Сергей заплакал. От горечи и стыда рождались слезы, слезы безнадежные и злые… Пашка Матвеев был очень болен, но отказался уехать. И Пашка погиб. Но когда его хоронили, все ринулись к работе и работали как никогда, и если бы их спросили в ту минуту: «Можете сровнять сопки с землей?» – все сказали бы: «Можем». А Сергей был здоров, крепок, вынослив… Чего же в нем не было?.. Выдержки? Упорства? Мужества? Сознательности?
И вот – дезертир…
Мысли возникали и сменялись другими, но каждая новая мысль была безжалостнее и горше предыдущей. Слезы катились и быстро высыхали на ветру.
Нет, выхода не было. Выход мог быть один – вернуться. Прийти назад, попросить самую тяжелую, самую опасную работу, перенести презрение Тони, насмешки товарищей, упреки Круглова… Но на этот единственный выход у него никогда не хватит решимости. Лучше умереть.
Сергей вскочил и начал сползать вниз. Тоска была непереносима. Лучше не думать. Надо идти на люди, слышать голоса, разговаривать самому, все равно с кем, лишь бы не оставаться одному. Он еще не давал себе вспомнить самое страшное. Он отгонял мысль, но где-то в подсознании звучало напыщенное стариковское напутствие: «Вернись героем и коммунистом», и где-то в подсознании жила истина: он бездомен… У него нет больше отца. Он не может вернуться… Нет, нет, только не об этом! От таких мыслей можно броситься вниз головой!..
А почему нет? Зачем жить? Может быть, лучше кончить все сразу?
Не зная зачем, он все-таки полз, скользил, цеплялся; камни и песок летели из-под ног. Один раз он оборвался над крутизной и повис на руках, вцепившись в прогнивший корень. Он висел так несколько секунд, испытывая страх и острую жажду жизни. Нет, умереть он не может тоже.
И тогда же, овладев собою и подтянувшись наверх, он вдруг решил, что делать.
Он пойдет к шахтерам, к Цою, к девушке с большим смеющимся ртом, он останется с ними, загладит вину честной ударной работой, завоюет право на комсомол, на уважение товарищей, на отца. Берег Амура или Сахалин – не все ли равно, где строить социализм? И учетную карточку он попросит выслать. Он напишет Круглову (написать легче, чем вернуться) – прости, виноват, решил загладить вину, выбрал труднейшие условия, не выдавай… Неужели Круглов не согласится?
Он пришел в поселок к концу дня. Наверху еще светило солнце, а в узкой пади, где скучились дома и склады, уже смеркалось. Он прошел сад, расположенный на крутом склоне сопки, – каждая дорожка была отвоевана у крутизны. Площадки для волейбола и футбола врезались глубоко в гору – сколько сил и желания надо было потратить, чтобы сделать их!
Здоровый голод подгонял Сергея. Желудку не было дела до тоски. У столовой, у вынесенного на воздух, под навес, очага возились две девушки.
Сергей остановился, и сердце его вдруг забилось: одна из них была вчерашняя, Галчонок. Девушка с черными бровями, с большим ласковым ртом, с звучным и мягким голосом. Он стоял, томясь голодом и еще неясным влечением к этой девушке. После тяжелого одиночества там, на сопках, ему хотелось услышать теплое слово, на которое он не имел права. Но кто знал, что он не имеет права?
Галчонок увидела его, крикнула:
– Ага, путешественник заявился! – и подошла к нему с доверчивой готовностью. – Ну что, намаялся? Голоден?
Сергей безотчетно взял ее руку. Рука была шершавая и теплая. Как нежно и твердо вела она его вчера ночью! Галчонок выдернула руку, коротко, но пристально поглядела на Сергея и сказала по-прежнему ласково, но чуть замкнуто:
– Пойдем. Так и быть, накормлю.
Она повозилась у котла, потом подошла, что-то пряча за спиною, приказала: «Закрой глаза!» – и поставила на стол миску, полную вареников с черникой. Вареники дымились, плавали в черничном соку.
– Вот так Сахалин! – воскликнул Сергей, с жадностью набрасываясь на вареники.
Галчонок подбоченилась, бросила лукаво, с подчеркнуто мягким выговором:
– Та мы ж украинки!
И, довольная, отошла к очагу. Сергею страстно хотелось, чтобы она поболтала с ним, посидела рядом. Неужели ей не интересно знать, кто он, откуда, почему очутился ночью на мысу? Но Галчонок была хлопотлива и строга, хотя, видимо, следила за своим гостем: едва он отправил в рот последний вареник, как она снова до краев наполнила миску. И на смущенное движение Сергея сказала ласково:
– Та ешь, не стыдись, наши хлопчики усе так едят.
– Присядь рядом, тогда съем.
Она засмеялась, но села. И с первых же слов выяснилось, что она была отлично осведомлена о нем, – очевидно, расспрашивала Цоя. Сергей удивился, как ладно они живут: ему нравились и вареники, и столовая, и физкультурные площадки, вгрызшиеся в бока сопок.
– Так мы же здесь два года! – сказала Галчонок. – Тысяча двести, комсомольская мобилизация, слыхал? Сейчас мы дюже гарно живем, а в первый год… ой-ой-ой! Чего только не натерпелись!.. Аж вспомнить страшно. Мы, дивчины, в тапочках приехали, а тут морозы, снег. Валенцев нема! В курятнике ночевали.
Сергей уткнулся в тарелку. Два года! Через два года и он мог бы говорить так же, с тою же веселой гордостью! Девушка в тапочках, привыкшая к вишням и солнцу Украины, высадилась на чужой берег… и пошла в тапочках по снегу… и создала комсомольскую ударную шахту, и комсомольский образцовый поселок… и заменила вишни черникой, и срезала бока сопок, чтобы играть в волейбол…
Галчонок отошла к котлу. Может быть, ее обидело, что Сергей не поддержал разговора? Как-никак, приятно похвастаться перед красивым парнем хорошо, красиво прожитыми годами. Получасом позднее, когда вторая девушка отлучилась, Галчонок вдруг сказала, глядя мимо Сергея:
– Хорошо бы до моря сходить. Волны сегодня – у-ух какие!
Сергей сказал сдавленным голосом:
– Что ж, сходим.
– Хлопчиков накормлю, зараз и пойдем, – просто отозвалась она.
Когда они пошли к морю, уже надвигалась ночь.
У него замирало сердце от ее мягкого украинского говора, от обаяния большого смеющегося рта и разлетающихся черных бровей.
Сейчас Галчонок была молчалива. Они шли осторожно, нащупывая в темноте дорогу. На спуске она вела Сергея, как вчера, но и он старался поддержать ее, а когда спуск кончился, они пошли уже под руку, и она доверчиво прижималась к нему, защищаясь от остервенелых порывов ветра.
По небу неслись быстрые черные облака.
В жидком мраке очень близко виднелось всклокоченное море.
– Ты здесь сколько пробудешь? – спросила Галчонок.
Сергей понял. Она тоже не хотела расставаться – украиночка, милая чернобровая девушка! Его переполняла влюбленность… И так хотелось счастья! Счастья и радости, хоть немного, но только сразу, сейчас, немедленно.
– Это зависит не от меня, – сказал он, чувствуя сухость во рту. – Может быть, совсем не уеду, а может быть, сегодня же уйду куда глаза глядят.
Она тоже поняла и не стала притворяться. В ней не было лицемерия. Ее влекло к этому нежданному, незнакомому красивому парню так же сильно, как его влекло к ней.
Она ответила простодушно:
– Ты не уходи, живи здесь.
Они прошли еще немного. Море было уже рядом, оно билось и ревело, ветер обдавал их распыленной влагой.
– Как хорошо, что я тебя встретил! – сказал Сергей, останавливаясь. Она очень низко опустила голову. Она ждала. Ничто не сдерживало ее. Здесь, на далеком острове, в замкнутом кругу товарищей, среди которых сердце не выбрало никого, – как можно было медлить перед возможным счастьем?
– Ты не подумай, что я это так говорю… – уверял Сергей, торопясь, – я серьезно говорю… очень серьезно…
В эту минуту он любил ее от всего сердца. Она была необходима ему как воздух.
Она подняла лицо – напряженное, открытое, с приподнятыми бровями. Он протянул руки, она сама сделала движение навстречу ему. – Ее губы и щеки были солоны от морской влаги.
– Я останусь, – сказал Сергей размягченным голосом. Он был очень взволнован, но все-таки мельком подумал, что все получилось прекрасно и сегодняшнее тяжелое решение станет легким и счастливым.
– Ты моя находочка! – приговаривала Галчонок, целуя его. – Я тебя нашла, я тебя привела, я приворожила, я тебя не отдам. Серденько мое, серденько мое горячее…
И заметила:
– Как странно! Вчера в этот час – та ты ж не знал, як меня зовут…
– Я слышал – Галчонок, Галчонок, думал – парень…
Оба смеялись.
Клокотавшая вокруг буря не имела никакого значения. Они просто не замечали ее. Они видели только друг друга. И решили здесь же, не откладывая, что они поженятся, будут вместе работать, вместе читать и заниматься. Галчонок подчеркивала последнее.
– Ты знаешь, як це важно. Здесь хлопчики так и поделены: яки занимаются – це хлопцы деловые, настоящие комсомольцы в полном смысле. А яки не занимаются, то ж не комсомольцы, а тихая скука! Бражку варят, убиваются, на материк глаза пялят…
Сергей подумал: «Вот что надо было делать! Тогда бы не закис, удержался». И тут же он подумал: «Как хорошо, что не удержался! Уехал, скитался, томился и вот на Сахалине, на краю света нашел единственную в мире девушку…»
Они вернулись в поселок поздно. Она рассказала ему всю свою двадцатилетнюю жизнь, и он рассказал ей об отце, о паровозе, об Амуре, о строящемся новом городе.
– Как же ты уехал? – спросила она доверчиво.
Сергей помолчал. Он хотел сказать правду. Надо было сказать правду… Но вместо этого он коротко и скупо повторил свою выдумку про отпуск и желание поглядеть новые края. И добавил:
– А сейчас я напишу: так и так, жинка к подолу пришила.
Она прижалась к нему, но Сергей остался холоден. Эта ложь – здесь, сейчас, перед нею, была чудовищна. Он презирал себя. Он требовал от самого себя: скажи, признайся, будь честным, ты же любишь ее, и она тебя любит, она простит…
Но он не решился.
Обветренные и продрогшие, они пришли в общий барак, где собирались вечерами комсомольцы. В бараке было тесно – все группировались кружком вокруг лампы, сидя и лежа на нарах. С верхних нар тоже свешивались лица. У лампы сидел с открытой книгой товарищ Цой.
Их приход прервал чтение. У Галчонка был такой ликующий вид, что многие парни хмуро покосились на Сергея. Галчонок сразу подсела к товарищу Цою и что-то шепнула ему. Он грустно и смущенно кивнул, отложил книгу. Сергей прочитал на корешке – «Пушкин».
Все настороженно и недружелюбно молчали. Сергею дали место на нарах, но никто не заговорил с ним.
Товарищ Цой вздохнул, потом бодро улыбнулся и сказал, стараясь как можно правильнее выговаривать чуждые ему русские слова:
– Среди нас новый товарищ. Попросим нового товарища рассказать нам, что хорошего на материке, как живут люди, какие новые стройки…
Галчонок подхватила:
– Да, да, про комсомольский город. Он дюже хорошо рассказывал!
И всем умоляюще улыбалась: полюбите его, посмотрите, какой он славный парень, послушайте, как он чудесно говорит!
Сергей начал рассказывать и сам удивился, что в его правдивом рассказе оказалось так много героического и величественного… Как он не видел, не чувствовал этого раньше? Он рассказывал о жизни в палатках, о грозе и спасении ценных грузов, о соревновании бригад, работающих с рассвета до темноты по щиколотку в болоте. И слушатели одобрительно кивали головами: они понимали толк в героизме и трудностях, у каждого было что вспомнить за два года.
Сергей стал рассказывать о смерти Пашки Матвеева. Он вложил в рассказ особую теплоту, он хотел, чтобы ребята пережили эту смерть вместе с ним. Хотя, конечно, они не могли понять, чем был для него Паша Матвеев, смазчик из родного депо, школьный товарищ, единственный друг!
Товарищ Цой прервал его, подняв руку:
– Ребята! Комсомольцы! Вот нам рассказали про молодого комсомольского героя, про настоящий комсомол. Он погиб на посту, его имя – Паша Матвеев, запомним это имя. У нас на Сахалине тоже погибли товарищи: вы знаете их имена – Петя Федоров, Нюра Асафьева, Петерс Коля… Эти люди были настоящий комсомол, они отдали социализму молодые жизни. Вспомним их, товарищи, и почтим их память и Пашу Матвеева вставанием.
Все поднялись. Лежавшие на верхних нарах приподнялись, их головы упирались в потолок. Интимность беседы пропала. Это была торжественная и суровая минута.
Помолчали.
Цой медленно опустился на табурет. Зашумели, усаживаясь, комсомольцы. Снова стало по-домашнему интимно. Свет лампы скользил по смягченным лицам.
– Мы слушаем, товарищ, рассказывай дальше, – предложил Цой.
Но Сергей уже не мог рассказывать. Он был потрясен, он снова чувствовал на себе груз проклятия и отверженности. И он посмел встать рядом с комсомольцами, когда они, сурово глядя перед собою, встали, чтобы почтить память погибших героев!
– Расскажи еще, – повторил Цой. – Твой рассказ для нас очень важен. Мы живем день за день, наши ребята работают как герои, но когда все герои – нет героя. И мы уже забыли первые трудности. А твой рассказ идет в каждое сердце. И если вчера кто-нибудь думал: «Хорошо бы удрать на материк, в большие города, в большую культуру» – сегодня он скажет: «Нет! Мой долг строить культуру здесь». Он снова почувствует в себе героя.
Сергей оглядел ребят – да, они думали так, они думали как Цой. Они смотрели на Цоя с преданностью и готовностью, он держал их сердца в мудрой и заботливой руке.
– Ты должен узнать, – сказал Цой Сергею, – у нас не все были такие. Хотя ты знаешь, ведь у вас тоже не все были герои, у вас тоже нашлись жалкие трусы, дезертиры, они не хотели трудностей и борьбы, они убегали, и ныли, и бросали свою комсомольскую честь, чтобы искать легкую жизнь. Верно я говорю?
Цой говорил просто, без всяких подозрений, он хотел усилить воздействие рассказа на комсомольцев – и только. Но Сергей стремительно откинулся назад, огляделся взглядом затравленного зверя и выдавил хрипло:
– Почему вы думаете?!
Все почуяли фальшивость этих слов.
Все посмотрели на Сергея, и его затравленный вид показался еще более странным.
Галчонок тихо ахнула и схватила Цоя за руку.
А Сергей, едва взглянув на нее, закрыл лицо руками. Он не шевельнулся, когда Цой сказал строгим голосом:
– Товарищ волнуется, он вспомнил своего погибшего друга.
Галчонок встретилась глазами с товарищем Цоем и увидела – он понял правду так же, как и она. Но он не хочет разбивать впечатление от рассказа. Он заговорил сам и в конце беседы снова обратился к Сергею:
– Не горюй, товарищ, умереть как твой друг – это счастье. Это лучше, чем жить с позором на голове.
В его ласковом обращении была внутренняя жестокость, которую понял Сергей. Цой все знал.
Сергей вскочил и вышел из барака. Ветреная ночь охватила его. Черная тайга подступала к поселку. По небу неслись рваные тучи, среди туч мелькали крупные звезды. Море было слышно и отсюда.
– Сергей, ты?
Галчонок не сразу нашла его в темноте. Он стоял, боясь коснуться ее, в страшном напряжении. Она еще сомневалась, но Сергей сам уничтожил последние сомнения подавленным молчанием.
– Значит, правда? – спросила она, и сухостью ее голоса отрицалась всякая возможность прощения. Он не стал ни возражать, ни оправдываться.
– Я думал сказать тебе, – ответил он.
– Когда думают, с этого начинают! – отрезала Галчонок.
Они постояли молча, более чужие друг другу, чем вчера. Потом Галчонок заговорила снова, и ее резкий голос сгладил мягкий украинский акцент.
– Слушай, ты! – сказала она. – Я не хочу, чтобы ты оставался. Ты должен уйти. Не было ничего и не будет. То был не ты. И не я. Ворожба это, обман, ложь! Понял? Уходи, сгинь, чтобы я тебя скорей позабыла, чтоб не узнала при встрече! И не спорь! – прикрикнула она, угадав его движение. – Я тебя презираю! И себя презираю. Где были мои глаза, моя комсомольская совесть? Уйди, пропади, чтоб я о тебе больше не слыхала, чтобы очи мои тебя не видели! Прощай.
И она убежала обратно в барак.
Сергей остался на месте. Ему некуда было идти. Грохот моря угрожающе отдавался в ушах. Из барака долетали звуки голосов; потом они смолкли. Скрипнула дверь.
Две черные тени прошли мимо него. Сергей не столько видел, сколько чувствовал, что это были Галчонок и Цой.
– Ничего, – сказал Цой успокаивающе, – ничего…
Галчонок что-то ответила, не то «а я-то думала», не то «кто бы мог думать»…
Они удалялись; ветер унес их голоса.
Ворожба? Да. Она была готова любить его, но через неделю она забудет его лицо и, может быть, изредка вспомнит случившееся, как дурной сон. И, полюбив хорошего человека, расскажет ему о наваждении одного вечера.
Рассвет застал его у моря, в щели между двух скал. Серые волны все так же обрушивались на берег, но в них уже не было ярости. Ветер стихал. Сопки до подножий закутались в белый тумак; за туманом угадывалось солнце.
Куда идти?
Прошли месяцы. Сахалин был далек. Паровоз нес Сергея сквозь тайгу, посеребренную морозом, завернувшуюся в сугробы. Скитания продолжались. Десятки новых мест, сотни новых людей проходили перед усталыми глазами Сергея…
Но не было дня, чтобы он не вспомнил, холодея, прерывистую речь ее мягкого, звучного голоса, ее стройную тень, навсегда исчезнувшую в темноте ветреной ночи, и безысходно-тоскливое пробуждение в то бледное утро.
22
Морозов шел по улице и улыбался. На озабоченном, прорезанном морщинами лице улыбка была неожиданно светла.
Он знал, что делать. Прошедшие месяцы, когда он спотыкался, злился, искал причины неудач, выяснял, прощупывал людей, ошибался в них, снова прощупывал и открывал в них новые стороны, – эти месяцы прошли недаром. Он хорошо поработал. Он был объективен к себе, он знал, что сделал много, сделал главное: коллектив строителей был крепок, спаян, готов на все. Морозов видел на людях следы своих формующих рук, своего осторожного дружеского воздействия. Тревога, не покидавшая его в последние недели, шла с другой стороны, – его тревожило медленное, перебойное движение огромной машины управления. Ему было трудно разобраться, в чем дело. Опыта еще не было, первая пятилетка еще только создавала опыт напряженного по темпам и небывалого по размаху строительства. Его выручало чутье большевика: откидывая всю массу причин и фактов, он искал основное, решающее, чтобы затем, осмыслив целое, вернуться к мелким причинам и фактам.
Выбравшись из-под груды повседневных, требующих внимания мелочей, он понял, что основная беда на строительстве – руководители. Они работали много и как будто самоотверженно, но работали не так, как надо.
Захлестнутые волнами планов, приказов, смет, ведомственных споров, балансов, они не умели (или не хотели?) разбить аппаратную рутину, перешагнуть через бумажный поток к самой стройке и там, на месте, в общении с замечательным коллективом строителей, выступить настоящими организаторами настоящих дел. Они плелись за аппаратом, громоздким и неповоротливым, и, воображая, что руководят им властной рукой, зачастую сами шли у него на поводу.
Морозов понял это не сразу. Первые тревожные признаки обнаружились осенью, когда вдруг оказалось, что прекрасные планы обеспечения стройки на зиму расползаются по всем швам под напором весьма неприглядной действительности. Первое звено аппарата, особенно важное в условиях отдаленности от железной дороги, – заготовители – не оправдало ни доверия, ни надежд. Гранатов разогнал их, отдал под суд, но время была упущено, и героические усилия автоколонн должны были в аварийном порядке поддерживать строительство до весны. Второе звено – жилье. Пользуясь энтузиазмом молодежи, руководители решили, что с созданием жилья можно потерпеть ради досрочного окончания строительства завода. Что двигало Вернером? Он говорил: «Построить завод раньше срока – для меня дело чести». Он говорил: «Эти дни войдут в историю». Он был честолюбив и самоуверен. Разве не честолюбивые планы заставили его забыть о людях, которые должны эти планы выполнить? Не решил ли он про себя, может быть даже не сознавая всей тяжести своего решения, что лучше пожертвовать несколькими сотнями людей ради осуществления своих планов? У Гранатова это проявилось еще ярче: «Построить, хотя бы и на костях». Но ведь это было небольшевистским решением! Ведь гениальность большевистского метода основана на том, что работа с людьми, забота о людях поднимает их на небывалые подвиги. В самые тяжелые годы интервенции и голода партия заботливо хранила человеческие кадры. Пренебрежение ими, их потребностями, их жизнью противоречит всей сущности большевизма. Это противоречит и чисто деловым соображениям: закрепление кадров есть основа движения вперед, растрата кадров – это неминуемый крах плана. Но можно ли отрывать деловые соображения от политических? Разве можно решать вопросы: как делать, не поняв, что делать? Вернер и Гранатов рвались вперед, не поняв толком – что, не решив до конца – как делать. Они гнали строительство на полный ход, лихорадочно закладывая фундаменты, разворошив всю строительную площадку, игнорируя очередность объектов, желая сразу сделать все. У них не оставалось ни времени, ни сил, чтобы обеспечить тыл, создать резервы, подготовить почву для дальнейшего увеличения стройки, позаботиться о людях, о строителях. Скорее, скорее, скорее! В этом стремлении они встречали поддержку молодого и пылкого коллектива рабочих. Может быть, никогда еще не была так ярко выражена, так сильна коллективная мечта о завершении гигантского строительства, которое еще только начиналось. Морозов знал эту молодежь – они ждали первого корабля как личного счастья. Они не умели рассчитывать силы и не щадили себя. Но именно поэтому надо было особенно заботливо беречь их, именно потому так высока была ответственность руководителей.
Вернер и Гранатов взяли большой разгон. Морозов сравнивал этот разгон с поведением нерасчетливого бегуна, расходующего максимум сил на первых же километрах и не умеющего сберечь себя для финиша. Он пытался противодействовать линии хозяйственников. Он доказывал, что строить зимою все цехи не удастся, что придется законсервировать ряд объектов до весны. На зимнее строительство не хватило бы ни сил, ни оборудования. Правительственные задания устанавливали очередность строительства, при которой некоторые уже заложенные объекты надо было законсервировать надолго. Вернер заупрямился. Он мечтал и верил, что сумеет значительно сократить правительственные сроки. Зима, о которой столько говорили, застала его все-таки врасплох.
Бедственное положение с жильем и снабжением дополнялось нехваткой кадров, а вербовка новых кадров еще более усложняла положение с жильем и продовольствием. Тогда Вернер понял – лето упущено. Морозов был прав, Каплан была права… Но он отстранил от себя неприятную истину. И Вернер и Гранатов продолжали упорствовать. Они рапортовали о процентах готовности цехов, уже обреченных на консервацию. Они увлекались подсчетами: за пять месяцев сделано столько-то, за шесть месяцев – столько-то… Вернер уже видел неизбежность зимней консервации, но пугался и не принимал решений, когда Морозов нажимал на него. Гранатов не видел и не хотел видеть. «Еще напряжение, еще добавочные жертвы, но будем продолжать!» То, что было ясно Морозову, то, что сразу зорким глазом увидела Клара Каплан, того не желали понимать хозяйственники. Почему? Может быть, потому, что двигаться прямо вперед легче, чем маневрировать по сложному плану? Или потому, что для этого надо отказаться от рапортов, от увеличивающихся процентов, от славы сегодняшнего дня? Или есть еще причина – более скрытая и потому более страшная?
Морозов шел и улыбался. Собственно говоря, радоваться было нечему. Морозову было очень тяжело работать. Но, как свойственно сильным людям, он радовался своим силам. Сегодня, в резком столкновении с руководителями стройки, он решил, что надо делать, и в предстоящей борьбе ему все было ясно.
Они крупно поспорили сегодня – Вернер, Гранатов и он. Вернер нарушил свое обычное спокойствие и сказал сдавленным от бешенства голосом:
– Странно, что ты, секретарь парторганизации, не понимаешь, что мы работаем на оборону и каждый день нам дорог.
– Да, – сказал Морозов, – я понимаю это глубже, чем ты. Я хочу дать продукцию скорее и лучше. Именно поэтому надо в корне изменить методы. Надо отказаться от широкого фронта работ, обеспечить строителей, запастись стройматериалами, форсировать подготовительные цехи, а потом развернуться на этой основе вдвое быстрее. Мы спорим не о сроках – мы спорим о методах.
– Ты не веришь в наши силы, – сказал Гранатов. – Ты не веришь в силы рабочих, комсомольцев!
Кто из них сопротивлялся упорнее? И почему они так сопротивлялись? Где кончается искренность убеждения? Неужели они так ослеплены? Нет ли тут более серьезного зла? Была минута, когда Морозов крикнул, потеряв терпение:
– Я начинаю думать, что здесь не только заблуждение, но и злой умысел.
Он тотчас спохватился. Вернер стал очень бледен. Гранатов вспыхнул, его щеки задергались.
– У кого же злой умысел? – справившись с собою, холодно спросил Вернер. – У меня? У Гранатова? У обоих?
Морозов уже жалел об этом преждевременном выкрике. Если есть хотя бы один шанс против девяноста девяти, что здесь налицо злой умысел, зачем открывать карты заранее? Но есть ли, возможен ли этот один шанс? Или их десять против девяноста, или пятьдесят против пятидесяти?
– Ну что же, – сказал Гранатов с неожиданным хладнокровием, – посмотрим, может быть злой умысел и есть. Будем говорить прямо – вредительство. Ты ведь это имеешь в виду? В заготовительном аппарате оно было. Я уверен, что следствие подтвердит мои предположения. Может быть, оно есть и выше. Присмотреться не мешает никогда.
Морозов стал совершенно спокоен. Выдержка, хладнокровие, острая наблюдательность – вот что теперь нужно. Поговорить с Андронниковым… Продумать, вспомнить, оценить весь пройденный путь… Проанализировать каждый недостаток, каждую ошибку… А пока – выдержка.
Разговор стал деловым. Решили проверить работу во всех звеньях, проверить безжалостно, до конца выявляя недостатки собственного руководства. Начать с подсобных предприятий: лесопильный завод, каменный карьер, кирпичный завод. Не откладывая, сегодня же вечером решили пойти по предприятиям, собрать рабочих и инженеров, поговорить по душам, выяснить их требования, поднять их настроение. Распределились: Вернер – на лесопильный завод, Морозов – на кирпичный, Гранатов – на каменный карьер.
– Хочешь, поменяемся? – предложил Морозов Гранатову. Он хотел подчеркнуть свое доверие – Гранатов много занимался кирпичным заводом.
– Нет, нет, – категорически отказался Гранатов, – я могу быть пристрастен. Ты лучше уловишь плохое и меня проверишь.
И вот Морозов шел на кирпичный завод. Дорога лежала через тайгу. За полчаса ходьбы можно было хорошо и свободно подумать. Ошибки – или злой умысел? Нет, это не только ошибки! Значит?.. Как бы там ни было, он докопается до всего, что тормозит дело. Он знает, что делать. Он перевернет все управление, он сделает его гибким, смелым, конкретно руководящим. Он напишет письмо в край, в ЦК. Общая линия должна быть проверена и выправлена, он этого добьется. А если враги есть – найдем и врагов. Мало ли врагов сломили на недолгом веку! И ведь не зря ему кажется, что он ухватил какую-то нить… Да. Да. И не один шанс против девяноста девяти, а пятьдесят против пятидесяти… Как он поймал нить?.. Легкое подозрение. Движение. Взгляд… Проверить надо. Проверить!
Мысли его устремились вперед, к предстоящей работе. Он обдумывал, что скажет комсомольцам, мастерам, инженерам. От того, насколько быстро на месте этого кусочка тайги, разделяющего промплощадку и кирпичный завод, вырастут многочисленные дома нового города, – от этого зависят сила родины, сила края, его обороноспособность, его несокрушимость.
Враги работают. Будьте наблюдательны, проверяйте каждую ошибку, возражайте против каждого мелкого недостатка, – кто знает, к каким крупным открытиям может привести ничтожная деталь!
Тайга была беззвучна. В синем небе дрожали ясные крупные звезды. Скрипел под валенками снег.
Откуда-то издалека донеслись веселые голоса. В тишине можно было уловить даже скрип лыж. Лыжники удалялись в сторону сопок.
Потом послышался другой звук – вблизи. Щелчок? Треск ветки? Морозов огляделся, но увидел только неподвижные деревья, посыпанные снегом. Ни следов, ни шороха, ни качающейся ветки. И все-таки у него было ощущение, что он не один в этом пустынном лесу.
Чистый воздух с каждым глотком проникал в легкие. Силы удесятерялись при этом кратком общении с природой. Нет, здесь никого не было. На маленьком отрезке тайги, сохранившемся между двумя участками строительства, он был наедине с природой, с небом, со звездами. Все было бело, все нежно светилось в рассеянном свете звезд. На дороге не было ни одного следа, кроме тяжелых вмятин его валенок.
Он старался представить себе молодых ребят, которые окружат его через полчаса. Любят ли они этот край? Он им скажет о новых условиях, о том, что надо работать не покладая рук во имя богатства и мощи края. Они готовы на любое усилие. Но ему хотелось, чтобы они по-настоящему оценили и полюбили край, ради освоения и обороны которого им приходилось столько переносить. Он будет говорить с ними не только о кирпичах – нет, он им скажет также: выйдите вечером в тайгу, посмотрите на зимнюю тайгу, освещенную звездами. Чем больше любви к стране, к краю, тем больше будет и кирпичей… Посмотрите, ребята, посмотрите на тайгу, освещенную звездами…
Острая боль ударила между лопаткам», подкинув его тело. Вспышка сознания отметила резкий сухой треск, оживила ощущение – я не один, вернула воспоминание – щелчок!.. Щелчок не ветки, а курка… Забила тревогу: «Я никому не успел сказать»…
Широко раскрытые глаза увидели звезды – уже не наверху, а прямо перед собою. Взмахнув руками, он повернулся на месте и боком повалился в нетронутый ласковый снег.