Только то была не царица. То была женщина, изображавшая ее, ее приближенная. Эта женщина умерла в святилище, как и огромный немой охранник царицы. Их зарубили мечом, которому не место в святом храме. Потом и сам владелец меча, Агила, царедворец, был убит на месте, у алтаря, стрелами, выпущенными сверху. Другие тоже погибли от стрел, под вопли людей, которые ринулись к выходам, топча друг друга. И кровь забрызгала солнечный диск под мозаикой, над которой трудились Криспин, Мартиниан, Пардос, Радульф, Куври и все остальные во славу бога.
Насилие, безобразное и нечестивое, в святой церкви, осквернение этого места и самого Джада. Пардос чувствовал себя нечистым, ему было стыдно. Он с горечью сознавал, что тоже ант, что он одной крови и даже, по воле случая, одного племени с тем мерзавцем, который встал с запретным мечом, оскорбил молодую царицу непристойными злобными словами, а затем умер вслед за теми, кого только что убил.
Пардос вышел из двойных дверей святилища, когда возобновилась церемония — по приказу первого министра Евдриха Златовласого. Он прошел мимо печей во дворе, где провел все лето и осень за гашением извести для основы, вышел за ворота и двинулся по дороге назад, в город. Не успев еще дойти до стен Варены, он уже принял решение покинуть этот город. И почти сразу же после этого понял, как далеко собрался идти, хотя никогда в жизни не уезжал из дома и наступала зима.
Позже его пытались отговорить, но Пардос был упрямым юношей, и его нелегко было поколебать, когда он уже принял решение умом и сердцем. Ему необходимо уйти подальше от того, что произошло в святилище, от того, что сделали люди одного с ним рода и племени. Ни один из его коллег и друзей не был антом, все они родились в Родиасе. Возможно, именно поэтому они не так остро чувствовали позор, как он.
Зимние дороги на восток сулили опасность, но Пардос считал, что они не могли быть хуже того, что вот-вот произойдет здесь, среди его народа, после того, как исчезла Царица и были обнажены мечи в святой церкви.
Ему хотелось снова увидеть Криспина, поработать с ним вдали от племенных войн, которые вот-вот начнутся. Снова начнутся. Они, анты, уже проходили по этой темной тропе. На этот раз Пардос пойдет в другую сторону.
Они не получали известий от младшего, энергичного партнера Мартиниана после единственного послания, переданного из военного лагеря в Саврадии. Это письмо даже не было адресовано им, оно было доставлено алхимику, другу Мартиниана. Этот человек, по имени Зотик, передал им, что с Криспином все в порядке, по крайней мере, на этом этапе его путешествия. Почему он написал старику, а не собственному напарнику или матери, никто не объяснил, во всяком случае, Пардосу не объяснили.
С тех пор — ничего, хотя Криспин, вероятно, уже добрался до Сарантия, если добрался. Пардос, который теперь уже твердо принял решение уехать, сосредоточился на образе бывшего учителя и объявил о своем намерении отправиться вслед за ним в столицу Империи.
Когда Мартиниан и его жена Кариеса поняли, что отговорить ученика не удастся, они приложили немало сил, чтобы как следует подготовить его к путешествию. Мартиниан посетовал на недавний — и очень внезапный — отъезд своего друга-алхимика, человека, который явно много знал о дорогах на восток. Но ему удалось собрать мнения и подсказки у опытных путешественников-купцов, своих бывших клиентов. Пардос, который гордился своей грамотностью, получил тщательно составленные списки мест, где следует останавливаться, и мест, которых следует избегать. Выбор у него был, разумеется, ограниченным, так как он не мог позволить себе взятки, чтобы получить доступ на имперские постоялые дворы на дороге, но все равно полезно знать о тех тавернах и притонах, где путешественника подстерегает опасность быть ограбленным или убитым.
Однажды утром, после предрассветной молитвы в маленькой древней часовне неподалеку от жилья, которое он снимал вместе с Куври и Радульфом, Пардос отправился к хироманту, испытывая некоторое смущение.
Приемная этого человека находилась ближе к дворцовому кварталу. Некоторые подмастерья и мастеровые, работавшие в святилище, имели обыкновение советоваться с ним по поводу азартных игр и любовных дел, но неловкость Пардоса это не уменьшало. Хиромантия была осуждаемой ересью, конечно, но клирики Джада здесь, в Батиаре, среди антов, действовали осторожно, и завоеватели так никогда полностью и не отказались от некоторых прошлых верований. Над дверью открыто висела вывеска с изображением пентаграммы. Когда он открыл дверь, зазвенел звонок, но никто не появился. Пардос вошел в маленькую темную переднюю комнату, подождал немного и постучал по шаткому столику, стоящему там. Ясновидящий вышел из-за занавески из бусин и, ни слова не говоря, повел его в заднюю комнату без окон, которую обогревала маленькая жаровня и освещали свечи. Он подождал по-прежнему молча, пока Пардос положит на стол три медных фолла и задаст свой вопрос. Хиромант указал на скамью. Пардос осторожно присел: скамья была очень старой.
Этот человек был худым как жердь, одет в черное, и у него не хватало мизинца на левой руке. Он взял короткую широкую руку Пардоса и склонился над ней, долго изучал ладонь при свете свечей и чадящей жаровни. Иногда он покашливал. Пардос чувствовал странную смесь страха, гнева и презрения к самому себе, пока хиромант пристально разглядывал его руку. Затем хиромант — он так и не заговорил — заставил Пардоса бросить на грязный стол высушенные куриные кости. Долго их рассматривал, а потом объявил высоким хриплым голосом, что Пардос не погибнет во время путешествия на восток и что его на дороге ждут.
Последнее не имело совсем никакого смысла, и Пардос спросил, что это значит. Хиромант покачал головой и зашелся в кашле. Он прижимал ко рту кусок ткани, покрытый пятнами. Когда приступ кашля утих, он сказал, что дальнейшие подробности трудно рассмотреть. Он ждет еще денег, понял Пардос, но не захотел платить больше и вышел на яркий утренний свет. Интересно, думал он, так ли беден этот человек, как кажется, или его убогая одежда и дом — это средство привлечь к себе внимание? Хироманты, безусловно, не оставались без работы в Варене. Кашель и простуженный голос казались настоящими, но богатые могут болеть точно так же, как и бедные.
Все еще ощущая неловкость за свой поступок и понимая, как отнесется священник, отправляющий службу в его церкви, к визиту к ясновидящему, Пардос решил рассказать о нем Куври.
— Если меня все же убьют, — сказал он, — пойди и возьми эти фоллы назад, хорошо?
Куври согласился без своих обычных шуточек.
В ночь перед уходом Пардоса Куври и Радульф повели его выпить в их любимую винную лавку. Радульф тоже скоро собирался уехать, но только на юг, в Байану возле Родиаса, где жила его семья и где он надеялся найти постоянную работу по украшению домов и летних жилищ у моря. Этим надеждам, возможно, не суждено сбыться, если разразится гражданская война или начнется вторжение с востока, но они решили не говорить об этом в последний совместный вечер. Во время этого прощания за чаркой вина Радульф и Куври выражали горькое сожаление, что не могут пойти вместе с Пардосом. Теперь, когда они смирились с его внезапным уходом, это путешествие начало казаться им замечательным приключением.
Пардос вовсе так не считал, но он не собирался разочаровывать друзей, заявляя об этом. Он растрогался, когда Куври развернул сверток, принесенный с собой, и они подарили Пардосу новую пару сапог в дорогу. Ночью, пока он спал, они измерили его сандалии, объяснил Радульф, чтобы подобрать правильный размер.
Таверна закрывалась рано по приказу Евдриха Златовласого, бывшего министра, который провозгласил себя регентом в отсутствие царицы. После этого заявления начались беспорядки. Много людей погибло за последние несколько дней в уличных потасовках. Напряжение уже было большим и будет еще расти.
Среди всего прочего, казалось, никто понятия не имеет, куда уехала царица, и это явно тревожило тех, кто теперь обосновался во дворце.
Пардос просто надеялся, что с ней все в порядке, где бы она ни находилась, и что она когда-нибудь вернется. Анты не признавали женщин-правителей, но Пардос считал, что дочь Гилдриха гораздо лучше любого из тех, кто может теперь занять ее место.
Он покинул дом на следующее утро, сразу же после предрассветной молитвы, и двинулся по дороге на восток, в Саврадию.
Самой большой для него проблемой были собаки. Они избегали крупных компаний, но пару-тройку раз на рассвете и в сумерках Пардос оказывался на дороге в одиночестве, а одна особенно неприятная ночь застала его вдали от постоялых дворов. И тогда на него набросились дикие собаки. Он отбивался своим посохом, удивляясь жестокости собственных ударов и грязной ругани, но и ему досталось немало укусов. По-видимому, ни одна из собак не оказалась больной, и хорошо, не то он к этому времени уже умер бы и Куври пришлось бы идти за деньгами к предсказателю.
Постоялые дворы обычно были грязными и холодными, пища имела неопределенное происхождение, но дома комната Пардоса тоже не напоминала дворец, и ему уже попадались в постели маленькие кусачие насекомые. Ему встретилось множество подозрительных личностей, которые пили слишком много плохого вина в сырые ночи, но было очевидно, что тихий молодой человек не владеет ни деньгами, ни товарами, которые стоило бы украсть, и они оставляли его в покое. Все же он из предосторожности испачкал грязью свои новые сапоги, чтобы они выглядели более старыми.
Ему нравились сапоги. И он не слишком страдал от холода и долгой ходьбы. Огромный черный лес на севере — Древняя Чаща — вызывал у него странное волнение. Ему нравилось пытаться проследить и определить оттенки темно-зеленого и серого, бурого и черного цветов, когда свет скользил по опушке леса и менял ее расцветку. Ему пришло в голову, что его предки и их предки могли жить в этом лесу. Вероятно, поэтому его влекло к нему. Анты уже давно обосновались в Саврадии, среди иниций, врашей и других враждующих племен, но потом начали великое переселение на юго-запад, в Батиару, где рушилась Империя, уже готовая пасть. Вероятно, деревья, тянущиеся вдоль имперской дороги, пробуждали нечто древнее в его крови. Хиромант сказал, что его ждут на дороге. Он не сказал, что именно его ждет.
Он искал себе попутчиков, как наставлял его Мартиниан, но после нескольких первых дней не слишком тревожился, если никого не находил. Он изо всех сил старался не пропускать предрассветных и предзакатных молитв, искал придорожные церкви, чтобы их прочесть, поэтому часто отставал от менее набожных спутников, когда ему все же удавалось ими обзавестись.
Один гладко выбритый торговец вином из Мегария предложил Пардосу деньги, если тот разделит с ним ложе — даже на имперском постоялом дворе, — и потребовалось стукнуть его посохом под коленки, чтобы он перестал хватать Пардоса за интимные места под покровом сумерек, настигших их компанию в дороге. Пардос встревожился, как бы друзья этого человека не отозвались на его вопль и не напали на него, но, кажется, им были известны повадки их товарища, и они не доставили Пардосу неприятностей. Один из них даже извинился, что его удивило. Их компания отправилась на ночлег на имперский постоялый двор, который замаячил в темноте впереди, большой, освещенный факелами, приветливый, а Пардос продолжил путь в одиночестве. В ту ночь он в конце концов скорчился с южной стороны каменной ограды на жгучем холоде, и ему пришлось драться с дикими псами при свете белой луны. Стена должна была защитить его от собак. Но в ней было слишком много проломов. Пардос знал, что это означает. Здесь тоже побывала чума в недавно минувшие годы. Когда люди умирают в таких количествах, всегда не хватает рабочих рук, чтобы сделать все необходимое.
Та единственная ночь была очень тяжелой, и он действительно подумал, дрожа от холода и стараясь не спать, не суждено ли ему умереть здесь. Он спрашивал себя, что он делает так далеко от всего, что ему знакомо. У него нечем было разжечь огонь, и он смотрел в темноту, следил, не появятся ли тонкие извивающиеся привидения, которые могут погубить его, если он пропустит их приближение. Он слышал другие звуки, из леса, с противоположной стороны стены и дороги: низкое раскатистое рычание, вой, а один раз топот какого-то очень крупного животного. Он не поднялся, чтобы посмотреть, что это такое, но после этого собаки ушли, слава Джаду. Пардос сидел, съежившись под своим плащом, прислонившись к мешку и шершавой стене, смотрел на далекие звезды и на единственную белую луну и думал о том, где он находится в мире, сотворенном Джадом. Где это маленькое ничтожное существо — Пардос из племени антов — проводит холодную ночь в этом мире. Звезды в темноте были твердыми и яркими, как алмазы.
Позже он решил, что после той долгой ночи он смог по-новому оценить бога, если это не слишком самонадеянная мысль, ибо как смеет такой человек, как он, говорить об оценке бога? Но мысль осталась с ним: разве Джад не совершает каждую ночь нечто бесконечно более трудное, сражаясь в одиночку против врагов и зла среди жгучего холода и темноты? И — следующая правда — разве бог не делает это ради блага других, ради своих смертных детей, а вовсе не ради себя самого? А Пардос просто боролся за собственную жизнь, а не за других живущих.
В какой-то момент, в темноте, после захода белой луны, он подумал о Неспящих, о тех святых клириках, которые молятся всю ночь, в знак понимания того, что бог совершает в ночи. Потом он провалился в беспокойный сон без сновидений.
И на следующий же день, продрогший, весь окоченевший и очень уставший, он подошел к церкви тех самых Неспящих, стоящей немного в стороне от дороги. Он вошел с благодарностью, желая помолиться и выразить свою благодарность, возможно, найти немного тепла в холодное ветреное утро, а потом увидел то, что находилось наверху.
Один из священников не спал, он вышел и приветливо поздоровался с Пардосом, и они вместе произнесли предрассветные молитвы перед диском и под внушающей благоговение фигурой темного бородатого бога на куполе над их головой. Потом Пардос неуверенно рассказал священнику, что он из Варены, мозаичник, и что изображение на куполе — правда! — самая поразительное из всего, что он когда-либо видел.
Одетый в белые одежды священник поколебался, в свою очередь, и спросил у Пардоса, не знаком ли он с еще одним западным мозаичником, человеком по имени Мартиниан, который проходил мимо них в начале осени? И Пардос вспомнил, как раз вовремя, что Криспин отправился на восток под именем своего партнера, и сказал: да, он действительно знает Мартиниана, был его учеником и теперь идет на восток, чтобы присоединиться к нему в Сарантии.
После этого худощавый клирик снова поколебался, а потом попросил Пардоса подождать несколько секунд. Он вышел через маленькую дверцу в боковой стене церкви и вернулся вместе с другим человеком, постарше, седобородым. Этот человек смущенно объяснил, что другой художник, Мартиниан, высказал предположение, будто изображение Джада наверху нуждается в некотором… внимании, если они хотят сохранить его должным образом.
И Пардос, снова посмотрев вверх, увидел то, что заметил Криспин, и, кивнув головой, сказал, что это действительно так. Затем они спросили его, не захочет ли он помочь им в этом. Пардос заморгал в страхе и, заикаясь, стал говорить что-то насчет того, что необходимо иметь большое количество смальты, такой же, как та, что использована наверху, для этой сложной, почти невыполнимой задачи. Ему потребовалось бы снаряжение мозаичника, и инструменты, и помост…
Священники переглянулись, а потом повели Пардоса через церковь в одно из хозяйственных строений и по скрипучим ступенькам в подвал. И там при свете факела Пардос увидел разобранные части помоста и инструменты для своей профессии. Вдоль каменных стен стояла дюжина сундуков, и священники их открыли, один за другим, и Пардос увидел смальту такого качества, такого блеска, что еле удержался, чтобы не заплакать, вспомнив мутное некачественное стекло, которым все время приходилось пользоваться Криспину и Мартиниану в Варене. Это была та самая смальта, которой выложили изображение Джада на куполе: священники хранили ее здесь, внизу, все эти сотни лет.
Два священника смотрели на него и ждали, ничего не говоря, и наконец Пардос просто кивнул головой.
— Да, — сказал он. И еще: — Кому-нибудь из вас придется мне помогать.
— Ты должен научить нас, что надо делать, — сказал второй священник, поднимая повыше факел и глядя вниз на сверкающее стекло в древних сундуках, в котором играл отражающийся свет.
Пардос в конце концов остался там. Он работал вместе с этими благочестивыми людьми и жил с ними почти всю зиму. Как ни странно, по-видимому, его здесь ждали.
Настало время, когда он достиг пределов того, что, как он считал, в его силах сделать при отсутствии руководства и большего опыта для этого божественного, великолепного произведения, и он сказал об этом священникам. Они к тому времени преисполнились к нему уважения, признали его благочестие и старание, и он даже думал, что понравился им. Никто не возражал. Надев подаренные ему белые одежды, Пардос в последнюю ночь бодрствовал вместе с Неспящими и с дрожью услышал собственное имя, пропетое святыми клириками во время молитвы как имя человека добродетельного и достойного, для которого они просили милости у бога. Они поднесли ему подарки — новый плащ, солнечный диск, — и он снова, со своим посохом и мешком, ясным утром вышел на дорогу и под пение птиц, возвещающих весну, продолжил свой путь в Сарантий.
* * *
Если быть честным, то Рустему пришлось бы признать, что его самолюбию нанесен удар. С течением времени, решил он, эта болезненная тревога и обида утихнут и он, возможно, сочтет реакцию своих жен и свою собственную забавной и поучительной, но пока прошло слишком мало времени.
Кажется, он тешил себя иллюзиями насчет своей семьи. Не он первый. Стройная хрупкая Ярита, от которой Рустема Керакекского вынуждали отказаться, которую заставляли бросить по желанию Царя Царей, чтобы его можно было возвысить до касты священнослужителей, казалась очень довольной, когда ей сообщили об этой перемене в жизни, как только ей пообещали найти подходящего, доброго мужа. Единственное, о чем она просила, это отвезти ее в Кабадх.
Наверное, его вторая хрупкая жена ненавидела пустыню, песок и жару больше, чем показывала, и ей очень хотелось увидеть бурную и волнующую жизнь столичного города и пожить в нем. Рустем невозмутимо заметил, что, вероятно, ее желание можно будет удовлетворить. Ярита радостно, даже страстно, поцеловала его и ушла к своей малышке в детскую.
Катиун, его первая жена, — хладнокровная, сдержанная Катиун, которой оказали честь, как и ее сыну, обещанием принять в самую высшую из трех каст, что сулило немыслимое благосостояние и возможности, — разразилась горестными рыданиями, когда услышала эти новости. Она никак не хотела успокоиться, причитала и заливалась слезами.
Катиун совсем не нравились большие города, она никогда не видела ни одного из них — и не имела ни малейшего желания увидеть. Песок в одежде и волосах был мелкой неприятностью, жаркое солнце пустыни можно выдержать, если знать необходимые правила жизни. В маленьком окраинном Керакеке жить приятно, если ты жена уважаемого лекаря и занимаешь соответствующее этому положение.
Кабадх, двор, знаменитые водяные сады, танцевальный зал с красными колоннами, полный цветов, — все это места, где женщины ходят раскрашенные и надушенные, наряженные в тонкие шелка и славятся хорошими манерами и давно отточенным коварством. Женщина из пустынных провинций среди этих?..
Катиун рыдала на своей кровати, крепко закрывала глаза и даже не желала смотреть на него, когда Рустем пытался успокоить ее разговорами о том, какие возможности откроет для Шаски эта невероятная щедрость царя, как и для всех других детей, которые у них могут теперь родиться.
Последнее он сказал импульсивно, он не собирался этого говорить, но его слова вызвали новые потоки слез. Катиун хотелось еще одного ребенка, и Рустем знал это. С переездом в Кабадх, когда он займет высокий пост придворного лекаря, он больше не сможет приводить доводы против идеи завести еще одного ребенка, мотивируя их недостатком жизненного пространства или средств.
В душе он все еще страдал. Ярита слишком легко примирилась с перспективой быть брошенной вместе с дочерью. А Катиун, по-видимому, не понимала, насколько поразительна эта перемена в их положении, не гордилась ею и не радовалась их новой судьбе.
Его слова о возможности иметь еще одного ребенка ее все-таки утешили. Она вытерла глаза, села на постели, задумчиво посмотрела на него, даже сумела слегка улыбнуться. Рустем провел вместе с ней остаток ночи. Катиун, не столь утонченно красивая, как Ярита, и менее застенчивая, чем вторая жена, умела более искусно возбуждать его различными способами. Перед рассветом его заставили, еще полусонного, предпринять первую попытку зачать обещанного ребенка. Прикосновения Катиун и ее шепот на ухо были бальзамом для его гордости.
На рассвете он вернулся в крепость, чтобы проверить состояние царственного пациента. Все шло хорошо. Ширван быстро поправлялся, что свидетельствовало о его железном здоровье и о стечении благоприятных знамений. Рустем не слишком полагался на первое, но изо всех сил старался следить за вторым и действовать соответственно.
Между посещениями царя он запирался с визирем Мазендаром, иногда к ним присоединялись другие люди. Рустема быстро вводили в курс определенных аспектов событий в мире той зимой, и особое внимание уделялось характеру и возможным намерениям Валерия Второго Сарантийского, которого некоторые называли «ночным императором».
Если ему предстоит отправиться туда, да еще и с определенной целью, он должен многое знать.
Когда он наконец двинулся в путь, поспешно договорившись, чтобы его ученики продолжали занятия с одним знакомым лекарем в Кандире, расположенном еще дальше к югу, зима была уже в разгаре.
Самым трудным — и это стало полной неожиданностью — было прощание с Шаски. Женщины примирились с происходящим, сумели понять, девочка была еще слишком мала. Его сын, слишком чувствительный, как считал Рустем, явно старался удержаться от слез, когда Рустем однажды утром затянул лямки своего заплечного мешка и повернулся, чтобы в последний раз со всеми проститься.
Шаски прошел несколько шагов вперед по дорожке. Он тер глаза сжатыми кулачками. Рустему пришлось признать, что он старался. Он старался не заплакать. Но какой мальчик так сильно привязывается к своему отцу? Это признак слабости. Шаски еще в том возрасте, когда мир, который ему положено знать и который ему необходим, — это мир женщин. Отец должен обеспечивать пищу и кров, духовное руководство и дисциплину в доме. Возможно, Рустем все-таки совершил ошибку, позволив ребенку слушать его уроки из коридора. Шаски не должен был так реагировать. И солдаты наблюдали за ними: воинам из крепости предстояло проделать с ним первую часть пути в знак особой милости.
Рустем открыл рот, чтобы сделать мальчику выговор, и обнаружил, к своему стыду, что у него в горле застрял комок, а сердце сжалось в груди так, что стало трудно говорить. Он закашлялся.
— Слушайся своих матерей, — произнес он более хриплым голосом, чем ожидал.
Шаски кивнул головой.
— Я буду слушаться, — прошептал он. Он все еще не плакал. Маленькие ручки были прижаты к бокам и сжаты в кулачки. — Когда ты вернешься домой, папа?
— Когда сделаю то, что должен сделать.
Шаски сделал еще два шага к калитке, где стоял Рустем. Они были одни, на полпути между женщинами у двери и военными на дороге. Он мог бы дотронуться до мальчика, если бы протянул руку. Одна птица пела в то ясное холодное зимнее утро.
Его сын глубоко вздохнул, явно собирая все свое мужество.
— Я не хочу, чтобы ты уезжал, ты знаешь, — сказал Шаски.
Рустем старался рассердиться. Дети не должны так разговаривать. Да еще с отцами. Потом увидел, что мальчик это понимает: он опустил глаза и сгорбился, словно ожидал выговора.
Рустем посмотрел на него и сглотнул, потом отвернулся и так ничего и не сказал. Несколько шагов он сам нес свой дорожный мешок, потом один из солдат спрыгнул с коня, взял мешок и ловко привязал к спине мула. Рустем наблюдал за ним. Командир солдат посмотрел на него и вопросительно приподнял бровь, махнув рукой в сторону предоставленного ему коня.
Рустем кивнул, внезапно его охватило раздражение. Он шагнул к коню, потом неожиданно обернулся и посмотрел на калитку. Шаски все еще стоял там. Он поднял руку, помахал мальчику и слегка улыбнулся, неловко, ему хотелось, чтобы ребенок понял, что отец не сердится за его слова, хотя и должен сердиться. Шаски смотрел Рустему в лицо. Он все еще не плакал. И все еще казалось, что он вот-вот расплачется. Рустем еще несколько мгновений смотрел на него, впитывая образ этой маленькой фигурки, потом кивнул головой, резко повернулся, схватился за протянутую руку и вскочил в седло. Они поскакали прочь. Некоторое время он испытывал стеснение в груди, потом это прошло.
Стражники сопровождали его до границы, а потом Рустем продолжил путь на запад, в сарантийские земли, — впервые в жизни, — один, не считая бородатого черноглазого слуги по имени Нишик. Он отдал коня солдатам и ехал на муле: это больше соответствовало его роли.
Слуга тоже был не настоящий. Точно так же, как Рустем в данный момент был не просто учителем и лекарем, путешествующим в поисках рукописей и ученых бесед с западными коллегами, так и слуга был не просто слугой. Он был солдатом, ветераном, закаленным в боях и умеющим выживать. В крепости Рустема убеждали, что подобные навыки могут очень пригодиться в его путешествии, а возможно, еще больше пригодятся, когда он доберется до места назначения. Все-таки он был шпионом.
Они остановились в Сарнике, не делая тайны из своего прибытия и не скрывая роли Рустема в спасении Царя Царей и его будущего возвышения. Это было слишком важное событие: известие о покушении на царя раньше их пересекло границу, даже зимой.
Правитель Амории попросил Рустема посетить его и с подобающим ужасом выслушал подробности об убийственном предательстве в семье царя Бассании. После официального приема правитель отпустил своих приближенных и наедине пожаловался Рустему, что у него возникли некоторые трудности в выполнении его обязанностей как с женой, так и с любимой наложницей. Он признался с некоторым смущением, что зашел так далеко, что даже советовался с хиромантом, но безуспешно. Молитвы также не помогали.
Рустем воздержался от комментариев по поводу этих методов, осмотрел язык и пощупал пульс правителя, после чего посоветовал ему употреблять на ужин хорошо прожаренную баранью или говяжью печень в тот вечер, когда он собирается иметь сношение с одной из своих женщин. Отметив багровый цвет лица правителя, он также предложил воздержаться от употребления вина во время этой важной трапезы. Он выразил твердую уверенность, что все это поможет. Уверенность, разумеется, это половина лечения. Правитель рассыпался в благодарностях и отдал распоряжение, чтобы Рустему помогали во всех его делах, пока он находится в Сарнике. Через два дня он прислал в гостиницу в подарок Рустему шелковые одежды и богато изукрашенный солнечный диск джадитов. Диск, хоть и красивый, едва ли подобало дарить бассаниду, но Рустем сделал вывод, что его советы ночью оказались полезными.
Живя в Сарнике, Рустем посетил одного из своих бывших учеников и встретился с двумя лекарями, с которыми раньше переписывался. Он приобрел текст Кадестеса о кожных язвах и заплатил за переписку еще одной рукописи, копию которой должны были потом переслать ему в Кабадх. Он рассказал этим двум лекарям, что именно произошло в Керакеке и о том, как спас жизнь царя, в результате чего скоро станет придворным лекарем. А пока, объяснил он им, он попросил разрешения совершить познавательное путешествие, чтобы обогатить себя знаниями и письменными источниками с запада, и это разрешение ему было дано.
Он прочел утреннюю лекцию, на которую, к его удовольствию, собралось много народа, об афганских методах приема трудных родов и еще одну — об ампутации конечностей в том случае, если в результате раны возникают воспаление и гнойные выделения. Рустем пробыл там почти месяц и уехал после прощального ужина, любезно устроенного гильдией лекарей. Ему назвали имена нескольких врачей в столице Империи, к которым настоятельно советовали зайти, и адрес респектабельной гостиницы, где предпочитали останавливаться его коллеги по профессии, когда бывали в Сарантии.
Пища по дороге на север оказалась отвратительной, а удобства еще хуже, но учитывая то, что стоял конец зимы и еще не наступила весна и в это время все мало-мальски умные люди вообще избегают путешествовать, путешествие прошло в основном без приключений. Чего нельзя сказать об их прибытии в Сарантии. Рустем не ожидал, что в первый же день встретится со смертью и попадет на свадьбу.
* * *
Уже много лет Паппион, управляющий имперской мастерской стеклодувов, сам не занимался выдуванием стекла или моделированием изделий. Его обязанности теперь были чисто административными и дипломатическими, связанными с координацией поставок и производством и доставкой смальты и плоских листов стекла мастерам, которые в них нуждались, в Городе и за его пределами. Самой трудной из его обязанностей было определить приоритеты и утихомирить разъяренных художников. Художники, как убедился на собственном опыте Паппион, склонны впадать в ярость.
У него была разработана собственная система. Императорские проекты стояли на первом месте, и Паппион сам проводил их оценку — насколько важна данная мозаика по сравнению с остальными. Поэтому приходилось иногда осторожно наводить справки в Императорском квартале, но у него имелся для этого свой штат, и он сам приобрел достаточно приличные манеры и мог посетить некоторых высших гражданских чиновников, когда возникала необходимость. Его гильдия не была самой важной из всех — это место принадлежало, конечно, шелковой гильдии, — но и не числилась среди самых незначительных, и при нынешнем императоре, с его пышными строительными проектами, Паппиона можно было назвать важной персоной. Во всяком случае, к нему относились с уважением.