То, что обитало в том лесу, требовало отдать души. Их нельзя было забирать.
Что ждет его самого среди деревьев, Зотик не знал, хотя он когда-то взял нечто, ему не предназначенное, а равновесие и возмещение лежали в основе его собственного искусства и тех наук, которые он изучал. Только глупец не признается в своем страхе. Дар предсказания не входил в перечень его достоинств. В мире существуют силы, более могучие, чем правители.
Он думал о юной царице, плывущей на корабле. Он думал о Линон: о том самом первом разе, пронизывающем до костей страхе, о силе и благоговении. Холодный дождь, хлеставший сейчас ему в лицо, был тем поводком, который привязывал его к этому миру. Он прошел по Мегарию и достиг стен, увидел дорогу, ведущую в открытые ворота, и в серой дали впереди замаячила Древняя Чаща.
Тут он остановился, всего на мгновение, глядя на нее, и почувствовал сильное биение смертного сердца в своей груди. Кто-то налетел на него сзади, выругался по-сарантийски и пошел дальше.
– Что там? — спросила Тереза. Сокол, который быстро соображает.
– Ничего, дорогая. Воспоминание.
– Почему воспоминание – это ничего?
Действительно, почему? Он не ответил, пошел дальше с посохом в руке, через ворота. Переждал в канаве, пока проедет компания купцов на конях со своими нагруженными мулами, потом снова зашагал. Столько раз он шагал здесь один осенним утром, он уже смутно это помнил, в поисках славы, знаний, скрытых тайн мира. Полумира.
К полудню он уже шел по главной дороге, бегущей на восток, и огромный лес шагал вместе с ним, с северной стороны, очень близко.
Он оставался там на протяжении всех следующих дней пути, под дождем, под бледными, недолгими проблесками солнечного света. Мокрые, тяжелые, разноцветные листья почти все уже опали. Из угольных ям поднимался дым, вдалеке стучали топоры, слышалось журчание невидимого ручья, южнее дороги паслись овцы и козы, стоял одинокий пастух. Однажды из леса выскочил дикий кабан, а затем, ошеломленный внезапным светом, так как облака открыли солнце, метнулся назад, в темноту, и исчез. Лес оставался на месте и по ночам, за закрытыми ставнями постоялых дворов, где Зотика уже никто не помнил в общем зале и никто не узнавал после столь долгого перерыва. Там алхимик ел и пил в одиночестве и не водил наверх девушек, как когда-то, а с первыми лучами рассвета уже шагал дальше.
И лес был там, на расстоянии броска камня мальчишки от дороги, ближе к вечеру последнего дня, когда вечерний мелкий дождь уже кончился и заходящее солнце стояло низкое и красное у самой земли. Зотик отбрасывал длинную тень вперед, когда проходил через деревню, которую помнил. Сейчас, в конце холодного дня, ставни были закрыты, и на единственной улице не оказалось ни души. Тень привела его вскоре после деревни к постоялому двору, где он всегда останавливался до того, как выходил в темноте, перед рассветом, и делал то, что он делал в День Мертвых.
Зотик в нерешительности остановился на дороге возле постоялого двора. Из-за забора доносились разные звуки. Ржание коней, потрескивание катящейся телеги, стук молота на кузнице, болтовня конюхов. Залаяла собака. Кто-то рассмеялся. Подножия гор, которые загораживали береговую линию и море, поднимались за постоялым двором, луг в сумерках был усеян козами. Ветер стих. Зотик оглянулся назад, на красное солнце и подсвеченные красным облака на горизонте. Они обещали завтра лучший день. В гостинице должен гореть очаг, там подогревают вино с пряностями, чтобы согреться.
– Мы боимся, – услышал он.
Не Тереза. Мирель, которая никогда не разговаривает. Он сделал ее малиновкой, с медной грудкой, маленькой, как Линон. Все они имели один и тот же голос, с кислыми патрицианскими интонациями того юриста, рядом со свежей могилой которого он проводил свои темные обряды. В этом была неожиданная ирония… в том, что девять душ саврадийских девушек, принесенных в жертву в роще Древней Чащи, разговаривают голосом высокомерного судьи из Родиаса, убитого перепившим пьяницей. Одинаковые голоса, но он знал тембр голоса каждой души также хорошо, как собственный.
– О, дорогие мои, – мягко произнес он, – не надо бояться.
– Не за себя, – это сказала Тереза. С оттенком нетерпения. – Мызнаем, где находимся. Мы боимся за тебя.
Этого он не ожидал. И не нашел, что ответить. Он снова оглянулся на дорогу, потом посмотрел вперед, на восток. Никто не ехал по ней, никто не шел. Все здравомыслящие смертные спрятались за стенами в конце дня, под крышами, закрыли ставнями окна, зажгли огонь от холода и уже почти полной темноты. Его тень лежала на имперской дороге, рядом с тенью посоха. Испуганный заяц выскочил с поля и понесся зигзагами в косых лучах к мокрой придорожной канаве. Солнце и облака на западе над ним были красными, как огонь, как последние отблески огня.
Нет никакого смысла ждать утра, каким бы погожим оно ни оказалось.
Зотик зашагал дальше, один на дороге, оставив позади огни постоялого двора, и вскоре подошел к маленькому, плоскому мостику через придорожный ров с северной стороны дороги. Он узнал это место, прошел по мостику, как много, очень много лет назад, и зашагал по мокрой, темной, осенней траве поля, а когда подошел к черной опушке леса, то не остановился, а вошел в давящую, поджидающую темноту этих древних деревьев, вместе с семью душами и своей собственной душой. За его спиной, в мире, село солнце.
В Древней Чаще царила тьма, и ночь не порождала ее, а углубляла. Утро было чем-то далеким, доступным лишь интуитивному ощущению, а не сменой пространства или времени. Луны узнавались по притяжению, а не по сиянию, хотя иногда их можно было мельком увидеть, а иногда звезда сверкала среди черных ветвей и трепещущих листьев, над клочьями тумана.
На той поляне, где каждую осень жрецы в масках проливали кровь, совершая обряд настолько древний, что никто не знал, как он начался, эти истины менялись, становились мелкими. Деревья здесь расступались как раз настолько, чтобы позволить проникнуть свету, когда щупальца тумана отступали. Полуденное солнце могло окрасить листья весной и летом в зеленый цвет или в красно-золотой после осенних заморозков. Белая луна в разгар зимы придавала черным ветвям холодную, скромную красоту, голубая снова возвращала их в чуждый полумир. И можно было видеть различные вещи.
Например, растоптанную траву, опавшие листья и землю. По ней только что ступали копыта, которые должны были быть слишком тяжелыми для земли. Или семь птиц, лежащих на твердой земле, искусственных птиц. Или человека рядом с ними. Правильнее сказать, то, что осталось от человека. Лицо его осталось нетронутым. Выражение его при свете голубой в тот момент луны было безмятежным, смирившимся, запечатлевшим покой.
Он вернулся по своей воле: это учитывалось, принималось в расчет, снимало часть долга. Тело его было окровавлено, вспорото от паха до грудины. Кровь и внутренности открыты свету, и кровавый след тянулся по траве прочь, туда, куда вели отпечатки копыт.
Старый, потрепанный дорожный мешок лежал на земле немного поодаль. С широким кожаным эсперанским ремнем, изношенным до мягкости.
На поляне стояла тишина. Время текло. Голубая луна скользнула через открытые участки наверху и убежала прочь от этого зрелища. Ни ветра, ни звука в голых ветвях, ни шороха опавших листьев. Ни одна сова не кричала в Древней Чаще, не пел соловей, не раздавались тяжелые шаги зверя или возвращающегося бога. Теперь уже нет. Это было и прошло. И повторится снова и снова, но не сегодня ночью.
Затем в эту тишину в холодной ночи ворвался разговор. Говорили птицы на траве и одновременно не они. В воздухе, во тьме, слышались голоса женщин, мягкие, как листья, женщин, которые умерли здесь давным-давно.
– Ты его ненавидишь?
– Сейчас? Посмотри, что с ним сделали.
– Не только сейчас. Всегда. Прежде. Я никогда не питала к нему ненависти.
Снова настала тишина, на некоторое время. Время здесь мало значило, его трудно было понять, разве только по звездам, ускользающим из виду, когда их можно было видеть.
– И я.
– И я. А следовало?
– Как это?
– Правда. Как это?
– И посмотрите только, – сказала Линон, то были ее первые слова, и она была первой из них, кого увели отсюда, а затем вернули, – посмотрите, как он заплатил.
– Но он не боялся, правда? — Тереза.
– Нет, боялся, – возразила Линон. Дыхание в тишине. – Но уже не боится.
– Где он? – Мирель.
Никто на это не ответил.
– А! Это я знаю. Мы уже там. Нас нет. Стоит только попрощаться, и нас нет, – сказала Линон.
– Тогда прощайте, – сказала Тереза. Сокол.
– Прощайте, – прошептала Мирель. Друг за другом они прощались, шелестели слова в темном воздухе, и души улетали. В конце Линон, которая была самой первой из всех, осталась одна, и в тишине рощи она сказала последние слова человеку, лежащему рядом с ней на траве, хотя он теперь не мог ее слышать, а потом произнесла кое-что еще. Более нежное, чем прощание, а потом, наконец, ее душа обрела освобождение, в котором ей так долго отказывали.
И вот так это тайное знание и эти переселенные души ушли из созданного богом мира, где жили и умирали мужчины и женщины, и птиц алхимика Зотика больше никто не видел под солнцем и лунами. Кроме одной.
Когда осень снова пришла в мир смертных, уже сильно изменившийся, те, кто явился на рассвете в День Мертвых, чтобы совершить древние, запретные обряды, не нашли ни мертвого человека, ни искусственных птиц в траве. Там был посох и пустой мешок с кожаным ремнем, и они удивились этим вещам. Один человек взял посох, другой – мешок, когда покончили с тем делом, ради которого пришли сюда.
Случилось так, что этим двоим потом всю жизнь сопутствовала удача, а потом их детям, которым достались посох и мешок после смерти родителей, а потом детям их детей.
В мире существуют силы, более могущественные, чем правители.
* * *
– Я был бы чрезвычайно благодарен, – сказал священник Максимий, главный советник восточного патриарха, – если бы кто-нибудь объяснил нам, почему столь абсурдно крупную корову надо изображать на куполе Святилища божественной мудрости Джада. Что этот родианин выдумывает?
Ненадолго воцарилось молчание, достойное высокомерных, язвительных интонаций, с которыми было сделано данное замечание.
– Я полагаю; – серьезно произнес архитектор Артибас, бросив взгляд на императора, – что это животное, собственно говоря, бык.
Максимий фыркнул.
– Я, конечно, готов с радостью склониться перед твоими познаниями, но вопрос тем не менее остается.
Патриарх, сидящий на мягком сиденье со спинкой, позволил себе слегка улыбнуться под прикрытием седой бороды. Лицо императора осталось бесстрастным.
– Смирение тебе к лицу, – достаточно мягким тоном ответил Артибас. – Возможно, тебе стоит его культивировать. Обычно у людей принято – возможно, у клириков дело обстоит иначе, – приобретать знания до того, как высказывать свое мнение.
На этот раз улыбнулся Валерий. Был поздний вечер. Все знали о рабочем дне императора, и Закариос, восточный патриарх, давно уже приспособился к нему. Между этими двумя людьми установились отношения, построенные на неожиданной личной привязанности и подлинной напряженности между их ведомствами и их ролями. Напряженность проявлялась в действиях и высказываниях их подчиненных. Это также развивалось годами. Они оба знали об этом.
Не считая слуг и двух зевающих секретарей императора, стоящих в тени неподалеку, в этом помещении, в палате небольшого Траверситового дворца, находилось пять человек, и все они раньше потратили некоторое время, рассматривая рисунки, из-за которых они здесь собрались. Мозаичника с ними не было. Считалось, что ему присутствовать незачем. Пятый человек, Пертений Евбульский, секретарь верховного стратига, делал заметки, изучая наброски. Неудивительно: задачей историка было описывать строительные проекты императора, а Великое святилище было жемчужиной среди них.
И это придавало предварительным рисункам мозаик для купола исключительную важность как эстетическую, так и теологическую.
Закариос, сложив свои толстые, короткие пальцы домиком, покачал головой, когда слуга предложил ему вина.
– Бык или корова, – сказал он, – это необычно… большая часть рисунка необычна. Ты согласен, мой повелитель? – Он поправил наушник своей шапки. Он понимал, что этот необычный головной убор с болтающимися под подбородком завязками его не украшает, но он уже вышел из того возраста, когда подобные вещи имеют значение, и его больше волновало то, что еще не наступила зима, а он уже все время мерзнет, даже в помещении.
– Едва ли можно с этим не согласиться, – пробормотал Валерий. Он был одет в темно-синюю шерстяную тунику и новомодные штаны с поясом, заправленные в черные сапоги. Рабочая одежда, ни короны, ни драгоценностей. Из всех находящихся в комнате он единственный, казалось, не замечал позднего времени. Голубая луна уже высоко поднялась на западе, над морем. – Должны ли мы предпочесть более «обычные» рисунки для этого святилища?
– Этот купол служит божественным целям, – твердо заявил патриарх. – Изображения на нем – в самой высшей точке святилища – должны внушать верующим благочестивые мысли. Это не дворец для смертных, мой повелитель, это олицетворение дворца Джада.
– И тебе кажется, – спросил Валерий, – что предложение родианина ему не соответствует? Правда? – Вопрос прозвучал резко.
Патриарх колебался. У императора была неприятная привычка задавать такие прямые вопросы, минуя детали и переходя к главному. Дело в том, что наброски углем будущих мозаик были ошеломляющими. Невозможно подобрать для них другого простого определения, во всяком случае, ничего другого не приходило в голову патриарху в столь поздний час.
Ну можно найти еще одно определение: они внушали смирение.
«Это хорошо», – подумал он. Не так ли? Этот купол венчал святилище – помещение, предназначенное для воздаяния почестей богу, как дворец дает кров и возвышает смертного правителя. Возвышение бога должно быть более грандиозным, ибо император – всего лишь его наместник на земле. Последнее, что он слышит перед смертью, – это голос посланника Джада: «Покинь престол свой, повелитель императоров ждет тебя».
Чтобы верующие чувствовали благоговение, огромную силу над собой…
– Рисунок необыкновенный, – откровенно сказал Закариос – с Валерием рискованно не быть откровенным. Он опустил руки на колени. – Он также внушает… тревогу. Хотим ли мы, чтобы верующим было не по себе в доме бога?
– Я даже не знаю, где нахожусь, когда смотрю на это, – обиженным голосом произнес Максимий, подходя к широкому столу, где стоял над рисунками Пертений Евбульский.
– Ты находишься в Траверситовом дворце, – с готовностью подсказал маленький архитектор Артибас. Максимий бросил на него полный злобы взгляд.
– Что ты имеешь в виду? – спросил Закариос. Его главный советник был чопорным, колючим, педантичным человеком, но хорошо справлялся со своей работой.
– Ну смотрите, – ответил Максимий. – Мы должны представить себе, что стоим под куполом, внутри святилища. Но вдоль, я полагаю… восточного края родианин разместил, очевидно, Город… и показал само святилище, видимое издалека…
– Да, словно с моря, – тихо согласился Валерий.
– …итак, мы будем находиться внутри святилища, но должны представить себя смотрящими на него издалека. Это… у меня это вызывает головную боль, – решительно закончил Максимий. Он прикоснулся ко лбу, словно для того, чтобы подчеркнуть эту боль. Пертений бросил на него косой взгляд.
Снова ненадолго все замолчали. Император посмотрел на Артибаса. Архитектор объяснил с неожиданным терпением:
– Он показывает нам Город, придавая ему очень большое значение. Сарантий, царь всех городов, слава мира, и в таком изображении присутствует святилище, как и должно быть, вместе с ипподромом, дворцами Императорского квартала, стенами со стороны суши, гаванью, кораблями в гавани…
– Но, – возразил Максимий, тыча пальцем вверх, – при всем уважении к нашему славному императору, Сарантий – слава этого мира, в то время как дом бога славит миры над этим миром… так должно быть. – Он оглянулся на патриарха в поисках одобрения.
– А что находится над ним? – мягко спросил император.
Максимий быстро обернулся.
– Мой повелитель? Прости… над чем?
– Над Городом, священник. Что там? Максимий сглотнул.
– Джад, мой император, – ответил историк Пертений. Патриарх подумал, что голос секретаря звучит отчужденно, словно ему не хочется участвовать во всем этом. Только записывать события. Тем не менее он сказал правду.
Закариос видел рисунки со своего места. Бог действительно находился над Сарантием, величественный и царственный в своей солнечной колеснице, он поднимался, подобно солнечному восходу, прямо вверх, и у него была безукоризненная борода по восточной моде. Закариос почти ожидал, что придется выступать против смазливого золоченого западного образа, но родианин не сделал Джада таким. Джад на его куполе был темным и суровым, каким его знали восточные верующие, он заполнял собой одну часть купола, почти до его вершины. Если это можно сделать, получится великолепно.
– Действительно, Джад, – сказал император Валерий. – Родианин показывает наш Город во всем величии – Новый Родиас, как назвал его Сараний вначале, как он был задуман, – а над ним, там, где он должен быть и где всегда находится, художник изобразил нам бога. – Он повернулся к Закариосу. – Господин патриарх, какой непонятный смысл заложен в этом? Что ощутит в своем сердце ткач, или башмачник, или солдат, стоя под этим изображением и глядя вверх?
– Более того, мой повелитель, – тихо прибавил Артибас. – Посмотри на западный обод купола, который показывает нам Родиас в руинах, – напоминание о том, как непрочны достижения смертных. И взгляни – вдоль северного края будет изображен мир таким, каким создал его бог, во всем его великолепии и разнообразии: мужчины и женщины, маленькие дети, различные животные, птицы, холмы, леса. Представьте себе эти деревья в осеннем лесу, господа, как указано в примечаниях. Представьте себе листья в цвете над головой, освещенные светильниками или солнцем. Этот бык – часть этой картины, часть того, что сотворил Джад, так же, как море у южного края купола, омывающее Город. Мой император, мой патриарх, родианин предлагает нам в мозаике на куполе передать такую широкую картину божьего мира, что я… я должен признаться, что нахожу это потрясающим.
Голос его замер. Историк Пертений бросил на него странный взгляд. Никто сразу не заговорил. Даже Максимий молчал. Закариос провел рукой по бороде и посмотрел на императора. Они знали друг друга уже давно.
– Потрясающим, – повторил патриарх, словно брал себе это слово. – Не слишком ли амбициозно?
И увидел, что попал в больное место. Валерий несколько мгновений смотрел прямо на него, потом пожал плечами.
– Он нарисовал это и берется сделать, если мы дадим ему людей и материалы. – Он снова пожал плечами. – Я могу отрубить ему руки и ослепить его, если он потерпит неудачу.
При этих словах Пертений поднял взгляд, его худое лицо ничего не выражало. Потом он снова перевел взгляд на рисунки, которые продолжат рассматривать.
– Можно задать вопрос? – тихо спросил он. – Не отсутствует ли здесь равновесие, мой повелитель? Бог всегда находится в центре купола. Но здесь Джад и Город находятся на востоке, бог поднимается вверх с этой стороны к вершине… Но на западе нет ничего, равного ему. Даже кажется, что этот рисунок… требует с другой стороны какой-то фигуры.
– Он даст нам небо, – сказал Артибас, подходя к нему. – Земля, море и небо. В примечаниях описывается закат, на западе, над Родиасом. Представьте это себе в цвете.
– Даже в этом случае я вижу затруднение, – сказал длиннолицый секретарь Леонта. Он положил ухоженный палец на угольный набросок. – Со всем уважением, господа, вы могли бы предложить ему что-нибудь здесь разместить. Более, гм, ну… что-нибудь. Равновесие. Ибо, как всем нам известно, равновесие – это все для добродетельного человека. – Он быстро поджал свои тонкие губы, приняв набожный вид.
«Вероятно, это сказал кто-то из языческих философов», – кисло подумал Закариос. Ему не нравился историк. Этот человек всегда присутствует, наблюдает и никогда не выдает своих мыслей.
– Пусть это так, – произнес Максимий слишком капризным тоном, – но моя головная боль от этого не утихает, могу вам сказать.
– И мы все очень благодарны, что ты нам об этом сообщил, священник, – тихо заметил Валерий.
Максимий вспыхнул под своей черной бородой, а затем, при виде ледяного выражения лица Валерия, не вязавшегося с его мягким тоном, побледнел. «Иногда слишком легко забыть, – подумал Закариос, сочувствуя своему помощнику, – из-за любезных манер и открытого поведения императора, как Валерий посадил на престол своего дядю и как он сам удержал власть».
Патриарх вмешался в разговор;
– Готов заявить, что я доволен. Мы не видим здесь ереси. Богу оказаны все почести, и земная слава Города должным образом изображена под покровительством Джада. Если император и его советники удовлетворены, мы одобрим этот рисунок от имени клириков господа и благословим работу и ее завершение.
– Благодарю, – произнес Валерий. Его кивок был быстрым, официальным. – Мы надеялись, что ты это скажешь. Это изображение достойно святилища, как мы считаем.
– Если это можно сделать, – заметил Закариос.
– Такая опасность всегда существует, – ответил Валерий. – Многое из того, что люди стремятся осуществить, заканчивается неудачей. Выпьешь еще вина?
Было уже очень поздно. И еще позднее, когда двое священников, архитектор и историк удалились, сопровождаемые Бдительными, которые должны были проводить их из квартала. Когда они покидали комнату, Закариос увидел, как Валерий подозвал одного из своих секретарей. Тот бросился к нему, спотыкаясь, из тени у стены. Дверь еще не успела закрыться, а император уже начал диктовать ему.
Закариос вспомнил эту картину, а также свое ощущение, глубокой ночью, пробудившись от сна.
Он редко видел сны, но в этом сне он стоял под куполом, сделанным родианином. Он был готов, завершен, и, глядя вверх при свете висящих канделябров, масляных ламп и массы свечей, Закариос понял его целиком, как единое целое, и осознал, что происходит на западной стороне, где напротив бога не было ничего, кроме заката.
Закат в то время, когда восходит Джад? Напротив бога? «Здесь все-таки есть ересь», – подумал он, внезапно садясь на постели, проснувшийся и растерянный. Но он не мог вспомнить, что это за ересь, и снова провалился в беспокойный сон. К утру он забыл все, кроме того момента, когда он вдруг вскочил в темноте, а сон о мозаике, залитой светом свечей, ускользнул от него в ночи, подобно воде в стремительном потоке, подобно падающим летним звездам, подобно прикосновению любимых, которые умерли и исчезли.
* * *
Все дело в том, чтобы видеть, всегда говорил Мартиниан, и Криспин учил тому же всех подмастерьев много лет, страстно в это веря. Ты видишь внутренним взором, смотришь с пристальным вниманием на мир и на то, что он тебе являет, тщательно подбираешь кусочки смальты камня и – если они есть – полудрагоценных камней! Стоишь или сидишь в палате дворца, или в церкви, или в спальне, или в пиршественном зале, где предстоит работать, и наблюдаешь, что происходит в течение дня при смене освещения, а потом ночью зажигаешь свечи или лампы, оплачивая их из своего кармана, если надо.
Ты подходишь вплотную к той поверхности, над которой будешь работать, прикасаешься к ней – как он делает сейчас, стоя на помосте на головокружительной высоте над полированными мраморными полами Святилища Артибаса в Сарантии, – и снова и снова осматриваешь и ощупываешь пальцами поверхность, предоставленную тебе. Никакая стена не бывает совершенно гладкой, никакая арка купола не может достичь совершенства. Дети Джада не созданы для совершенства. Но ты можешь воспользоваться недостатками. Можешь их компенсировать и даже превратить в достоинства… если ты знаешь, какие они и где они находятся.
Криспин вознамерился запомнить кривизну этого купола, на вид и на ощупь, прежде чем позволит уложить хотя бы нижний слой грубой штукатурки. Он победил в первом споре с Артибасом, получив неожиданную поддержку главы гильдии каменщиков. Влага – враг мозаик. Они должны наложить защитный слой смолы на все кирпичи и начать эту работу, как только он покончит с этим участком. Затем бригада плотников вобьет тысячи гвоздей с плоскими шляпками в этот слой и между кирпичами, оставив слегка выступающие шляпки, чтобы помочь схватиться первому, грубому слою штукатурки – шероховатой смеси песка с толченым кирпичом. Этот способ почти всегда применяют в Батиаре, но он практически неизвестен здесь, на востоке, и Криспин горячо настаивал, чтобы гвозди вошли глубоко, и тогда штукатурка прочно схватится, особенно на кривизне купола. Он собирался заставить их сделать то же самое и на стенах, хотя пока не сказал об этом Артибасу и плотникам. Кроме того, насчет стен у него были и другие идеи. О них он тоже пока не говорил.
После первого слоя штукатурки будет еще два, как они договорились, тонкий, а потом еще тоньше. И на последнем слое он будет работать вместе с выбранными им самим мастерами и подмастерьями, следуя рисункам, которые представил и которые уже одобрены двором и клириками. И в процессе работы будет стремиться изобразить здесь ту часть мира, какая ему известна и какую он сможет объять в одной мозаике. Не меньше.
Ибо правда в том, что он и Мартиниан все эти годы ошибались, или были не совсем правы.
Это была одна из самых трудных истин, которые Криспин узнал во время путешествия. Он покинул дом с горечью и перешел в другое состояние, которое пока не мог определить. Умение видеть действительно лежит в основе этого искусства света и цвета – так и должно быть, но это еще не все. Человек должен смотреть, но в основе его видения должно лежать страстное желание, необходимость, предвидение. Если ему когда-либо суждено добиться чего-то, хотя бы приблизиться к незабываемому образу Джада, который он видел в той маленькой церкви у дороги, то ему необходимо найти в себе глубину чувства, близкую к той, что была у неизвестных, страстно верующих людей, которые создали там образ бога.
У него никогда не будет их чистой, непоколебимой уверенности, но ему казалось, что у него в душе сейчас чудесным образом существует нечто, равное ей. Он пришел из-за городских стен на угасающем западе, неся в своем сердце три мертвых души и птичью душу на шее, и пришел к более высоким стенам здесь, на востоке. Из города в Город, прошел через глушь и туман, вошел в лес, внушающий ужас – он не мог не внушать ужас, – и вышел живым. Ему подарили жизнь или, возможно, правильнее сказать, что его жизнь, и жизнь Варгоса и Касии куплена ценой души Линон, оставленной там, на траве, по ее собственному приказу.
Он видел создание в Древней Чаще и его сохранит в себе до конца дней. Так же, как Иландра будет в нем, и девочки. Ты движешься сквозь время, и что-то остается позади и все же остается с тобой, такова природа жизни человека. Криспин пытался этого избежать, спрятаться после их смерти. Это невозможно.
– Ты не сделаешь им чести, если будешь жить так словно и ты тоже умер, – сказал ему тогда Мартиниан вызвав гнев, граничащий с яростью. Криспин ощутил глубокий прилив нежности к своему далекому другу. Именно сейчас, высоко над хаосом Сарантия, ему казалось, что есть так много всего, чему он хотел бы воздать почести, или возвысить – или поставить своей задачей это сделать. Ибо нет необходимости, нет справедливости в том, чтобы дети умирали от чумы, или юных девушек разрезали на куски в лесу, или продавали в горький час за хлеб на зиму.
Если это и есть мир, каким бог – или боги – создал его, тогда смертный человек, этот смертный человек, может признать его и почтить силу и бесконечное величие, которые в нем существуют. Но он не признает, что это правильный мир, и не покорится, будто он – всего лишь пыль или ломкий лист, сорванный с осеннего дерева, беспомощно летящий по ветру.
Может быть, так и есть, все мужчины и женщины могут быть столь же беспомощными, как этот лист, но он не признает этого, и он сделает здесь, на куполе, нечто такое, что будет рассказывать – или внушать мысли – обо всем этом, и не только об этом.
Криспин совершил путешествие сюда, чтобы сотворить свой мир. Совершил свое плавание и, вероятно, все еще плывет, и он вложит в мозаики этого святилища столько от настоящего путешествия и того, что было в нем и за ним, сколько сможет передать его желание и его мастерство.
Он даже изобразил бы здесь Геладикоса, хотя знает, что его могут за это искалечить или ослепить. Пусть в замаскированном виде, намеком, в луче закатного света, самим отсутствием. Кто-нибудь посмотрит вверх, кто-нибудь настроится определенным образом на изображение и сможет сам поместить сына Джада туда, где картина требует его присутствия, падающего на павшем западе с факелом в руке. А факел обязательно будет там, копье света из низких закатных облаков, пронзившее небо или летящее с небес к земле, где живут смертные.
Он изобразит здесь Иландру и девочек, свою мать, лица его жизни, так как для таких образов есть место, и место их здесь, они – часть путешествия, его собственного и всех людей. Фигуры из жизни людей и есть суть их жизни. То, что ты нашел, любил, оставил позади, унес с собой.
Его Джад будет бородатым восточным богом из той церкви в Саврадии, но языческий «зубир» будет стоять здесь же, на куполе, животное, спрятанное среди других животных, которых он изобразит. И все же не совсем так: только он один будет выложен из черных и белых камней в стиле первых мозаик древнего Родиаса. И Криспин знал то, чего не знали те, кто одобрил его рисунки углем: как это изображение саврадийского зубра будет выделяться среди всех цветов, которые он здесь использует. А Линон с сияющими драгоценными камнями вместо глаз будет лежать на траве рядом – и пускай люди дивятся. Пускай они называют «зубира» быком, если хотят, пускай гадают насчет птицы в траве. Чудо и тайна – часть веры, разве не так? Он им это скажет, если его спросят.