Тарас Ильич смолк. Вздохнул. Задвигался, будто собираясь уходить, но не ушел. Гриша Исаков смотрел на него с острым любопытством. Сколько зловещих и диких историй должен был знать этот угрюмый и странный человек! И кто он был?
Тарас Ильич вдруг засмеялся. Смех был невеселый, кудахтающий, и глаза не смеялись, а горели гневом.
– Алимур – не слыхали такого слова? – спросил Тарас Ильич и медленно повторил: – А-ли-мур. Игра такая. Тоже купеческая выдумка. Денег в народе мало. И йот придумали затею – талончики. Приедут, продают талончики – по двадцать копеек, по полтиннику, по рублю. А потом садятся на талончики в карты играть. Играют иногда суток двое подряд, пока талончики в одних или в двух руках не скопятся. В такой азарт входили, что по суткам не спали, не ели. А сыграют – один товары берет, а другие… Вот оно что такое «алимур».
Гриша взглянул на его руки. Худые, беспокойные, длинные руки. Сколько раз эти длинные пальцы, дрожа, перебирали проклятые талончики? А может быть, он стоял где-нибудь в углу, горящими глазами наблюдая игру, в которой не мог принять участия? «Тень». «И есть человек, и нету».
– А вы сами здешний?
– Нет, какой здешний! Черниговский.
– Из крестьян?
– Родился, конечно, в деревне. А потом в городе жил. Садовник я… был когда-то.
– Переселенец?
Тарас Ильич ответил не сразу, и голос его звучал глухо:
– Если правду говорить, переселенцем не назовешь. Ехал за решеткой, провожали со свечками. С Сахалина я, с каторги. И оттуда переезд без почета был – в пургу, через Татарский пролив, ползком полз… а после, в тайге, как зверь… Кору грыз…
Каторга… Комсомольцам рисовалась романтическая страшная история, и Тарас Ильич выступал в ней невинной жертвой, жертвой социальной несправедливости.
– А вы на каторгу за что попали? – звонким голосом в упор спросила Тоня.
– Подрядчика одного зарезал… ну и ограбил, конешно, – просто ответил Тарас Ильич.
Сема и Гриша невольно отшатнулись – уж очень прост и неожидан был ответ. А Клава даже глаза закрыла, но не от страха, а потому, что ей было стыдно за Тараса Ильича и неловко, что она слышала его признание.
Тоня не мигая смотрела на Тараса Ильича с пытливым и суровым вниманием.
Сема как бы в раздумье сказал:
– Это уж не так хорошо – то, что вы сделали, а?
Тарас Ильич с какой-то жадной поспешностью обернулся к нему, увидел доброжелательное, спокойное лицо Семы, вздохнул и сказал:
– Да уж что говорить… хорошего тут, конешно, мало.
В тишине раздавался лишь мерный храп Геннадия.
– Ничего, – сказал Гриша, дотрагиваясь до его руки, – ничего, Тарас Ильич, дело ведь давнишнее. Мало ли что бывало.
– И сейчас вы на честном трудовом пути, – захлебываясь, подхватил Сема, – и никто не станет вас попрекать прошлым, и кто его знает, в конце-то концов, стоила ли жизнь этого подрядчика хоть половины ваших страданий.
– Страдания наши не меряны, – откликнулся Тарас Ильич, – нет такого аршина, чтобы мерять… А подрядчик – бог с ним. На покойника клепать неохота. Да если бы не крайность, разве бы я пошел!.. А вот судите, что люди делали. И не от нужды делали! – оживившись, он с тою же жадной поспешностью оглядел молодежь, все ли его слушают, и тотчас начал рассказывать:
– Вот взять хотя бы меня да этого Степана Ивановича, главного нашего богатея. Прибег я с каторги – раздет, бос, голодный, без паспорта, как пес паршивый. Он меня взял к себе, накормил, под крышу пустил, – благодетель. На паспорт не смотрит – только работай. И уж как я работал! – одному богу известно. И лес рублю, и нарты гоняю, и с лошадьми, и рыбачу, и собак кормить, и коров доить, и сети чинить, и ямы выгребные чищу, и огород копаю – ну, все. А плата – вот только что от пристава спасал. Толстый такой. Ездил два раза в год – зимою с почтой, а летом на пароходе. Беглых вылавливал. Так вот взятка приставу за беспаспортного – это и была моя цена. Да и не я один тут был. Местных батраков они не любили брать, ловили беглых. Даровщина!
Тарас Ильич закурил, помолчал, снова заговорил:
– И только одна у нас мечта была: денег собрать, уехать, вырваться. С деньгами и паспорт достанешь и откупиться можно. А деньги откуда взять? Только один путь – золото. А золото тоже найти надо. Однако по горным речкам, бывало, находили. Нападешь на место – тайком работаешь, следы запутываешь и крупинки эти готов в землю на сажень зарыть, только бы хозяину не попались. Но Степан Иванович носом чуял. И не спрашивает и не мешает, а выслеживает тебя, как зайца. По следу ходит. В кустах хоронится. Даст намыть что найдешь – и тут же, в тайге, топором… Если и найдут потом тело – кому забота о каторжнике, о беглом?
Гриша сидел, охваченный возбуждением. Вставала перед глазами неведомая горная речка, крадущаяся за кустами тень, блеск топора, слабый вскрик и медленно сползающее в воду окровавленное тело… Из картины рождались стихи. Он слышал будто со стороны возникшую строку: «За камешек желтый, за блеск золотой…»
– Это тоже доходная статья? – спросил Сема. Тарас Ильич, не отвечая, поднял палец и тихонько сказал:
– Уснули.
Девушки слушали, слушали и неожиданно для себя заснули. Только Тоня еще не спала и все так же прямо, не мигая, смотрела на Тараса Ильича – он интересовал ее и навевал большие, волнующие мысли о людях, проживших несчастно целые жизни, о людях, не сумевших занять свое место в строю. Как страшно одиночество таких людей!
– Мы барышням мешаем. Поздно, – сказал Тарас Ильич, поднимаясь.
Сема вышел за ним на лестницу.
– Подождите, – сказал он и потянул Тараса Ильича за рукав, приглашая сесть на ступеньку. – Это очень интересно, что вы говорили, и если только вы не торопитесь спать, потому что сам я все равно сейчас не засну…
Было уже совсем темно. Ветер, пролетая над палатками, сараями и чердаками, уносил с собой звуки разноголосого храпа.
Гриша Исаков сидел на полу, опираясь локтем на чемодан, и писал стихи в неровном свете оплывающей свечки. Стихи шли медленно, спотыкаясь. Образы были ярче и необыкновеннее слов.
Рокотала в камнях река, тихо покачивались вековые сосны, громоздились скалы. Оборванный и тощий человек, озираясь, склонился к воде. А сзади, не дыша, полз с топором другой…
И хлынула кровь, и мучителен хрип,
И холодом скрючило пальцы…
Слова бледнее, чем образ. Где найти упругие, сильные, бьющие в цель слова? Как у Багрицкого: «Чтоб брызгами вдрызг разлететься».
Гриша уже пережил период безудержного наивного стихотворчества, когда радовало сочетание любых слов. Он познал увлекательный и мучительный процесс отбора, поисков нужного слова. Он любил и знал наизусть многих поэтов. Он знал, в чем их сила. Он знал, чего надо добиваться. Но слова не слушались. Они ломали строку, лезли в стороны, действовали вразнобой… Ничего! Он был упорен. Стихи горели в его мозгу. Он не хотел и не мог отказаться от мышления стихами. Значит, надо учиться, надо преодолевать, побеждать разбегающиеся непокорные слова.
И он, отгоняя дремоту, шептал, записывал, перечеркивал, снова писал и радовался, как другу, каждой отчетливой, энергичной строке.
Соня повернулась, вздохнула, ее веки дрогнули, но не открылись. Гриша оторвался от стихов. Она казалась ему прекраснее всех красавиц мира. Он любил ее. Неужели она не почувствует его взгляда, ведь она тоже любит?
Она открыла глаза сразу, будто откликаясь на зов.
– Гриша… – еще сонно пробормотала она. – Ты не спишь?
Он смотрел на нее влажными от нежности глазами.
– Люблю тебя, – еле слышно сказал он. Соня не столько расслышала, сколько поняла по движениям губ.
И ответила одними губами:
– И я.
Они смотрели друг на друга, счастливые своим безмолвным разговором.
За дверью пылко разглагольствовал Сема:
– Что такое преступность? Это социальное зло. Вас отравила социальная среда, – вы понимаете, что я хочу сказать?
– Как интересно, что мы сюда приехали, – сказала Соня.
Гриша кивнул головой и прошептал:
– Спи! Ты устала. Завтра рано вставать…
16
Утро выдалось чудесное. Вслед последним уходящим на север льдинам пахнуло с юга весенним теплом. Сверкнула серебром освобожденная амурская ширь. И сразу поднялось от земли живое трепетное дыхание пробуждающейся жизни, потянуло из тайги лесными неведомыми запахами, в чистом воздухе были видны дрожащие испарения.
Сергей Голицын проснулся с трудом. После вчерашней непривычной работы болело все тело. Проснувшись, он не сразу сообразил, где он. Он до сих пор еще не свыкся с переменой жизни, и казалось ему, что стоит крепко заснуть и вдруг проснуться – все окажется по-старому, и глаза увидят знакомые обои, семейные фотографии и крестиками вышитый рушник.
Но глаза увидели холстину палатки, тесно сдвинутые топчаны – и за порогом палатки… да что же это такое? Он вскочил и выбежал на воздух. Сверкающая красота природы потрясла его. Все как будто изменилось за одну ночь. Дурманящие весенние запахи ударили в голову.
– Черт возьми! – вслух произнес Сергей. И подумал: «Надо написать отцу».
Он побежал на реку мыться. Было свежо, но Сергей скинул рубаху и ожесточенно обтирался холодной водой, ухая от наслаждения.
– Хорошо! – раздался над ним голос.
Он обернулся и увидел Вернера. Вернер внимательно разглядывал его ноги в крепких сапогах. Сергей тоже посмотрел на свои ноги, но не нашел в них ничего примечательного.
– Как вас зовут? – спросил Вернер и внимательно посмотрел Сергею в лицо.
– Голицын. Помощник машиниста.
Вернер остался доволен ответом. Спросил очень серьезно:
– Значит, на вас можно положиться?
Сергей подтянулся, ответил возможно внушительней:
– На все сто.
И так же как до сих пор он чувствовал себя неуверенным, выбитым из колеи, так с этой минуты он поверил в свою решительность, смелость и безусловное мужество.
– Я вас назначаю начальником партии, – не задумываясь решил Вернер. – В тайге заготовлен для стройки лес. Надо свалить его в речку Силинку и сплавить сюда, пользуясь высокой водой. Возьмите человек двадцать крепких ребят. Пойдете после завтрака. Подбирайте партию по сапогам.
– По сапогам?
– По сапогам, – подтвердил Вернер. – Пройдите по улице, кого увидите в сапогах, тех и берите.
Сергей торопливо оделся и побежал подбирать партию. Он с сожалением вспомнил, что у Пашки Матвеева нет сапог. Хорошо бы вместе! Полный гордости, Сергей небрежно сказал ему:
– Взял бы тебя, да ты без сапог.
Но Пашка отнесся с неожиданным равнодушием к предстоящей разлуке:
– Ничего. У меня и без сапог ноги скорые.
И побежал вперед, к столовой. Сергей с возмущением заметил, как он с разбегу подкатился к Клаве Мельниковой. Вот она, старая дружба!
И тут он увидел Гришу Исакова в прекрасных болотных сапогах. Гриша шел в столовую вместе с Соней. Они не смели идти под руку, но шагали согласованным шагом, касаясь плечами. Сергей вспомнил свою дорожную обиду и не без злорадства крикнул:
– Товарищ поэт, постой-ка! Ты мне как раз и нужен.
– Я?
– Собственно говоря, твои сапоги, но вместе с тобою.
Он записал фамилию и велел после чая прийти на угол против церкви. И тут же отвернулся, заметив другого обладателя сапог.
Стоя у входа в столовую, он смотрел в ноги проходящим и быстро пополнял список.
Епифанов заинтересовался:
– А куда вы пойдете?
– В тайгу, сплавлять лес, – важно проронил Сергей, как будто для него это было совсем привычное и хорошо знакомое занятие.
– Ух ты! Вот это я понимаю.
Епифанов покосился на свои щегольские желтые ботинки, потом махнул рукой и заявил:
– Где наша не пропадала! Пиши. Пойду с вами.
– Да ты без сапог. Нельзя.
– А на кой черт мне сапоги? – закричал Епифанов. – Я сам хорош. Наше дело водолазное, воды не боимся.
Через минуту он уже хвастался в столовой и уговаривал своего приятеля Колю Платта:
– Пойдем, браток! В тайге сейчас красота. А к воде нам не привыкать. Пойдем, жалеть будешь.
Но соблазнить Колю Платта ему не удалось.
Составив список и позавтракав, Сергей побежал в контору. «Амурский крокодил» вызвала местного жителя, который должен был идти проводником, и послала обоих к Гранатову. Гранатов выдал две палатки, хлеб, консервы, спички, табак и соль. Сергей выпросил еще несколько кружек, но чайника не нашлось. Проводник сказал, что возьмет свой.
Группа обладателей сапог и Епифанов в желтых ботинках уже поджидали на углу. Сергей распределил грузы на всех.
Увидав проводника, Гриша Исаков радостно вскрикнул:
– Тарас Ильич, и вы с нами!
Тарас Ильич сдержанно ответил:
– До места доведу – и все. Без меня вы и в месяц не найдете. – И взвалил на себя скатанную палатку, ловко привязав к ней охотничий, видавший виды чайник.
Соня провожала маленький отряд за деревню. Сергей мрачно поглядывал на нее. До чего глупо так влюбляться!
– Шла бы лучше домой, – сердито сказал он, – ноги промочишь.
– И в самом деле, мокро, – беззлобно подхватила Соня и стала прощаться с Гришей.
Оба отстали.
Отряд пошел не по речке, оставшейся где-то сбоку, а напрямик через тайгу, еле заметными тропами. В тайге местами еще лежал почерневший снег, но весна уже торжествовала, сочась томными, сладкими древесными запахами. И хотя спутавшиеся ветви деревьев были черны и голы, чувствовалось, что весна уже колдует над ними и не сегодня-завтра все это воспрянет, распустится, расцветится весенними нежными красками.
Идти было тяжело. То и дело перелезали через вывороченные бурями деревья. Ноги вязли в болоте. Чавкала под сапогами вода. Ботинки Епифанова уже насквозь промокли, но Епифанов безмятежно шагал своей флотской развалочкой, восторженно втягивая в ноздри весенние запахи и поглядывая вокруг с жизнерадостным любопытством. В начале пути переговаривались, шутили. Потом устали, пошли молча.
На исходе третьего часа впереди мелькнул просвет. Еще сотня шагов – и показались штабели бревен.
– Пришли, – сказал Тарас Ильич.
– При-шли-и! – заорал Сергей и побежал вперед. Усталости как не бывало. Все побежали за Сергеем, один Тарас Ильич продолжал шагать неторопливой размеренной походкой привычного к ходьбе человека. Комсомольцы бежали, перепрыгивая через бревна, обегая штабели.
Снова они услыхали рокочущий шум воды, потом вдруг открылось глазам – в низких берегах, обмывая затопленные кусты, несется небольшая и бурная горная река. И весь ее правый берег, сколько видит глаз, – в поваленных очищенных стволах.
Комсомольцы жадно пили вкусную студеную воду. Закусили хлебом; немного отдохнули. Сергею хотелось спросить Тараса Ильича, что надо делать, но самолюбие помешало – как-никак он начальник партии, а Тарас Ильич только проводник. Да и мудреного ничего нет.
– Вали в воду! – крикнул Сергей и со всей силой толкнул ближайшее бревно. Бревно подскочило и тяжело плюхнулось в воду, взметнув серебряные брызги. Всем понравилось. Один-другой, развлекаясь, схватились за бревна. И пошло. Не то работая, не то играя, комсомольцы наперегонки сталкивали в реку пахучие, верткие, скользкие стволы.
Тарас Ильич остался в стороне. Он растерянно улыбался. Казалось бы, он знал в этой работе все, что только можно знать. Он мог безошибочно сказать, какие мускулы будут после нее болеть. Он знал, в каких местах появятся на ладонях свежие мозоли. Он знал все возможные случаи, осложняющие работу, – то зацепится корявое бревно, то рухнут разом несколько, то щепа занозит руку. Но он не знал, не догадывался, не мог даже предположить, что в этой работе есть радость, игра, увлечение…
«Ну, я пойду», – сказал он сам себе… и остался.
Комсомольцы забыли о нем. Только Епифанов азартно крикнул:
– Давай к нам, отец! Гляди, как пошло!
Непрерывно шлепались в воду бревна, воздух серебрился от брызг.
Тарас Ильич не ответил Епифанову. Какая-то глубокая обида за себя поднималась в нем при виде этого неожиданного веселого порыва молодежи.
Но молодежь не знала, как работать. Парни сталкивались, толпились в одном месте, мешали друг другу. Тарас Ильич оживился, вмешался, накричал на одного, убедил другого, расставил людей правильно.
– Вот так-то лучше, – сказал он Сергею.
– Ничего, научимся, – подмигивая, ответил Сергей.
И, быстро уловив сущность указаний, переставил комсомольцев по-своему, шире раздвинув фронт работы, – это не противоречило указаниям Тараса Ильича, но исходило от Сергея, от начальника, и потому казалось ему лучше.
Первый азарт увлечения давно прошел, но теперь уже появились навыки, организованность, соревнование. Многие считали сброшенные бревна, хвастаясь перед другими. Работали напористо и дружно.
Тарас Ильич бродил одинокий, – то станет помогать, с какою-то жадностью ловя улыбки и шутки молодежи, то вдруг отстранится ото всех и мрачно, исподлобья поглядывает сухими горящими глазами.
Никто не замечал его.
Но когда к вечеру выяснилось, что все проголодались и падают от усталости, – костер был разложен, консервные банки открыты, чайник кипел, и на сухом пригорке стояли палатки, устланные внутри сухими листьями и мхом.
– Ну и папаша! – восторгались ребята. – Вот это постарался! Вот это молодец!
– Ну ладно, чего там, – пробурчал Тарас Ильич, – я ж привычный…
За чаем Сергей завел с ним деловую беседу.
– Как думаешь, отец, сколько дней мы здесь провозимся?
Тарас Ильич полагал, что дней пять.
– Да больше пяти и нельзя. Ниже по реке еще участок заготовлен. Так там и торопиться не надо – до июля бери. А здесь через неделю-две вода спадет. Тогда жди осеннего паводка.
Он подумал и сказал:
– Чайник я вам оставлю. Вернетесь – отдадите.
– А вы бы остались с нами, Тарас Ильич, – сказал Гриша Исаков. – Вместе бы и ушли.
– Мне расчета нет, – помрачнев, сказал Тарас Ильич. – Я на стройку не нанятый. Чего же мне лезть.
Сергею было боязно оставаться здесь без опытного человека.
– Оставайся, отец, – мягко попросил он. – Мы тебя в бригаду запишем, заработаешь. Будешь у нас вроде инструктора.
Тарас Ильич не сказал ни да, ни нет, только заметил:
– У меня ведь тоже хозяйство страдает…
Гриша Исаков украдкой наблюдал его потускневшее лицо. Нет, не в хозяйстве дело. Какие-то другие, противоречивые чувства томили этого странного человека. И после вчерашней откровенной беседы сегодня он чуждается, молчит, настороженно приглядывается ко всему, и кажется, словно обидели его.
При свете дня лицо Тараса Ильича было серо, морщинисто. Рваный шов на виске выделялся бугристыми желваками синей кожи.
– Отметка – от топора? – осторожно спросил Гриша. Тарас Ильич отмахнулся:
– Нет. От медведя.
Все заинтересовались.
– От медведя? Расскажите! Как от медведя?
– Да что же тут рассказывать! Обыкновенно как. Лапой. – Он оглядел обращенные к нему молодые лица, подобрел, сказал с удовольствием: – Это что. Вот старик один был, сейчас помер. Батурин. Так у него все лицо покарябано было. На тигра ходили – он, четыре охотника с ним и племянник. Племяннику о ту пору четырнадцать годов было, впервые пошел. А вышло так, что тигра они подстрелили, а добить не успели. Он как прыгнет – и прямо на Батурина, повалил, когтями в голову вцепился – смерть пришла старику. Охотники разбежались – и верно, страшно. Ну, а племяш – родная кровь, куда бежать? Жалко ведь. Схватил топор и ахнул тигра в голову – топор по рукоятку вошел, Батурина всего кровью залило, и не разберешь – где своя, где тигриная. Тигр так на нем и подох. А следы тигриные на всю жизнь остались.
Из тайги наползали сумерки. Стрекотала поблизости вода. Шуршали ветви.
– А тигров здесь много? – спросил чей-то напряженно-спокойный голос.
– Нет. Теперь что-то не слышно.
Растирая голые ноги и следя за ботинками, подсыхавшими у костра, Епифанов рассказывал:
– А в океанах зверь такой водится – осьминог. Лапищи страшенные, восемь ног, не то ноги, не то щупальцы. Как захватит этими щупальцами – пропал человек! Засосет. Водолазы на них охотятся.
Комсомолец из Кабардино-Балкарии рассказал:
– Поднимались мы запрошлый год на вершину. И вдруг – обвал. Трех человек оторвало и понесло. Одного льдиной ка-ак хлопнет – умер. Другой альпенштоком в расщелине льда зацепился. Его бьет, а он уцепился и держится, потом еле руки разжали. А третьего ка-ак понесло – ну, думаем, прощай, дорогой. А нет, жив остался. Из-под снега откопали. Весь избитый, а дышит. В прошлом году снова ходил.
Комсомолец из Княжьей Губы рассказал:
– Я еще, значитца, маленький был. И были тогда у нас англичане. И вся наша деревня, значитца, партизанила. А мы, ребятишки, были мастаки на лыжах бегать, как у нас с малолетства все бегают. Ну, значитца, бегали мы в горы, батькам хлеб носили. И вот однажды идем – батюшки! Англичане! Только мы хлеб покидали в снег, а сами бежим, будто, значитца, катаемся. Схватили нас – где батьки? Щипали, били, за уши драли. Я, значитца, реву, отбиваюсь. А сказать ничего не говорю. И все ребятенки, как один, ревут во весь голос, а не сказывают. Так и не сказали.
Сергею Голицыну тоже захотелось рассказать что-нибудь страшное или героическое, но ничего такого в его жизни не было. В памяти всплывали рассказы отца… Но что же чужие слова пересказывать?
Стало темно.
Комсомольцы запели. Тарас Ильич сидел, опустив голову.
– А нас выселяют, – вдруг сказал он, резко подняв голову. Злоба светилась в его глазах. Но злоба погасла. Ее сменила тупая обида. – Ваш начальник сказал: каждому дадим денег, проезд и полную стоимость хозяйства, на новое место перевезем. А здесь строительство. Город. Нельзя.
Тотчас вспыхнул спор – правильно или неправильно выселять деревню. Всем было жалко Тараса Ильича.
– Ну как же неправильно, – вступил в спор сам Тарас Ильич. – Все одно, хозяйству здесь конец. Стройка. А только почему меня не спросили – хочу я эти деньги или нет? На что мне деньги? Я бы захотел, давно уехать мог. Не старое время. Раньше, я все, бывало, мечтал – в Россию. А здесь-то что ж – не Россия разве? Поглядишь кругом – иной раз аж дух захватывает, ширина какая!
– А вы бы на стройке не остались? – неуверенно предложил Гриша.
Тарас Ильич поднял на него глаза, не ответил.
– Слыхали, на митинге Вернер что говорил? Гранитные набережные, асфальт, бульвары… – поддержал Гришу Епифанов. – Такой город построишь, отец, потом и помирать не жалко. Вроде памятника.
Но Тарас Ильич промолчал. Сидел отчужденно, понуро. Гриша не знал, как раскрыть ему в жизни новое, светлое содержание, ему, видевшему только каторгу, волчью слежку, власть ножа и золота.
Гриша вспомнил стихи, написанные ночью. А что, если прочитать их? Поймет он или не поймет?.. Если не поймет, значит стихи никуда не годятся…
– Я вчера стихи написал, – срывающимся голосом заявил Гриша, – по вашему рассказу. Называются «Волки».
Он прочитал их, сильно побледнев. Тарас Ильич сидел, по-старчески согнувшись. После долгого молчания он грустно сказал:
– Волки и были, – и понурился еще безнадежнее. Гриша понял, что читать стихи не следовало, что эти стихи не то, что нужно.
– Почитай-ка еще, – попросил Епифанов, – в этой природе только стихи и слушать.
Гриша мог читать стихи сколько угодно – и свои и чужие. Но что прочитать? Когда он был с Соней, он находил десятки стихотворений, как бы для нее написанных. «В тот день всю тебя, от гребенок до ног, как трагик в провинции драму Шекспирову, носил я с собою и знал назубок…»
Но что же прочитать сейчас? Что прочитать, чтобы Тарас Ильич остался на стройке и полюбил ее, чтобы комсомольцы работали завтра еще азартнее, чем сегодня?
Из памяти выплыл «Перекоп». Он любил его. Эти стихи о них обо всех: о Тарасе Ильиче, о комсомольцах, о больших чувствах и больших делах.
Но мертвые, прежде чем упасть,
Делают шаг вперед…
В них была мечта о завоеванном счастье, быть может и о новом прекрасном городе на Амуре.
Нам снилось, если сто лет прожить,
Того не увидят глаза.
Но об этом нельзя ни песен сложить,
Ни просто так рассказать.
Читая, он вдруг испугался за Тихонова. А вдруг не поймут? Но все поняли.
Епифанов мечтательно и размягченно смотрел прямо в рот Грише. Когда Гриша кончил, он сказал:
– Вот о нас тоже напишут когда-нибудь стихи…
Гриша прочитал «Балладу о синем пакете». Он плохо помнил ее и читал медленно, иногда замолкая, чтобы вспомнить строку или слово. Но вместе с ним все слушатели морщили лбы и шевелили напряженными губами, как бы помогая ему вспоминать… «Но люди в Кремле никогда не спят…»
– А кто из вас в Кремле был? – спросил Тарас Ильич.
– Никто не был.
Через минуту он спросил:
– О вашей стройке там знают?
– Факт, знают, – ответил Сергей.
– Ну скажи еще какие стихи, если знаешь, – попросил Тарас Ильич Гришу.
Гриша перебирал вещь за вещью стихи Багрицкого. Все они сейчас не подходили. Гриша обрадовался, вспомнив Маяковского. Он ухватился за него, как за желанного друга, вступившего в светлый круг огня – для действия, для борьбы, для помощи. Уже не стесняясь, не боясь забыть или спутать, он вслух вспоминал, досказывал своими словами забытые строфы и полным голосом читал все, что звало, объясняло, заражало, било в цель:
Сочтемся славою, —
ведь мы свои же люди, – пускай нам
общим памятником будет построенный
в боях
социализм.
И, прямо обращаясь к Тарасу Ильичу, он говорил ему:
Надо
вырвать
радость
у грядущих дней. В этой жизни
помереть не трудно. Сделать жизнь
значительно трудней.
Уже много позднее, ложась спать рядом с Гришей в переполненной палатке, Тарас Ильич наклонился и сказал вполголоса:
– Видно, мне от вас не уйти… – и тотчас грубовато добавил: – Безрукие вы, все одно без меня не справитесь.
Гриша был так утомлен, что сразу же заснул. Но среди ночи он вдруг проснулся, как от крика. Было темно, тихо, холодно. Стрекотала река. Все спали… Что же? Что? Было ощущение чего-то несделанного. Ах, да! Это! Надо писать как Маяковский. Прямо, дерзко, звонко, не идти окольными путями, а бить в лоб.
И он снова заснул – тяжелая физическая усталость брала свое.
17
Оставшиеся в деревне еще много часов томились неопределенностью и скукой. В это великолепное, свежее утро хотелось поскорее размять мускулы после вчерашней выгрузки.
А работы не было.
На барже у Вернера бесконечно тянулось совещание.
Все начальство заседало.
Комсомольцы бродили, не зная, чем заняться, предоставленные самим себе.
Откуда-то пополз неясный слух, что их привезли сюда по ошибке, что стройка перенесена на другое место.
Местный житель, поглаживая почтенную бороду, подтвердил:
– А как же! Сюда комиссия прилетала. Говорили, нельзя здесь строить. Почва не позволяет.
– Чепуха! – ответили ему. – Не может быть.
Но осадок неуверенности остался. Кто его знает, может быть оттого и заседают без конца руководители?
После полудня заседание кончилось. Небольшую группу комсомольцев позвали распаковывать инструменты. Распаковывали прямо на берегу. Кругом стояла толпа.
Ожидали разных инструментов, каждый по своей специальности. Но получили только топоры и пилы.
Коля Платт презрительно разглядывал пилу.
Раздался властный голос Вернера:
– Комсомольцы, построиться по бригадам!
Бригад еще не было. Те, что возникли в поезде, распались, участники бригад не могли найти друг друга. Построились по дружбе, по городам, как придется.
Зазвучала новая команда:
– Двести человек на второй участок!
– Двести человек на третий участок!
В группах спрашивали:
– А что это – второй участок?
– Механические мастерские.
– А третий?
– Лесозавод.
Комсомольцы перебегали из группы в группу. Особенно много охотников стремилось на второй участок.
Прорабом второго участка оказался маленький толстый человек в очках на сизом носу, Павел Петрович Михалев. Он, видимо, не знал, что делать с комсомольцами, и бегал взад и вперед, бросаясь то к Вернеру, то к Гранатову, растерянно озираясь поверх очков.
Коля Платт подошел к нему, вежливо поклонился.
– Прошу вас учесть – я механик восьмого разряда.
Павел Петрович молча поглядел на него, беспомощно усмехнулся и сказал:
– А я, голубчик, техник-строитель, тридцать лет стажа. Учтите тоже.
Второй участок – механические мастерские – оказался тихой и темной тайгой. Под ногами шуршали полусгнившие прошлогодние листья и мягко хлюпала насыщенная водою почва. Над головою замыкались, едва пропуская солнце, сцепившиеся ветви деревьев.
Группа несла с собою пилы, топоры, походную кухню и продукты.
– Товарищи кухня! Располагайтесь вон там, – умоляющим голосом приказал Павел Петрович и указал на сухой пригорок с двумя березами.
Клава и Лилька весело раскладывали свою утварь. Это было интересно – готовить обед в лесу. Сема Альтшулер присоединился к ним, чтобы сложить из камней очаг.
– Ну-с, – протянул Павел Петрович, испуганно оглядывая группу, – здесь будут механические мастерские. Надо расчистить площадку. Деревья рубить, обчищать, пни выкорчевывать. Приступайте.
– Вот вам и новая квалификация, – смеялись комсомольцы.
Топоров и пил не хватало.
Коля Платт с удовольствием отдал пилу и стоял, сердито передергивая плечами. Валька Бессонов попал ногой в яму с водой и сидел на коряге, веточкой счищая грязь с ботинка.