Она ахнула и принялась ощупывать его.
– Ты только посмотри, Джек! Ну разве не чудо? Настоящее ацтекское произведение искусства! Ему не меньше пяти сотен лет. Привез из Мексики, ты не представляешь, чего мне стоило вывезти эту игрушку из страны. Посмотри, как просты и лаконичны линии. Самому Мэншип[66]! не снилось такое! А вот эти линии брюшка напоминают Бранкузи[67], верно? И вообще он страшно современный, как самолет, а ведь сделал его индеец, в жизни своей не видевший белого человека.
– Да, да. Заставлять меня чувствовать очень nostаlgica.
Тут Хоувз сделал очень характерный для него жест. Взял сверчка, подошел к камину и водрузил его на мраморную доску.
– Вот, для моего очага!
Она поднялась, я тоже.
– Ну, дети мои, теперь вы знаете, где я живу, будем часто видеться.
– Да, gracias.
– О, и вот еще что! Как только устроюсь здесь окончательно, тут же закатываю бал, нечто вроде новоселья. Так что милости прошу.
– Гм, не знаю, право, Уинстон. Я очень занят…
– Занят? Настолько, что не можешь выкроить время на новоселье старого друга? Ах, Джек, Джек, Джек!
– Gracias, сеньор Хоувз. Мы придем, наверное.
– Никаких «наверное»! Просто обязательно!
* * *
Когда мы вернулись к себе, меня всего трясло.
– Послушай, Хуана, надо выбираться из этой трясины, и как можно быстрей. Не знаю, что за игру он ведет, но то, что это никакое не совпадение, – ясно как Божий день. Он преследует нас, и мы должны бежать.
– Мы бежать, он опять приходить.
– Тогда мы снова убежим. Не хочу видеть его больше.
– Почему надо убегать?
– Не знаю. Я… это действует мне на нервы. Хочу оказаться там, где не буду его видеть, не буду думать о нем, чувствовать, что он где-то рядом.
– Я думаю, мы оставаться.
* * *
В тот день мы видели его еще дважды. Около шести он позвонил в дверь и пригласил нас пообедать, но я пел и сказал, что мы собираемся обедать позже. Затем, уже после полуночи, не успели мы вернуться из театра, как ввалился он с каким-то странным юнцом по имени Пудински, русским пианистом, который должен был играть на следующем его концерте. Он сказал, что они собираются репетировать кое-какие отрывки, и пригласил нас зайти послушать. Мы ответили, что устали. Он не настаивал. Обнял Пудински за талию, и они удалились. Раздеваясь, мы услышали звуки рояля. Этот русский парнишка играть умел, ничего не скажешь.
– Ага. Теперь понял, в чем состоит его игра.
– Да. Очень интересно играть.
– Этот мальчик… Он хотел вызвать у меня ревность.
– Ты ревновать?
– Да нет же! Какая, к черту, ревность, что ты болтаешь?! Какая мне разница, с кем он и что? Но это действует мне на нервы. Я… я хочу, чтобы он был где-нибудь далеко. Хочу, чтоб нас здесь не было.
Она довольно долго лежала молча, опершись на локоть и глядя на меня сверху вниз. Затем поцеловала и отправилась в свою постель. Заснул я уже на рассвете.
* * *
На следующий день он заходил раз десять и через день тоже, и еще через день. Я начал пропускать реплики – первый признак, что что-то неладно. Голос был в норме, все остальное тоже, но суфлер все чаще тыкал в меня пальцем. Прежде за мной такого никогда не водилось.
* * *
Примерно через неделю последовало приглашение на новоселье. Я пытался отвертеться, бормотал, что должен сегодня петь, но она улыбнулась и сказала gracias, мы придем, и он обнял ее за плечи и, глядя на них, можно было подумать, что это закадычнейшие друзья, но я-то знал обоих вдоль и поперек, мог читать в их душах, как в книге, и понимал, что за этим кроется нечто совсем-совсем иное. Он ушел, тут я расшумелся и потребовал объяснений.
– Милый, от этот человек нет толку убежать. Он увидит, что ты плевать, и тогда отстанет. Он знать, что ты бояться, и тогда не отстать. Мы идем. Мы смеяться, проводить хороший время, мы делать вид, что все равно… Ты ведь не все равно?
– О Господи, нет конечно!
– Я думаю да, немножко. Я думаю, он тебя, как это у вас говорить… зацепить, да.
– Может быть, но только не тем, чем ты думаешь. Просто не хочу его больше видеть, вот и все.
– Тогда ты не все равно. Может, не так, как он хотеть. Но ты бояться. Когда ты будешь все равно, он отставать. И теперь мы не убегать. Мы идти, ты петь, быть красивый парень и плевать. И увидишь, быть хорошо.
– Ладно, если так надо, пойду, но, Боже, как мне все это противно!
И мы отправились в оперу. Я пел «Фауста». И был так отвратителен, что едва не провалил сцену дуэли. Тем не менее к 10.30 грим был смыт, мы вернулись домой и переоделись. И никаких белых платьев с цветами на этот раз. Она нарядилась в бутылочно-зеленое вечернее платье, накинула сверху тореадорский плащ. Плотно расшитый кремовый и желтый шелк, скользя по зеленой тафте, шуршал так, что было слышно каждое ее движение. Должен сказать вам, что эти цвета в сочетании с бледно-медным оттенком ее кожи создавали картину, достойную глаза небожителя. Я повязал белый галстук, никакого пальто, конечно, не взял, и вот без четверти одиннадцать мы вышли и двинулись по коридору.
Войдя, мы застали сцену, при виде которой оправдались худшие мои опасения. Там их была целая шайка: девицы в мужских вечерних костюмах, сшитых на заказ, с короткими стрижками и намазанными синим веками. Они танцевали с другими девицами, наряженными таким же образом; молодые парни с накрашенными губами и ресницами, они тоже танцевали только друг с другом, и три девушки в ослепительных вечерних туалетах, оказавшиеся при ближайшем рассмотрении вовсе не девушками. За роялем сидел Пудински, но играл он далеко не Брамса. Он наяривал джаз. При виде всего этого меня чуть наизнанку не вывернуло, но я проглотил слюну и постарался сделать вид, что страшно доволен и рад здесь оказаться.
На Уинстоне был смокинг из пурпурного бархата, вокруг шеи повязан шелковый платочек. Он ввел нас в гостиную с таким видом, словно весь этот праздник затевался специально для нас. Он представил нас гостям, подал напитки, а Пудински тут же заиграл пролог из «Паяцев», и я, шагнув вперед, запел. Пел, и кривлялся как мог, и не позволял добродушной улыбке сходить с лица. Пока они аплодировали, Уинстон развернулся и устроил целое представление вокруг Хуаны. Она все еще была в плаще, и он, бережно сняв его с ее плеч, начал восторгаться, и восхищаться, и закатывать глаза. Они столпились вокруг, и, когда наконец выяснилось, что это – настоящий тореадорский плащ, он тут же пристал к ней с расспросами и просьбами рассказать, что же такое коррида и каковы ее правила. Я опустился в кресло с ощущением, что все это не случайно, что за этим непременно кроется какой-то подвох. Вспомнилась Чэдвик, и я подумал: может, он затеял все это, чтобы высмеять ее? Но нет. Если не считать, что всякий раз, когда я смотрел в его сторону, он обнимал Пудински, ничего обидного или оскорбительного он себе не позволял. Просто несколько смутил ее градом вопросов, и вот она, взяв в руки плащ, принялась показывать, объяснять и страшно при этом ожила и развеселилась, и он тоже. Надо сказать, никто не мог сравниться с Уинстоном в искусстве заставить женщину выглядеть хорошенькой, при условии, конечно, если он того хотел. И вскоре кто-то воскликнул:
– Но как человек учится искусству тореадора, вот что я хотел бы знать!
Уинстон опустился на колени перед Хуаной.
– Да, расскажите нам, умоляю! Какие упражнения надо делать, чтобы стать тореадором?
– О, я объяснять.
Гости расселись, Уинстон устроился у ее ног на корточках.
– Сперва маленький мальчик, он хочет стать тореадор, да. Все маленький мальчик хотят быть тореадор.
– Я всегда хотел. И сейчас хочу.
– Тогда я говорить, что вам делать. Вы находить хороший burro. Вы знать, что есть burro?
– Осел, что-то в этом роде?
– Да. Вы находить маленький осел, вы резать два больших лист maguey[68], вы знать, что есть maguey, да? Иметь большой лист, очень толстый, очень острый…
– Агава?
– Да. Привязать этот лист на голова маленький осел. Делать большой рог, как toro.
– Погодите минутку.
Какая-то женщина достала ленточку, Уинстон оборвал у папоротника два листа и с помощью ленточки закрепил их на голове наподобие рогов. Затем опустился перед Хуаной на четвереньки.
– Продолжайте!
– Да, вот так. Вы очень похож маленький осел.
Зрители восторженно завопили, Уинстон помотал головой, взбрыкнул ногами и издал ослиный крик. Надо сказать, выглядело это довольно смешно.
– Затем вы брать маленький палочка для espada и маленький красный коврик для muleta. И тренироваться с этот маленький осел. – Кто-то протянул ей трость с серебряным набалдашником, она взяла ее и плащ, и они устроили посреди комнаты настоящее представление. Кругом все орали и визжали, а я сидел и ждал, чем, черт побери, все это кончится. В дверь позвонили. Кто-то пошел открывать, потом вернулся и тронул меня за рукав:
– Вам телеграмма, мистер Шарп.
Я вышел в холл.
Там стоял Гарри, один из коридорных, он протянул мне телеграмму. Я распечатал. Там не было ничего, кроме пустого бланка, вложенного в конверт.
– А где почтальон? Тут нет никакой телеграммы, только бланк.
Гарри притворил дверь в квартиру. Из-за нее по-прежнему доносился шум корриды.
– Позвольте, сейчас я все быстренько объясню, мистер Шарп. Пришлось сделать вид, что это телеграмма, чтоб там не заподозрили что-то неладное… Внизу вас дожидается один человек. Я сказал, что вас нет. Он поднимался к вам, потом спустился и теперь сидит там и ждет
– В вестибюле?
– Да, сэр.
– Что ему надо?
– Мистер Шарп, сегодня Тони три раза соединял этого мистера Хоувза по телефону со службой иммиграции. Тони запомнил этот номер еще с прошлого года, тогда его брат приехал из Италии. И вот Тони думает, что этот тип – из федеральной полиции и что он пришел за мисс Монтес.
– А Тони еще работает?
– Да, мы оба сегодня работаем. Вы лучше возвращайтесь туда, мистер Шарп, пока этот Хоувз чего-нибудь не учуял. Выведите ее оттуда, пусть зайдет в лифт и нажмет кнопку два раза. А я или Тони, мы спустим ее и проведем через подвал, а вы тем временем отвлекайте этого типа, пока мы ее не спрячем. Тони уверен, его родные приютят ее в надежном месте. Все они – ваши поклонники.
В кармане у меня лежала пачка денег. Я протянул ему десятку.
– Вот, разделишь с Тони. Завтра еще получите. Сейчас я ее приведу.
– Да, сэр.
– И спасибо. Нет слов, как я тебе благодарен.
* * *
Я вернулся в гостиную, засовывая телеграмму в карман. Уинстон, выделывавший на полу совсем уже невероятные прыжки, вскочил и подошел ко мне:
– Что там, Джек?
– А-а… кое-какие новости, из Голливуда.
– Плохие?
– Неважнецкие.
– Черт возьми! Слушай, у меня просто руки чешутся разбудить сейчас этого подонка и послать его куда подальше.
– Да не разбудишь ты его, в том-то и дело. Там сейчас только десять. Ладно, ну его к дьяволу! Не стоит об этом. Потом поговорим. И кончайте вы эту корриду. Давайте лучше танцевать.
– Танцы, танцы! Эй, маэстро, музыку!
Пудински снова заиграл джаз, пары задвигались, я подхватил Хуану.
– Так, давай улыбайся! Сейчас скажу тебе что-то важное.
– Да, уже улыбаюсь.
Я быстро выложил ей все.
– Этот Пудински для него только прикрытие. Он донес на тебя, анонимно конечно, чтоб тебя отправили на Эллис-Айленд, чтоб мне пришлось умолять его о помощи. А он будет делать вид, что готов свернуть горы, и, конечно, потерпит неудачу. И тебя отправят в Мексику…
– И тогда он тебя получить.
– Да. Так он думает.
– Я тоже так думать.
– Прекрати, ради Бога и…
– Почему ты дрожать?
– Я боюсь его, вот почему. Боюсь по-настоящему. Теперь слушай…
– Да, я слушаю.
– Уходи отсюда, быстро. Придумай какой-нибудь предлог, чтоб он был уверен, что ты вернешься. Переоденься, собери вещи, и как можно быстрее. Если в дверь позвонят, не открывай. Даже не подходи и не отвечай. Потом иди к лифту, нажмешь два раза кнопку, и мальчики о тебе позаботятся. Мне не звони. Завтра же свяжусь с тобой через Тони. Вот, тут деньги…
Я нащупал в кармане пачку и сунул ей за вырез платья.
– Давай, действуй!
– Да.
Она подошла к Уинстону. Он сидел рядом с Пудински, на голове по-прежнему листья.
– Хотите играть настоящий коррида, да?
– Просто мечтаю, дорогая!
– Тогда ждать. Я идти и приносить вещи. Я вернуться.
Он проводил ее до двери, потом подошел ко мне:
– Чудная девочка, просто прелесть!
– Да, все, как говорится, при ней.
– Всегда говорил: под каждым флагом есть только две нации: мужчины и женщины. Мексиканцы мужчины не стоят и ломаного гроша, но женщины у них замечательные. Просто удивительно, что их художники, окруженные такой красотой, тратят время на изображение войн, революций и разных социалистических благоглупостей. Все мексиканское изобразительное искусство сводится к набору пропагандистских плакатов.
– Да. Никогда не был его поклонником.
– И неудивительно! Но если б они смогли написать это лицо, о, совсем другое дело! Один только Гойя мог, а все эти радикалы, нет. Да… сами не понимают, что они теряют.
Я отошел, сел и стал смотреть, как они танцуют. Они уже совершенно разнуздались, и зрелище было абсолютно непристойное. Жаль, что мы не договорились с ребятами о каком-то условном сигнале, как теперь узнаешь, что она ушла? Оставалось только сидеть и ждать, пока они не спохватятся, куда она запропастилась. Тогда я пойду к себе, якобы за ней, потом вернусь, скажу, что она неважно себя чувствует и легла. Это поможет ей выиграть время.
Я заметил, во сколько она ушла. Семь минут второго. Казалось, с тех пор прошла вечность. Я зашел в ванную, снова взглянул на часы. Одиннадцать минут второго. Она отсутствует всего четыре минуты. Вернулся и сел. Пудински перестал играть. Они требовали еще. Он сказал, что устал. Зазвенел звонок. Уинстон пошел открывать, я почему-то был уверен, что это сыщик. Однако вошла… Хуана. Она и не думала переодеваться. Все то же бутылочно-зеленое платье, через руку перекинут плащ, в одной руке espada, в другой – ухо.
Им уже порядком поднадоела игра в корриду, но, увидев ухо, они оживились. Визжали, передавали его из рук в руки, нюхали, корчили гримасы и говорили «фу». Затем ухо взял Уинстон, приставил его к голове, потряс им. Они захохотали и захлопали в ладоши. Хуана тоже смеялась:
– Да, теперь не осел. Большой бык!
Он взревел. Нервы мои были на пределе. Я подошел к ней:
– Унеси все обратно! По горло сыт этой корридой, и ухо воняет. Отнеси туда, откуда взяла, и…
Я протянул руку, пытаясь вырвать ухо. Уинстон увернулся. Она расхохоталась, избегая смотреть мне в глаза. Что-то ударило меня в живот. Я обернулся – один из гомосеков, переодетый в дамское платье, тыкал в меня шваброй.
– Прочь с дороги! Я пикадор! Я пикадор на старой белой кляче!
Еще двое или трое бросились куда-то и вернулись со швабрами, палками от щеток и прочим и, изображая из себя пикадоров, начали прыгать вокруг Уинстона, тыча в него этими предметами. При каждом попадании он завывал. Хуана, вытянув шпагу из ножен, набросила на нее плащ, соорудив нечто вроде мулеты, Уинстон принялся налетать на нее, стоя на коленях и опираясь на одну руку, в другой он держал ухо.
Пудински заиграл вступление к «бою быков» из «Кармен». Стоял такой адский шум, что собственных мыслей слышно не было. Подойдя к роялю, я облокотился о него и стал ждать удобного момента забрать и увести ее.
Внезапно музыка стихла и по комнате пронеслось громкое «У-у!». Я обернулся. Она стояла посредине, как статуя, слегка развернувшись левым боком к Уинстону, в позе матадора, готового нанести решающий удар, в правой руке на уровне глаз шпага, и целилась прямо в него. В левой по-прежнему был плащ. Он, сидя на полу, не сводил с нее глаз. Пудински взял несколько мрачных аккордов.
Уинстон пару раз фыркнул, потом вопросительно поднял на нее глаза, словно ожидая подсказки, что делать дальше. Потом подпрыгнул, отскочил и натолкнулся на диван. Кто-то из гостей вскрикнул. Я рванулся вперед – перехватить рукоятку, – но опоздал. Не верьте книжным описаниям удара шпаги. Он столь молниеносен, что за ним невозможно проследить глазом и описать его тоже невозможно. Он – словно вспышка света, и следующее, что я увидел, было: кончик espada торчит из задней стороны спинки дивана, на губах Уинстона пенится кровь, а она стоит, склонившись над ним, говорит с ним, смеется над ним и уверяет, что там, в холле, его ждет детектив, который пришел забрать его в ад.
Перед глазами пронеслась картина: толпа, разгоряченная зрелищем боя, срывается со скамеек, стекает на арену, умирающего быка дергают за хвост, пинают ногами, и я старался убедить себя, что связался с чудовищем, дикаркой, что все это абсолютно ужасно и невыносимо. Бесполезно!… Мне хотелось смеяться, испускать восторженные вопли, кричать: «Оlй!» Я знал: то, что только что свершилось здесь, было грандиозно и прекрасно.