Вот Гроза Морей, раскричавшись на весь зал, потребовала прекратить «салон флирта» в техническом отделе. Вернер вздрогнул и возмущенно обернулся к президиуму, где, весь бледный, сидел Круглов. Как неуместно говорить об этом сейчас, здесь, на большом собрании, при Круглове! Вернер думал, что эту неловкость замнут. Но вскоре другой оратор поддержал Грозу Морей: «Мы знаем, что это неприятно слушать Круглову, но, я думаю, лучше сказать прямо в лицо, чем шептаться за углом, – неподходящая жена у тебя, Андрюша, надо решать: или приструни ее, или делай другие выводы». И, видимо, так и надо было. Никто не вступился, все считали, что это правильно и уместно. Говорили о каком-то Сережке Смирнове, который развел вшей и не стирает своего белья. И тут же говорили о заложенных фундаментах, куда зря ухлопали средства, о плане строительства, о бюрократизме стройуправления… Большое и мелкое – все было нужно, значительно. Самокритика! Это и есть самокритика, беспощадная и одновременно дружеская, хозяйственная, заботливая. Он когда-то смеялся над остротой приятеля: «Самоеды себя не едят. Самокритики себя не критикуют». В глубине сознания он думал так же. Он никогда не придавал самокритике ее настоящего значения, пренебрежительно расценивал ее как демократическую формальность. Он всегда был уверен, что сам прекрасно все знает и понимает, что рядовые люди не могут сказать ему ничего нового, и самокритику понимал больше всего как воспитательное средство для масс, а не для руководителей. И вот теперь он впервые увидел, понял ее. Значит, он был до сих пор слеп и глух? Большинство людей, сидевших в зале, были молоды. Он привез их сюда, как папаша. Вот эта девочка, Катя Ставрова, плакала из-за подстреленного коршуна. Этот вихрастый и даже зимою веснушчатый Петя Голубенко был главарем «пиратов» на «Колумбе»; и даже теперь у него был вид не столько серьезного, сколько притворяющегося серьезным мальчика. Но как они выросли! Как они повзрослели за десять месяцев! Их руками было сделано все то, что Вернер считал своим детищем и даже (где-то в глубине своих мечтаний) своим памятником. Он не умел ни беречь их, ни использовать. Он не ценил их жизни. Но во всех трудных случаях рассчитывал на их героический энтузиазм и никогда не был обманут. А теперь они, чувствуя себя подлинными хозяевами и стройки и самого Вернера, жестоко критиковали самих себя, свою работу, свою стройку, свое управление. И он, Вернер, должен был выслушивать эту хозяйскую отповедь, и учиться у них, и понять, что именно такой самокритики, такого общения со строителями ему и не хватало, что именно такое общение могло бы уберечь от роковых ошибок.
Провал. Вот что с ним произошло. Поручили, а он провалил. Взялся – и не сумел…
Он собрал все свои силы для того, чтобы выступить спокойно и мужественно. Никто не должен был видеть, как он подавлен. Его слушали с большим вниманием и недоброжелательным интересом. Он увидел лицо шофера Епифанова и на минуту сбился с мысли – так угрюмо глядел Епифанов. Это был тот самый водолаз, который влюбленными глазами смотрел на него на первом митинге и потом гаркнул по-военному: «Есть построить палаточный лагерь!» А потом он украл кирпичи для больницы, для больных товарищей, о которых не позаботился Вернер. А потом у него дезертировал приятель, хороший механик, но слабовольный, эгоистичный человек, у которого не хватало сознательности для преодоления трудностей. А потом этот же Епифанов проделал героический рейс по талому льду и вытаскивал машины из воды, спасая горючее, думая о стройке, которую Вернер не сумел заблаговременно обеспечить горючим, мукой, мясом. А теперь он ждал рождения ребенка; и его жене, белокурому стрелковому инструктору, негде будет рожать, так как Вернер не позаботился о родильном отделении, и у ребенка не будет молока, так как Вернер не позаботился о молочном хозяйстве. А вон там сидит Тоня Васяева, одна из лучших комсомолок. Она сидит в пальто, чтобы скрыть свой беременный живот, и лицо ее истомлено беременностью и сверхурочной работой в больнице, которую Вернер не сумел обеспечить ни достаточным помещением, ни штатом, ни медикаментами…
Он сам громогласно подписался под приговором, прочитанным в их глазах, и даже не заметил, как все удивились, – только его слова открыли им, что начальника строительства надо сменить, что Вернер должен быть снят.
Он в последний раз почувствовал свою силу, когда сумел очень ясно и коротко рассказать, что надо делать для исправления ошибок, как надо направить теперь строительство.
– Это мог бы сделать и я, поскольку я хорошо понимаю, в чем ошибки и как их исправить, – сказал он жестким, ровным голосом. – Но для пользы дела лучше будет, чтобы пришел новый, свежий работник, не запятнанный ошибками, авторитетный для всех нас. Я многому научился сегодня, но научился поздно.
Он спустился с трибуны и снова сел. Его речь произвела неприятное впечатление. Искренность была скрыта жестким, властным голосом, а его манера держаться и говорить отталкивала.
Он хотел уйти, но ему было интересно, что будут еще говорить. Он поглядел на Клару – она поняла его, он видел. В ее глазах светилась сердечность и немного торжества.
Закрыв глаза, он слушал ее низкий, неровный от возбуждения, слегка задыхающийся голос:
– Мы знаем, что большевистский стиль работы – прежде всего в умении вести за собою массы, опираться на массы, заботиться о них. Если человек отрывается – ничего хорошего у него не выйдет. И чем сильнее и умнее человек, тем глубже и серьезней он должен работать с людьми, тем больше с него спрашивается. И второе – тем нужнее ему опора на массу, на коллектив. Потому что нет хуже положения, чем положение сильного человека, который остается один, когда вокруг него, за ним – пустота. Вернер этого не понял, и за ним образовалась пустота. Но пустота всегда чем-нибудь заполняется. И ее заполнили подхалимы типа Кочанера – да, да, Кочанер, можешь дергаться, я говорю то, что есть. И такие Кочанеры, глядя в глаза своему всесильному хозяину, по-хамски разговаривают с рабочими, оперативность подменяют суетой, требовательность – бюрократизмом, и массы людей, обращаясь в контору, судят о ней не по Вернеру, а по Кочанеру, так как попадают к Кочанеру чаще, чем к Вернеру.
В зале неожиданно вспыхнули аплодисменты. Клара свободно рассмеялась.
– Вот видишь, товарищ Вернер, что у тебя получилось. Кочанер заслонил Вернера. А получилось это потому, что Вернер понадеялся на себя и забыл, что наши партийные задачи в одиночку выполнять невозможно. Его собственное «я» вытеснило в его сознании «мы». А тот, кто зазнается, кто влюбляется в самого себя, кто забывает о других ради своего честолюбия, – тот неизбежно оказывается изолированным, одиноким и – хуже того – отсталым человеком. А этой отсталостью пользуются не только бюрократы, а будем говорить прямо: этой отсталостью пользуются наши враги.
Было уже поздно, когда Вернер вышел к Амуру. После душной и напряженной тесноты зала Амур освежил свободной массой холодного, свежего воздуха. Трещал лед. Привыкнув к темноте, Вернер стал различать медленное движение взломанного, вздыбленного льда. Льдины, как живые существа, лезли вперед и вставали дыбом, наполняя весь простор реки треском и скрежетом. Ледоход уже начался где-то дальше, выше по реке, и лед напирал, давил, подгонял еще не тронувшиеся поля. Непривычно сутулясь, засунув руки глубоко в карманы кожаного пальто, Вернер шагал по берегу, глядя кругом с грустным вниманием.
Сколько раз он проходил здесь упругой, четкой походкой, каждым движением тела ощущая силу, уверенность и прочность всей организации своей жизни! Именно – организации. Он привык (и любил в себе эту привычку) подчинять обдуманному плану и твердым принципам свою жизнь. Утренняя прогулка была зарядкой здоровья, подготовкой нервов и мозга к рабочему дню. Вечером он тоже всегда возвращался домой пешком, не спеша – освежение головы, подготовка здорового, крепкого сна. Он не позволял себе опаздывать на работу, ограничивал часы заседаний и разговоров, запрещал курить в кабинете, вводил во всем порядок и четкость – гигиена труда, охрана нервов и мозга. Никто из сотрудников не видел его раздраженным или взволнованным: раздражение и волнение – элементы эмоциональные, а эмоциям не место в работе. Они подавлялись им, загонялись внутрь. Он умел тренировать свои нервы и добился того, что во всех трудных случаях владел собою и демонстрировал выдержку и бесстрастность. Сознание своего превосходства и демонстрирование его казались ему неизбежными и нужными. Не полубог, нет! не сверхчеловек, нет! – но руководитель, на голову выше других, авторитет безусловный и непоколебимый.
Что же случилось? Он слишком поверил в себя? Он отдался честолюбию? Забыл о самокритике?
Вернер привычно чуть-чуть усмехнулся, но усмешка была неискренняя. Да, самокритика. Вот она какая – беспощадная и хозяйственная, жестокая и заботливая. Он считал себя хозяином, но хозяевами оказались они – эти Пети, Кати, Андрюши, Сережки.
«Отрыв от масс». Ему никогда не приходило в голову, что они, эти люди, так важны и необходимы лично для него. А сегодня они его учили. Учили так, как Каплан, объясняя ему его же ошибки, и так, как большинство, – забыв о нем ради вопросов сегодняшней борьбы, которую они поведут уже без него.
– Вернер, подождите!
Он с удивлением увидел Клару. Она взяла его под руку, и они пошли рядом, не разговаривая.
Он попробовал заговорить.
– Не надо, – сказала она, – отдохнем. Неужели нельзя просто помолчать, подышать ветром с Амура, подумать о будущем?
Они шли под руку молча, каждый со своими мыслями. Расставаясь у лестницы в темном коридоре, он снова хотел заговорить.
– Не надо, Вернер, – почти умоляющим голосом остановила его Клара. – Сейчас еще рано говорить, Подумайте еще. Я так хочу, чтобы вы поняли до конца.
– Я уже понял, – просто сказал он.
– Я так хочу вам добра и успеха, – быстро сказала она и ушла.
Ее суровая дружба не могла вытеснить горечи краха, пережитого им. Но она смягчила горечь, как глоток воды.
31
Новый начальник принимал стройку. Звали его Сергей Петрович Драченов. Он был широкий и грузный человек, с большой головой и мясистым розовым лицом, с мощным басом, с волосатыми грубыми руками, с хитрой усмешкой, блуждавшей где-то около рта и глаз, не выступая полностью, но все-таки присутствуя и приятно смягчая лицо. Он приехал с женой и тремя детьми, со всякой домашней утварью, с мебелью и охотничьей собакой. Было видно, что приехал он солидно, надолго и прочно. И стройку он принимал как-то солидно, не торопясь, обстоятельно.
В первый же день он сказал Гранатову:
– Как тебя звать-то? Алексей Андреевич? Так вот, Алексей Андреевич, я бы тебя снял, прямо говорю, снял бы без долгого разговора за снабжение. А не снимаю потому, – говорят, ты за последние месяцы здорово себя показал, и для преемственности нужно, и Вернер тебя выгораживает. Так что оставайся, но работай, дружок, иначе шкуру спущу.
Он картавил; его картавость так же смягчала раскаты его голоса, как блуждающая усмешка – грубость лица. Сергею Викентьевичу он сказал так:
– Вы человек знающий, коммунист. А организатор, говорят, плохой. Я вам, голубчик, изо всех сил помогу. Может быть, у нас с вами получится хорошо. Я вас подкреплю, но и вы меня подкрепите – знаний у меня для этого дела недостаточно.
Он уволил без слов Кочанера и «Амурского крокодила». По совету Круглова он вызвал Соню Исакову и предложил ей работать его секретарем.
– Ой, нет! – воскликнула Соня. – Я совсем не умею… Я никак, никак не смогу…
– Ай-ай-ай! – загрохотал Сергей Петрович. – Комсомолка испугалась: не может, не умеет. Тебя разве этому в комсомоле учили?
Соня оробела, но улыбнулась. Ей нравился новый начальник.
– Если не сможешь писать бюрократические писульки – не беда. Суть дела поймешь – напишешь как-нибудь, и ладно. По крайней мере меньше писанины будет. А нужна ты мне вот для чего – чтобы бюрократизмом у меня не пахло. Всех принимать не могу и не буду. На то у меня целый аппарат есть. А твое дело – спроси, направь, проверь, проследи, добились ли чего надо. Сама помоги, чтобы добились. Ежели, к примеру, послала посетителя к Гранатову, спроси потом – ну как? А не вышло толку, тащи ко мне того и другого. У тебя муж кто?
– Шофер.
– И еще кто? Ты не скромничай, я ведь знаю, стихи пишет. Поэт. Так вот имей в виду: если сама забюрократишься, заставлю его про тебя стихи сочинять – эпиграммы, что ли, называются. Заставлю и повешу над твоим столом – пусть все читают. Согласна?
– Да, – с удовольствием согласилась Соня.
Соня начала работать и на второй день попала в переделку. Сергей Петрович повез ее, Гранатова и Сергея Викентьевича по стройке.
– Возьми большой блокнот, будешь все записывать, – сказал он Соне.
Подали машину. Гранатов уверял, что на машине не проедешь, дороги не позволят.
– Это ты настроил такие дороги, что ездить нельзя? – спросил Сергей Петрович. – Не ты? Ну, все одно. Поедем, проверим. А ты, Соня, запиши, где надо дороги чинить, сегодня же приказ дам. Чтобы в три дня было! Грузовики у вас из ремонта не выходят, а дороги чинить не додумались?
Дороги были ужасны. Дважды машина буксовала в густой грязи. И все вылезали раскачивать и толкать машину. Облепленные до колен грязью, они приехали к стройке жилых домов, но подъехать вплотную не могли, так как дорога была занята застрявшими в грязи грузовиками.
– Запиши, Соня! – бросил Сергей Петрович и устремился на стройку каменного дома.
Его окружили. Прораб Солодков с планом в руке начал объяснять, какой будет дом. Но Сергей Петрович вдруг, ничего не сказав, побежал по лесам туда, где работали каменщики.
Каменщики работали на высоте трех-четырех метров на кладке внутренней стены. Кирпичи были подвезены на другую, внешнюю стену. Молодой парень стоял на внешней стене и бросал кирпич за кирпичом, а другой – кладчик – ловил их с акробатической ловкостью и укладывал.
Сергей Петрович стоял и наблюдал, сопя носом. Подошел Солодков. Он заговорил, продолжая объяснения, и тогда Сергей Петрович вдруг закричал:
– Это что за гимнастика? Может быть, вы не прораб, а инструктор по легкой атлетике? Может быть, вас целесообразнее передать в бюро физкультуры или прямо под суд? Соня, запиши!
Каменщики смеялись и подмигивали Соне.
А Сергей Петрович уже действовал: заставил раздобыть доски, сам сколачивал лоток и тихо, чтобы не дошло до Сониных ушей, ругался. Потом он беседовал с рабочими, подхватывал их замечания и на лету бросал Соне: «Запиши!» Тут же, на месте, отдавая распоряжения, как устранить недостатки, опять бросал Соне: «Запиши, через три дня проверю. Все записывай!»
Солодков, сразу осунувшийся, тоже записывал. Когда они уезжали, Сергей Петрович сказал ему:
– Я, голубчик, для пользы дела, а не в порядке угрозы, но если еще раз увижу такое безобразие – отдам под суд, и не обижайся.
В машине он обратился к Соне:
– Записала? Все записывай, и мне потом листочек – для проверки. Не сделают – шкуру спущу.
На стройке другого дома он залюбовался работой штукатура Бессонова. Он подошел к стене, приблизил лицо к самой штукатурке, чтобы лучше увидеть ее гладкую поверхность, понимающим взглядом поглядел на работающие руки Вальки и сказал:
– Хорошо.
Вальке было приятно, но он не был склонен благоволить к начальству, пока не убедится в том, что начальство того стоит, и ответил сдержанно:
– Сергей Миронович Киров смотрел – и то одобрил.
– Вот как? – с удовольствием откликнулся Сергей Петрович. – Ленинградец, значит?
Валька кивнул.
– А я с ним в Баку работал, – сообщил Сергей Петрович. – Век не забуду.
Валька сочувственно смотрел на него. Ему нравилось, что Драченов знает Кирова и что он сразу понял, как хороша Валькина работа.
А Сергей Петрович уже расспрашивал о неполадках, и Вальке вспомнился такой же вопрос Кирова, и на сердце стало тепло.
Он рассказал все, что мог, об организации работы, о подвозе материала, о неразберихе в планах, о плохой подготовке кадров.
– Сами судите, – сказал он, – специалистов нехватка, а мы работаем с растопыренными пальцами, удержать не умеем.
– Вот-вот, именно с растопыренными пальцами.
Драченов обернулся к Сергею Викентьевичу и Гранатову:
– Слышите? Это он о вас! – и снова к Вальке: – Ну, а что надо сделать? Исправить как?
– Так, сразу, не скажешь, подумать надо.
– Подумай. Хотя надо было и раньше подумать – комсомолец ведь, а? Ну-ну. Поручаю тебе – обмозгуй, с приятелями обсуди. Потом ко мне придешь. Два дня хватит? Соня, запиши: послезавтра к восьми часам вечера. Сговорились?
– Сговорились.
– Если приятели толковые, приходи с приятелями.
На лесозаводе Сергей Петрович собрал вокруг себя рабочих и провел летучее производственное совещание.
Директор лесозавода, вялый и растерянно озирающийся человек, явно расстроился оттого, что ему приходится говорить с новым начальником в таком большом окружении. На неприятные вопросы он отвечал уклончиво:
– Я вам потом доложу… Я потом покажу вам.
– Да вы чего мнетесь? Говорите при рабочем классе, не бойтесь. С такими ребятами, как эти, говорить веселее. Они и поправят, и укажут, и совет дадут. Говорите, не стесняйтесь.
Директор мялся, отвечал отрывисто.
– Ну ладно, потом так потом, – буркнул Сергей Петрович и больше ни к кому не обращался.
Вместе с рабочими он пошел на горку, куда по рельсам лебедкой втягивали бревна. Его познакомили с Семой Альтшулером, автором этой примитивной механизации.
– А ведь этого еще мало? – спросил его Сергей Петрович.
– И как еще мало! – подхватил Сема. – Я уже два раза предлагал. Вы посмотрите свежими глазами, и вы придете в ужас. Вот мы тащили бревна вручную на биржу, а тащить в гору сорок – пятьдесят метров. Потом я предложил лебедку и рельсы. Бремсберг – так называется эта штука. Ну, а дальше? Вот сейчас подъем воды, бревна не так далеко. Но вы знаете, что такое Силинка? Это коварнейшее озеро! Пройдет весна – вода спадет, и мы будем тащить бревна издалека, потогонным способом. Я уже дважды предлагал прорывать канал к самому бремсбергу, – вы думаете, это трудно? Я ручаюсь за всех парней. Объявить небольшой аврал – и все будут рыть канал, как черти, и канал будет готов, и бревна будут рядом, тут как тут – зацепил багром и тащи.
– Пойдемте со мной, товарищ Альтшулер, – сказал Сергей Петрович, уходя в контору лесозавода.
В тот же день приказом был освобожден от работы директор лесозавода, на его место назначен молодой инженер-коммунист Федотов, а помощником директора выдвинут комсомолец Сема Альтшулер.
– Значит, канал будет, – сказал Сема, узнав о назначении.
– Думай дальше, – сказал ему Сергей Петрович. – Это еще начало. Для тебя дело чести. Ну, да тебя учить не надо. Работай, дружок, покажи, что может сделать умная комсомольская голова.
– Покажу.
– Запиши, Соня. Через месяц мы с него спросим, что он надумал.
Машина начальника, пыхтя и разбрызгивая грязь, до ночи моталась по площадке. Сергея Викентьевича растрясло до тошноты. Он был бледен и огорчен, потому что Драченов все чаще и чаще поворачивался к нему с милой усмешкой: «Это ведь о вас, а?»
Гранатов был подтянут и спокоен; он не стеснялся выражать свое восхищение методом работы нового начальника. Соня исписала почти весь блокнот и еле передвигала ноги от усталости.
А Драченов бодро носил свое грузное тело, усмехался, иронизировал, ругался, отдавал приказы, диктовал Соне заметки для памяти, бегал, лазил, расспрашивал, снова ругался.
К концу дня они добрались до участка работ, условно называемого «доки». Доков еще не было, была разворошенная земля с начатыми котлованами, залитыми грязной водой, горсточка рабочих-комсомольцев, два инженера и руководитель участка – инженер Путин (тот самый пожилой инженер, который со слезами жаловался Круглову, что моется у плевальничка).
Драченов вызвал всех троих инженеров. Один из них, Костько, горящими от ожидания глазами впился в нового начальника.
– Наколбасили тут много, – сказал Сергей Петрович, – фундаментов позакладывали, денег натратили. Точка! Больше этого не будет. До лета основная рабочая сила будет работать на жилье и на подсобных. Второстепенные объекты консервирую. А вот доки с завтрашнего дня – на полный ход. Рабочую силу надо – подбавлю. Материалы – дам. Все, что надо, – дам. Только лишнего не просите, я не дурак, разберусь сам. У вас план – сорок процентов, к концу мая – полное выполнение месячного плана. Есть такое дело?
Инженер Путин начал длинно объяснять, что требование чрезмерно, что есть обстоятельства…
– Какие? – озабоченно спросил Сергей Петрович и сел, готовясь слушать.
Путин запутанно объяснял, волнуясь и сердясь. Костько, дрожа от нетерпения, все порывался вмешаться, но сдерживался.
– А он у вас кто? – без видимой связи с темой беседы спросил Драченов, кивнув на Костько.
– Прораб. Инженер Костько. Молодой специалист из Ростова.
– Так, так. Ну, я вас слушаю дальше.
Путин продолжал доказывать и возражать. Драченов снова поглядел на Костько:
– А ваше мнение, товарищ Костько?
И, не дослушав, спросил, какое у него образование, опыт, стаж работы. Молодые горящие глаза Костько ему нравились. И Костько считал, что требование Драченова выполнимо и желанно, что все рабочие с энтузиазмом подхватят его, что все технические препятствия можно устранить.
– Так, так, – пробормотал Драченов и вдруг прямо сказал:
– Так что, товарищ Путин, мои слова считайте приказом. Ваши возражения я выслушал и считаю их неосновательными. Напрягитесь – и сделайте. А без напряжения здесь сейчас ничего не выйдет.
Путин покраснел, презрительно скривился, выдавил из себя:
– Ваш приказ есть приказ. Но я заявляю, я предупреждаю, что при таких требованиях… при таком положении… при таких темпах… я… я просто не могу работать.
– Не можете? – задумчиво переспросил Драченов и помолчал. Взволнованное, оживленное лицо Костько снова попалось ему на глаза. – Нет, отчего же, сможете, – сказал он, – я не буду вас насиловать. Я вам дам работу поменьше, поскромнее. Ну, скажем, прорабом, а начальником участка посажу другого, который сможет работать при таких требованиях и темпах. Ну, хотя бы… ну, хотя бы прораба Костько. Он сможет. И вам будет легче, спокойнее… Так, небольшая внутренняя перестановка…
Путин вспыхнул, потом побледнел, потом снова залился краской.
А Сергей Петрович уже беседовал с Костько:
– Начинайте учиться с этой минуты, – вам, конечно, еще многого не хватает для такой крупной работы, верно? В течение первого месяца можете приходить ко мне в любое время и по любому вопросу вне всякой очереди (Соня, запомни!). Сергей Викентьевич тоже не откажется учить вас, помогать вам. Помощь будет любая и конкретная: материалами, консультацией, людьми. Но приказываю вам – работать лучше вашего предшественника. И через декаду план должен перевыполняться.
– Есть работать лучше, – сверкнув глазами и юношески розовея, по-военному ответил Костько. И непривычное ощущение своей полезности, самостоятельности, в то же время полной зависимости от приказывающего ему, симпатичного и немного страшного начальника охватило его.
– Вот-вот… Да вы ведь самолюбивый черт, вы же на стену полезете, лишь бы сделать!
Сергей Петрович изучающе поглядел в молодое, счастливое, озабоченное лицо.
– Учитесь, учитесь, голубчик. Через пять лет на мое место сядете, – сказал он не то грустно, не то ласково и пожал руку Костько своей большой запыленной рукой.
– Это для подначки, – сказал он Гранатову и Сергею Викентьевичу, когда они сели в машину. – Но через десять лет он всех нас обскачет. Вот увидите. Хватка у него моя… Но молодость! Мо-ло-дость! Если бы мне в его годы да его знания, я бы сейчас черт-те што был… – и, прервав свои размышления, обратился к Сергею Викентьевичу: – Вы с него глаз не спускайте, пусть учится. Иностранные журналы там, если можно… Консультацию… И вообще. Следите, вам поручаю, – кончил он сердито и затих.
Сергей Викентьевич был ошарашен, утомлен и обижен. Это молниеносное перемещение без согласования с ним казалось ему неоправданным и нелепым. Уже подъезжая к конторе, он заговорил о Путине, которого не любил, но уважал как специалиста:
– Какой смысл сажать его под Костько? Он же все равно работать не будет!
– Эге, голубчик, и вы туда же? «Не будет, не будет»! А что мне, выгонять его? Выгнать проще всего. Если ты инженер, знаток – поработай прорабом, перетерпи, покажи себя… Будет мешать – голову оторву. Возьмется за ум – премируем, деньгами засыплем… И потом, что же, разве я его обидел? – с ехидцей сказал он. – Он же первый заявил – «не могу». Не можешь – не надо. Я чуткость проявил, пожалел дяденьку. Я его проучу! – прикрикнул он и засмеялся. – Барышня с нервами! «Такие темпы… Такие требования…»
Они добрались, наконец, до конторы. Все были голодны и измучены.
Но Сергей Петрович прошел в кабинет и крикнул Соню.
– Теперь выводы, – сказал он, потирая лоб рукою и прикрывая глаза. – Пиши. Приказ о лесозаводе – перемещения, канал, подвоз леса, регулирование отпуска пиломатериалов, договориться с краем о новых балиндеровских рамах…
Вошел Гранатов. Он сел в сторонке и слушал, иногда вставлял совет или просто слово одобрения.
– Вы знаете, Сергей Петрович, – сказал он, когда «выводы» по всем событиям дня были записаны, – у меня впечатление такое, будто я постигаю премудрости с азов…
Польщенный Сергей Петрович буркнул:
– Ну, чего там… Премудрости… Постигаю… Это мне Вернер не зря говорил, что ты впечатлительный… – и отвернулся, прикрикнув на Соню:
– А ты чего сидишь? Глаза уже ввалились! Обедать надо. Отдыхать. Ступай. Заморилась…
Придя домой, Соня повалилась на топчан, блаженно улыбнулась и сказала:
– Может быть, я тоже впечатлительная, Гриша… но он мне ужасно нравится!
32
Итак, все было решено.
До последней минуты Андрей еще надеялся, что найдется какой-нибудь выход, отодвигающий от него ужасное горе… Каким образом? Он не знал, но Дина так умела все устраивать и сглаживать…
Вернувшись с лесозаготовок, он быстро узнал о том, что происходило без него. Но Дина встретила Андрея взрывом радости, любви, нежности. Он был готов простить ей все за ее радость, за свет в глазах, за чудесные слова, которые она находила для него. Он попробовал спросить ее прямо об ее любовниках. Она ответила, лениво улыбаясь: «Ах, ты все преувеличиваешь!» Она отклонила объяснения: «Ну что за допрос? Тебе мало, что я тебя люблю?» Она так умела подтвердить свои слова лаской, взглядом, милой ужимкой… Он еще раз закрыл глаза, чтобы не видеть, что счастья уже нет.
Партийное собрание заставило его открыть глаза. Он понял, что закрывать глаза не имеет права, что дело уже не в нем, что легкомысленная жажда развлечений сделала Дину вредным общественным явлением. Он сидел опозоренный, смешной перед сотнями людей. «Рогоносец…» Он примчался домой, готовясь к длинному, тяжелому, решительному разговору. Он еще верил, что она поймет и ужаснется сама, когда узнает, как о ней говорят. Но Дина уже все знала. Откуда? Кто мог ей сказать?
Красивая, с искусно растрепанными волосами, она встретила его не слезами – нет! не раскаянием, не стыдом – нет! – она набросилась на него с упреками и оскорблениями. Она играла, ломая руки, презрительно кривя красивый рот:
– Трус! Трус! Смолчал! Позволил чернить любимую женщину! Испугался! Жалкий человек, без самолюбия, без чести! Не мог дать в морду этим мерзавцам! Трус! Трус! И я тебя любила!
«Что с нею? – думал Андрей. – Ведь она лжива насквозь, каждое движение, каждый звук голоса… Было это в ней и раньше или только сейчас?»
– Дина, они правы! – резко сказал он, чтобы прекратить ее игру, чтобы вызвать слезы, злость, возмущение – все равно, только бы игра заслонилась подлинным человеческим чувством.
– Они правы?! – драматически воскликнула Дина. – Так вот какое оправдание ты нашел для своей трусости!
Впечатления сегодняшнего собрания были еще слишком сильны в нем. Он не дал сбить себя с толку.
– Да! – крикнул он. – И если ты не поймешь, наконец…
– Что же тогда будет? – насмешливо спросила она. Он не нашел нужных слов. Она дерзко и насмешливо наблюдала за ним, сидя на постели и покачивая красивыми ногами.
– Тогда нам придется расстаться, Дина.
– А ты думаешь, мне некуда пойти? Ты думаешь, я буду плакать и умолять, чтобы ты меня не бросил? Таких женщин, как я, не бросают, мой дорогой!
Она была дерзка, она насмехалась, она дразнила его. Нет, нет, только не поддаваться ей.
– Об этом нечего говорить, Дина. Я всегда любил тебя гораздо сильнее, чем ты меня. Я тебе все прощал. Но больше этого не будет. Хватит!
– Хватит? Ну, хорошо же…
Она вскочила, рывком выдвинула из-под кровати чемодан и, разбрасывая вещи перед Андреем, начала укладываться. Лживая. Лживо все! Он с ужасом смотрел на красивое лживое лицо, на ее нежные, прекрасные руки, игравшие перед ним… Все, все ложь! Перед его глазами мелькали воздушные сорочки, удлиненные душистые флаконы, изящные коробочки, футляры, прелестные туфли, шарфы, расшитые платочки, безделушки… С видом оскорбленной невинности она бросала вещи в чемодан, но даже в ослеплении горя Андрей не мог не заметить, что она не забывает завернуть туфли в бумагу и складывает платья осторожно, по складкам, чтобы они не помялись…
Она уже кончала укладываться, а он все молчал. Должно быть, она решила, что игра зашла слишком далеко. Она сказала дрожащим голосом:
– Лучше умереть, чем жить с человеком, который не любит и не понимает…
Он не ответил. Зачем? Чтобы поддержать игру? Он опустился на стул, закрыв лицо руками, и слушал звук ее голоса, стук каблучков, шелест шелка, дребезжание флаконов.
Он еще не знал, сможет ли он жить без нее и как это будет. Но он уже знал, что с нею он жить не может. К чему чинить то, что разбито вдребезги?..