– Нет, Гриша, я верю в тебя…
Как он был благодарен ей! Не за слова, за самое ее существование…
Ей было очень хорошо. В черном небе над ее запрокинутым лицом качались неспокойные ветви, и небо тоже словно качалось в сладком дурмане.
– Вот мы сейчас живем, и мне часто кажется: об этом надо написать поэму – такую, чтобы каждая строка прожигала сердце. Надо написать картину, чтобы посмотреть – и дыхание перехватило. Симфонию для громадного оркестра – чтобы потрясала, вертела, сбивала с ног. А начну писать – и слов нет. И рисовать не умею. И нот не знаю.
Она провела ладонями по его щекам. Сказала:
– А ведь жизнь еще большая. Сколько мы еще сделаем! Сколько научимся делать!
Она так хорошо понимала, так умела направить его мысль простыми словами. И он спросил:
– Соня, будем жить вместе, хорошо?
Она ответила быстро:
– Да.
И прикрыла глаза, чтобы полнее и сосредоточеннее почувствовать счастье.
Они медленно шли обратно. И к ним донесся от костра торжественный голос Семы:
– Стихи? О! Это то, что поет душа, когда ей грустно, и когда ей весело, и когда она стремится вперед, – вот что такое стихи! А если у тебя, Тоня, душа не поет, не прикасайся к стихам, умоляю тебя, потому что ты видишь сама: вот мы спели песню, и нам стало весело. Мы слушали стихи – каждый был героем. И если ты тоже герой и каждая наша комсомолка – герой, то разве она все-таки не девушка, и разве ей не приятно, что вот около нее стоит друг и друг готов защищать ее, и разве им обоим от этого не веселее на сердце?
Вынырнув из темноты навстречу подмигиваниям и шуткам, Гриша провозгласил срывающимся высоким голосом:
– Ребята! Друзья! Разрешите сказать – вот моя невеста. Ребята! Благословите нас по-комсомольски.
В сутолоке и шуме жених и невеста совсем растерялись. Их обнимали, хлопали по плечам, качали так, что у Сони закружилась голова и Грише пришлось заступиться за нее. На общем совете решили, что первым молодоженам надо построить отдельный, самый лучший шалаш.
И тогда заговорил Круглов:
– Мы говорили здесь о дружбе. Вот она – дружба. Вы видите, счастье наших двух товарищей – общее счастье. И мне стало стыдно, ребята. Я скрывал от вас свое горе, а скрывать не надо было…
Он сказал это – и испугался. Отступать уже поздно, рассказывать – трудно.
– Говори, говори, Андрюша, – звонко сказала Клава. Он посмотрел на Клаву и на миг смутно понял ее, но тотчас отстранился от мелькнувшей догадки, потому что собственное волнение было слишком сильно.
– Да, я скажу… Видите ли, ребята… у меня в Ростове… в общем, у меня тоже есть невеста… И я бы хотел, чтобы она сюда приехала… если только вы согласны…
– Если я правильно понял, – пробасил Калюжный, – поступила заявка на два семейных шалаша.
А Сема Альтшулер сказал короткую прочувствованную речь:
– Вы думаете, это так, пустяки? Поженились – и все? Нет, друзья! Это здесь, на месте будущего города, рождается новая жизнь. К сожалению, нет вина, но будем думать, что оно есть, и я поднимаю бокал за комсомольскую семью, за наше будущее, за новый быт комсомольского города.
И он поднял руку с воображаемым бокалом.
Так обычный вечер неожиданно превратился в торжество; и когда много позднее друзья разошлись по палаткам, никто не ощущал промозглой сырости своих жестких постелей.
У костра осталась одна Клава. Она не двинулась, когда около нее осторожно уселся Сема Альтшулер. Может быть, она и не заметила его.
– Э, в чем дело, Клава? – сказал Сема и дотронулся до ее руки. Она дала ему свою руку и вдруг заплакала.
– Любовь проходит, Клава, а дружба остается, – сказал Сема и вытер ее мокрые щеки краем шерстяного платка.
Клава всхлипнула и виновато улыбнулась.
– Ты, пожалуйста, не думай… – пробормотала она.
– Нет, Клава, я ничего не думаю. Я только думаю, что ты мужественная девушка и ты не будешь плакать, а если тебе очень нужно немного поплакать – плачь сейчас, я вытру твои слезы, и тебе будет легче…
Но она уже не плакала.
Сема проводил ее до девичьей палатки и сказал, прижимая ее руку к груди:
– Вот это перед тобою такой друг, Клава, такой друг…
В этот раз красноречие ему изменило.
– Э, не в словах дело! – Он махнул рукой и пошел через лагерь, спотыкаясь в темноте.
25
Группа комсомольцев скатывала бревна, заготовленные прошлой зимой на реке Силинке. Лес был сложен вдоль берега высокими штабелями. То и дело за одним бревном валилась целая куча; и тут уже приходилось отскакивать и ловчиться вовсю, чтобы не сбило с ног, не ударило, не отдавило пальцы.
Сергей Голицын был обижен, что бригадиром назначили Геньку Калюжного, тогда как он, Сергей, имел уже некоторый опыт и сноровку. Ворча про себя, он устроился ниже по течению – багром отталкивать бревна, притертые к берегу и застревающие на обмелевших перекатах. Еще ниже, еле видный среди деревьев, стоял Сема Альтшулер.
А выше грохотали бревна, мощным басом распоряжался Калюжный и раздавались бурлацкие возгласы Пашки Матвеева.
Сергей злился на Пашку. Больной, с цинготными пятнами на ногах, и все-таки лезет в самое пекло. И лопает пшено, упорно заявляя: «Ну и вкусно! Век не надоест!» Ему разрешили уехать для лечения, а он упорствует, как будто нарочно хватаясь за наиболее тяжелые работы: «Клин клином вышибают». А потом, весь в испарине, с нездоровой желтизной на припухшем лице, говорит своим невозмутимым ироническим голосом: «Ще не вмерла Украина…»
День был пасмурный, но в середине дня солнце пробилось сквозь облака и все осветило. Река стала блестящей и прозрачной до дна, бревна – золотыми, а Семка Альтшулер с багром – как сказочный карлик с волшебным жезлом. И вдруг карлик выронил багор, взмахнул руками и побежал вдоль берега к Сергею. Полы толстовки развевались, как два крыла, руки смешно взлетали над головой; он прыгал через рытвины, через бревна, через кочки и что-то кричал отчаянным голосом. Сергей подумал: «Тигр!» Тигры всё еще волновали воображение. Никто не верил, что их здесь нет. Сергею уже мерещились желтые голодные глаза зверя. «Бежать! Прыгать в воду!..» На всякий случай он покрепче ухватился за багор.
Но никакого тигра не было.
– Геннадий! Геннадий! – кричал Сема. Он пронесся мимо Сергея, даже не взглянув на него. Сергей побежал за ним.
У штабелей что-то случилось. Комсомольцы столпились у берега. Их было много, но не раздавалось ни одного голоса.
Сема уже не кричал. Он ринулся прямо в толпу, распихивая людей с неожиданной силой, хватаясь за чужие плечи, заглядывая в лица, – и наткнулся на Калюжного, волочившего бревно.
– Ты живой! – вскрикнул Сема, обхватив его за шею, повернулся к Сергею и заорал восторженно: – Он живой!
И сразу же смолк.
Под рухнувшими со штабеля бревнами чернело неподвижное человеческое тело. Видны были подогнутые ноги в рваных башмаках.
– Пашка! – ошеломленно сказал Сергей. И, оттолкнув ребят, начал с дикой энергией откидывать навалившиеся бревна.
Пашка лежал, закрыв лицо рукой. Из-под руки текла густая струйка крови.
Сема Альтшулер дрожащими пальцами совал Сергею смоченный платок. Сергей вытер Пашке лоб и щеку, замазанную кровью. Кровь уже едва сочилась. Сергею показалось, что веки задрожали. Он смочил веки водой, позвал:
– Пашка… Пашенька!
Пашка Матвеев не ответил.
Его подняли, положили на макинтош, как на носилки, и понесли к лагерю. Сергей шел сзади, на его руках лежала безжизненная голова с побуревшими от крови волосами.
Пашка очнулся в середине пути. Мутным взглядом огляделся, обрадовался Сергею и сказал внятно:
– Не вмер Данило, бревном задавило.
И снова потерял сознание.
Когда его принесли в лагерь, стало ясно: смерть. Но все-таки не верили. В этот вечер ждали пароход, на котором должен был приехать врач. На пристани дежурили комсомольцы, чтобы сразу вести врача к Пашке: «А вдруг невозможное произойдет?»
Пашка лежал на куче пальто и одеял. Около него сидел Сергей, без слов и без слез.
Уже в темноте Сергей потрогал скрюченные пальцы своего друга, отдернул руку и позвал девушек. Девушки обмыли и одели покойника, накрыли его лицо.
Пароход пришел без врача. Но врач был уже не нужен.
Всю ночь дежурили по очереди, по четыре человека, у застывшего тела. Сергей не ложился совсем и ни с кем не разговаривал. Он потерял представление о времени, о сне, о людях, окружавших его. Он был во власти своего погибшего друга, его жизни, его словечек, его бойких, лукавых повадок, его дружбы, оцененной слишком поздно, его бессмысленной смерти.
Утром хоронили. Над Амуром, на пригорке вырыли могилу, посыпали мхом и ветками. Спели «Вы жертвою пали». Амурский ветер сдувал с лопат землю и щелкал знаменем по древку.
Тимка Гребень произнес речь:
– Спи, дорогой товарищ! Мы докончим твое дело.
Сергей стоял один, в стороне, хмуро глядя перед собой. Его мучило навязчивое воспоминание: подогнутые ноги в рваных башмаках. «Спи, дорогой товарищ!..» «Какое там спи, когда бога нет, и того света нет, и Пашка сгниет в земле… К черту!»
До его сознания дошли рукоплескания. Говорил Андрей Круглов:
– Мы призваны покорить тайгу большевистской воле, и мы ее покорим. Сомкнем ряды над могилой комсомольца, погибшего на славном посту…
Спели «Молодую гвардию». Слова песни звучали вызовом всем грядущим трудностям. Но сквозь вызов просачивалась боль. Пашку любили. Его полюбили еще больше теперь, когда его не стало.
Уже начали расходиться, когда на могилу вскочила Клава.
– Ребята! Комсомольцы! Что же вы головы повесили? Вспомните Пашу Матвеева – у него была цинга, он вечером лежал, отдышаться не мог, а на работе был первым, и на каждый случай у него находилась шутка. А все потому, что он мечтал, – она прикусила язык и посмотрела на Круглова, боясь осуждения, но Круглов одобрительно кивал головой. – Он мечтал о комсомольском городе, он хотел построить его. А разве мы не хотим, разве мы не мечтаем о том же?
Сергей слушал Клаву. Эта девушка нравилась Пашке, он становился при ней смирным и мягким. И они дружили. Вчера Клава плакала. А сейчас она возбуждена и говорит с самозабвением и теплотой, доходящей до каждого сердца.
– У меня, ребята, предложение. Мы ведь вчера не кончили сбрасывать бревна. Не кончили ведь, правда? Так пойдемте туда сейчас же, все, с песнями пойдем и покажем всем, как надо работать, чтобы… ну, как это…ну…
Сзади подсказал Сема:
– Чтобы отомстить природе…
Но Клава сказала просто:
– Вы же понимаете, для Паши это было бы самое приятное…
В этот день работа на реке шла напористо и зло, как никогда. Сергей работал вместе со всеми, остервенело, безмолвно, лез в самые рискованные места, в одиночку поднимал самые тяжелые бревна. Но в середине дня бросил работу, ушел в тайгу, ломал ветви, рвал и топтал листья, ударом сапога сбивал цветы и повторял упоенно:
– К черту! К черту! К черту!
И плакал бессильными слезами над своим неожиданным одиночеством.
26
Кончилось собрание строителей. Оно происходило в недостроенном дощатом бараке, пышно названном клубом. При свете одинокой свечи Вернер сделал доклад о положении на строительстве. Разрозненные усилия бригад и участков были суммированы и показаны так, что каждый присутствующий понял свое место в общем деле и впервые увидел целое. Уже кончают строить лесозавод – пусть еще небольшой, на две рамы, но две рамы обеспечат стройку лесом. Начат монтаж первой электростанции – правда, крошечной, на 35 лошадиных сил, но 35 лошадиных сил дадут первый электрический свет. Пущена столярная мастерская. Оборудуется кузнечная (плохо только, что организатор кузнечного цеха Епифанов стащил тиски с парохода, так делать не годится). Заложен фундамент механической мастерской. Идет корчевка заводской площадки. Построено сорок шалашей, строится жилой дом для инженеров. Недалеко время, когда начнется строительство самого завода.
Тесно заполнив темный зал, комсомольцы аплодировали каждому сообщению. Они забывали в этот момент о надоевшем пшене, о сырости, о рваной обуви, о начавшихся болезнях.
Вернер прочитал телеграмму Гранатова – все на колесах. Отгружено мясо, лук, жиры, картошка, футбольные бутсы и одеяла.
После доклада говорили много и горячо. Клялись перенести все трудности, лишь бы увидеть вот здесь, в тайге, у неспокойного Амура, электрическую лампочку, мастерские, завод, корабли. От величия будущего слезы подступали к глазам.
Когда Соня с Гришей выходили под руку из клуба, Гриша вдруг споткнулся и чуть не упал. Она засмеялась и нежно упрекнула его:
– Ну вот, чуть меня не свалил.
Но когда они пошли к своему шалашу, отстав от всех, она вдруг поняла, что он ведет ее не по тропинке, а в сторону. Она взглянула на него – его спокойные глаза мерцали в темноте. И все-таки он вел ее в сторону, прямо на белеющие стволы срубленных берез. От страшного подозрения по всему телу прошел ледяной озноб. Да, на втором участке был такой случай… Очевидно, она вздрогнула, потому что он спросил:
– Звездочка, тебе холодно?
Она вся подобралась, ответила как ни в чем не бывало:
– Чуть-чуть… Возьми меня покрепче под руку, ты такой теплый.
И незаметно, ужасаясь мысли, что он сейчас все заметит, повела его сама. Его нежность пугала: как сказать ему, когда он так счастлив?
А он говорил:
– Знаешь, я никогда не писал так много стихов, как сейчас. Я переполнен непристроенными строчками. Работаю – стихи, отдыхаю – стихи. На тебя смотрю – целые поэмы.
Она сказала, чтобы подготовить его:
– Когда живешь стихами, как ты, никакое несчастье не страшно, правда?
– Правда, – легко согласился он. – Но ты понимаешь, от счастья стихи сами рождаются, только обрабатывай… И вот сегодня, в обед, я написал специально для тебя… тебе…
Так как она молчала, он нетерпеливо спросил:
– Хочешь – прочитаю?
И начал читать вполголоса, наклонившись к ней. От стихов, от голоса, от наклоненного лица тянулась к ней глубокая нежность.
Соне хотелось плакать. Она вела его и все заботливее выбирала дорогу, чтобы он не споткнулся. Он удивился ее молчанию и спросил напряженным голосом:
– Отчего же ты не скажешь ничего? Тебе не нравится?
Она не ответила. Обиженный, он заговорил сам:
– Я знаю, формально это еще плохо. Четвертая строка пустая… Ты думаешь, я не понимаю. Я еще буду работать над ним… Но мне хотелось прочитать тебе сразу, я не могу не читать тебе сразу…
Тогда она не выдержала, бросилась к нему на шею и в припадке отчаяния закричала, теребя его от нетерпения:
– Гриша, ты видишь меня? Ты видишь меня? Скажи мне, что ты видишь!
Он смотрел на нее, расширив зрачки. И вдруг стал неуверен. Его руки поднялись и странно засуетились в воздухе, как будто он что-то искал. Упавшим голосом произнес:
– Нет, я не вижу.
Он хотел добавить: здесь так темно. Но он не дал себе обмануться. Он понял. Значит, это правда, – на втором участке…
Они молча стояли рядом.
Они слышали, как бьются их сердца.
Потом она взяла его под руку уверенным движением и сказала:
– Пойдем.
Она ни разу не дала ему споткнуться – ее глаза зорко выбирали дорогу. Он молчал. Не было слов. Он не сразу понял, чего она хочет, когда услышал вопрос:
– Ты говорил, Багрицкий был очень болен?
Поняв, он подхватил, с благодарностью цепляясь за ниточку спасения, которую она протянула ему, но голос противоречил словам, прерывающийся, глубоко несчастный:
– Да! Да! Он задыхался, сгорал и все-таки писал: «Я встречу дни, как чаши, до краев наполненные молоком и медом…»
Горечь была так свежа, несчастье обрушилось так неожиданно и грубо, он был так не подготовлен к страданию, он так хотел жить и радоваться и столько радостей ждал впереди – как помириться с тем, что эта радость закрыта для его глаз. Любимая с ним, но он не увидит больше ее милого лица!
Ее теплое объятие на короткое время оттеснило холод темноты. Она просила с истерической настойчивостью:
– Повтори мне свои стихи! Повтори мне свои стихи!
Он повторил безжизненно, как чужие:
С тобой я готов всю жизнь идти
Сквозь бури, и метели, и ветер ледяной.
Звездочка моя, ты только посвети,
Только, моя светлая, будь со мной.
По щеке из невидящих глаз скатилась слеза, потом другая.
– Да, да, да, – твердила она, прижимаясь к нему и пересиливая ужас, охвативший и ее тоже. – Я буду всегда с тобою… каждый шаг… я буду записывать твои стихи…
Но когда она повела его дальше, он шел за нею без радости, неуверенно, шаря в воздухе дрожащей рукой. От движений этой неуверенной руки Соне было нестерпимо жутко.
27
Слепота оказалась не такой уж страшной. Заболевшие слепли только к вечеру, утром зрение возвращалось. Но никто не знал причин болезни и не знал, как ее лечить.
Соня неотлучно сопровождала Гришу. Его томил страх – а вдруг завтра утром зрение уже не вернется?
Как-то перед вечером в шалаш Исаковых зашел старик Семен Порфирьевич.
Гриша встретил его как спасителя. Предложил табаку, чаю. Затопил печурку, чтобы старик просушил сапоги.
Было еще рано, но слепота уже подкатывалась из сумерек, а с нею подкрадывался страх: а вдруг завтра?..
Старик казался мудрым древним сказителем – из тех, про которых любила рассказывать Клава.
– Тайга мстит человеку, – медленно, будто нехотя говорил старик. – Разве вы первые! Еще в девятисотых годах… Ну да, как раз перед японской войной… Приехали сюда вот так-то, вроде вас, покорители. И не как вы приехали – во всей амуниции, одной только теплой одежи что напасено было! И что ж ты скажешь – из сотни один уцелел, к староверам прибился, ихнее лечение воспринял, оженился у них… А то все перемерли. Кого слепота ослепила, кого цинга раздула, кто легкими страдал, а некоторых – и сами не знали, какой недуг в могилу свел. Занеможет человек, свалится с ног, помучится и богу душу отдаст. Были такие, что медведь загрызал. А одного кошка.
– Кошка! – вскрикнула Соня.
– Да, девушка, верь не верь – кошка. Он еще днем видал ее, ну – кошечка, все равно что домашняя, серенькая с крапинкой, только чуть побольше да глаза горят диким светом. Он еще поманил ее: кис-кис-кис… А ночью она его загрызла.
Соня поежилась, встала и плотно прикрыла дверь.
Старик пососал пустую трубку, выколотил ее о каблук и стал неторопливо набивать.
– Но ведь живут же люди. Вот вы. Переселенцы… – пробормотала Соня, кутаясь в пальтишко.
Старик молчал.
Гриша сидел на топчане, низко опустив голову.
– Где живут, а где и нет, – сказал, наконец, старик. – На Зее, на Бурее чего ж не жить! А каторжных еще сто лет назад сюда гоняли… Про декабристов небось слыхали?
Гриша быстро поднял голову – таежный старик знал о декабристах!
Старик как будто смутился от быстрого любопытного взгляда, но засмеялся и гуще потянул табачный дым.
– Ты думаешь, откуда мне знать? Я все знаю. Книжная мудрость – ваша, а только и вы того не знаете, что молвой идет от стариков, от бывалых людей. То-то! А ваши начальники на книжки понадеялись, на карты разные. Выбор сделать – тут не карты нужны…
– Какой выбор? – раздраженно спросил Гриша.
– Выбор места, сокол ты мой, вот какой выбор, – так же раздраженно ответил старик и смолк.
Гриша и Соня испугались – уж не обиделся ли старик? Но он снова заговорил с прежним спокойствием мудрого сказителя.
– Жалко мне вас, – сказал он и весь окутался голубым спокойным дымом. – И как это можно – молодость такую на смерть посылать? Из всех окрестных мест это – самое гиблое. Болото кругом, низина, комар здесь лютый, болотный, лихорадочный… Растение здесь – болотное, отравное. Медведь – и то на лето прочь уходит; волк – и то стороной обегает.
– Но ведь была же здесь деревня! – дрожащим голосом перебила Соня.
– Так ведь местный народ привычный, – ласково ответил старик. – Да и то, много ли здесь осталось? Я еще помню – большое было село, тесное. Сам когда-то жил здесь, да убрался, покуда цел. Нету здесь для человека счастья. Сюда за рыбой шли, за зверем. Бывало, рыба идет – сплошняком вода замутится, хоть рукой лови. А нынче что? Бывало, что лисиц было, да барсуков, да выдр, да белки пушистой… Песцов десятками били! А нынче про песца и не слышно, и лисицы нет. Дичь, и та выводится. Нет, гиблое здесь место, не человеческое. И уж будь ваши начальники знающие люди, доверчивые – спросили бы стариков-старожилов, другой выбор сделали бы… Ну, да мне здесь не жить. Меня и не спрашивали. А вот вас полюбил я, так жалко.
Он поднялся, собираясь уходить, и Соне показалось – даже слезу смахнул.
Гриша сидел не шевелясь. Темнота уже пришла. Он тщетно расширял невидящие зрачки. Соня встала, мимоходом погладила Гришины волосы и подошла к старику.
– Дедушка, вы местное лечение знаете?
Старик пожевал губами, достал было трубочку, но раздумал и засунул ее обратно в карман.
– Дак что ж. Вы пока, слава богу, здоровые, так ничего, живите.
Гриша вдруг подскочил, закричал не своим голосом:
– Какой черт «здоровые»! Дедушка, научите! Не вижу я! Опять не вижу!
Его трясло как в лихорадке.
Соня быстрым шепотом рассказала, что ребята стали слепнуть к ночи, что врача все еще нет, что никто не знает, как лечиться.
Старик слушал молча и строго; весь вид его говорил, что все совершается правильно, так и следовало ожидать: тайга мстит, и гиблое место, как сказано, так и погубит.
– К ночи слепнет? – спросил он только.
– К ночи…
Гриша резко повернулся, спустил ноги с топчана и спросил:
– Ну, скажи, дед, что делать? Чем это кончится, ты же знаешь? Совсем я ослепну или как? Что будет, то будет, но я хочу знать, к чему мне готовиться.
Он казался совершенно спокойным.
– Обманывать не буду, – сказал старик. – До зимы бояться нечего. А зимы бойся. Зимой ослепнешь. И все, кто глазами болеет, все ослепнут, так им и скажи. И мой тебе совет: пожалей жену, если не себя. Ну куда ей, молодой, со слепым мужем. Уезжайте, пока зима не ударила. Уезжайте, уезжайте скорей. Молодости мне вашей, любви вашей жалко… Эх, да что говорить!
Он махнул рукой, нахлобучил шапку и быстро вышел, не прощаясь.
Соня села рядом с Гришей, прижалась к нему и затихла. Гриша сказал, помолчав:
– Это же не может быть.
Потом, после долгой паузы, вскричал с гневом:
– Да что же, разве они этого не знали!
Много времени спустя он сказал тихим, примиренным тоном:
– Ну что ж, Сонюшка, будем спать. Поздно уже…
И Соня долго слушала, как он ворочался, вздыхал, скрипел зубами. Потом заснул. Среди ночи он разбудил ее. Она не видела лица, но слышала рядом с собой его учащенное дыхание.
– Соня, – сказал он, обнимая ее и приникнув щекой к ее плечу. – Соня, лучше я буду слепым, но большевиком, чем зрячим подлецом. Да, Соня?
Они долго не засыпали, лежали, обнявшись, и убеждали друг друга, что все еще будет хорошо, что не может быть, чтобы их привезли сюда на гибель, что главное – не сдаваться.
28
Шли дни. В городе «сорока городов», в палатках и шалашах с названиями, написанными на дощечках, в бригадах и на участках, комсомольцы жили, работали, смеялись, болели, ели пшено и сушеную рыбу, пели песни и скучали.
Слепота уже получила название – куриная. Говорили, что она вызвана недостатком овощей и жиров.
Когда заболел Валька Бессонов, он закричал отчаянным голосом, а потом успокоился и начал издеваться над собою, подражая квохтанью курицы. Ночью, укладываясь, он длинно выругался и сказал, ни к кому не обращаясь:
– Уеду к чертовой бабушке, наплевал я на их дисциплину!
Ему не стали возражать: расстроен человек, что с ним спорить.
Из девушек не заболел никто. «Живучие, кошки!» – зло говорил Валька. Когда он слушал вечерами, как поет и хохочет Катя Ставрова, его трясло от злости.
– И чего их привезли сюда! – ворчал он, расширяя зрачки в смутной надежде хоть немного разглядеть ее непоседливую фигурку. – Силы у них как у цыпленка, а шуму на всю стройку.
Но когда Катя подходила к нему, он забывал воркотню, квохтал по-куриному, шутил, искал ее руку. Она ласково подбадривала его и уходила. У нее было много хлопот: одному рубаху зашить, другому пришить пуговицу, третьему постирать. Ей помогала Лилька. Лилька жалела ребят, и даже слишком жалела. Катя возмущалась, когда видела, какие вольности позволяла она ребятам.
– Ты смотри, Лилька! – предупреждала Катя. – На такой жалости далеко не уедешь.
– Так им же скучно, – неохотно отзывалась Лилька.
– А ты купаться пошли – вода холодная, остудит.
– Да я и сама не каменная. А парни все хорошие, ласковые… – вяло отвечала Лилька и снова бегала вечерами то с одним парнем, то с другим: девушек было мало.
Костры надоели, а развлечений не было никаких.
В свободные часы девушек все настойчивей окружали. Начались ссоры. Особенно ссорились между собой представители разных городов и областей – москвичи отгоняли «чужих» парней от московских комсомолок, ивановцы защищали своих. Придумывали всякие способы, чтобы отвадить посторонних. Костя Перепечко сделал на двери шалаша, в котором жила Катя Ставрова, специальную хлопушку, которая била по лбу непосвященного, пытавшегося войти. Катя возмущалась, хохотала как сумасшедшая, когда, забыв про хлопушку, получала удар по лбу, и тихонько научила своих иногородних приятелей открывать дверь в шалаш.
В один из выходных дней разразился скандал.
День начался с митинга, стихийно возникшего на берегу. Вернулся из поездки Гранатов. К пароходу моментально сбежалась толпа. Но Гранатов ничего не привез с собою, кроме накладных и нарядов, зато накладных и нарядов привез много. Все грузилось, все было «на колесах», но ничего еще не было на месте.
Со дня на день должен был приехать врач. Гранатов уже видел его и сообщил для успокоения комсомольцев: его зовут Пальцев, он пожилой, в пенсне, холостяк, везет с собой ящик медицинских книг. Пенсне и ящик с книгами всех убедили.
– Но, – сказал Гранатов, – я хочу говорить с вами о другом. Я хочу говорить о вас. Вы меня знаете?
– Знаем! – дружно крикнули комсомольцы.
– Верите мне?
– Верим!
– Верим! Верим! – кричала Тоня, бледнея от возбуждения.
– Трудности только начинаются, – сказал Гранатов. – И я боюсь, что вы их недооцениваете, что вы к ним не готовы. Мы как-то беседовали в парткоме. Партком озабочен тем, как вы перенесете предстоящие лишения. Недалека осень. Снабжение неизбежно будет хромать, пока не проведут сюда железную дорогу. Будет морозная зима. И я хочу поговорить с вами по душам.
Он говорил о том, как много надо перенести, преодолеть, чтобы в кратчайший срок выполнить ответственное задание – построить завод.
– Товарищ Круглов, заботясь о вас, жаловался на то, что нет матрацев, что сыро, что нельзя работать, когда на обед пшено и вечером пшено. Ну, а если все-таки еще целые месяцы будет пшено и не будет матрацев? Тогда что? Откажемся? Не будем строить завод? Разбежимся?
Комсомольцы кричали: «Нет! Нет!» Многие задавали вопросы: что делается по снабжению, по строительству жилья. Энтузиазм и тревога взбудоражили собрание.
Андрей Круглов был красен от стыда. И некому было защитить его – Морозов болен. Да и что Морозов! Круглов сам не мог себя оправдать, вспоминая свое неудачное выступление на парткоме.
Он поймал удивленный, упрекающий взгляд Клавы.
Он ринулся вперед, потребовал слова.
– Товарищи знают, что я не трус и не шкурник! – кричал он, и голос его пресекался и звенел. – Я говорил о трудностях, чтобы по возможности облегчить их. Но если нужно, чтобы фундаментом завода легли не только амурские камни, но и наши кости, – товарищи знают, я отдам свою жизнь, не то что здоровье или удобства.
Собрание зашумело.
– А кому это нужно – кости складывать? – громко спросил Валька Бессонов.
– Так нас что, на удобрение привезли? – выкрикнул Николка.
– Надо будет – все отдадим! – кричала Тоня.
– Вы лучше снабженцев с песочком протрите – вернее будет.
– Помирать легко, вы работать научитесь!
Позднее Гранатов сказал Андрею:
– Насчет костей это ты зря… Слишком откровенно…
Андрей смутился, но промолчал.
Комсомольцы расходились медленно. В группах спорили, шумели, возмущались.
– Что нам тычут в нос трудностями? – говорил Валька Бессонов. – Мы сами знаем, что трудно. А какие же они начальники, если ничего достать не могут? Вот я, например. У меня бригада всегда обеспечена, и материал и инструмент – все! Осипну от ругани, а вырву!
– Он пугает! – рассуждал Сема. – Это знаете что? Это он проверяет, какие мы комсомольцы. А пароходы идут, мясо едет, картошка! Бутсы выдадут! Чего же еще надо? Бутербродов с икрой, что ли?
Нет, о бутербродах с икрой не мечтали.
– Погибать так погибать, – сказал Тимка Гребень. – А пока – пошли купаться.
Но Валька не пошел купаться. Он был возбужден и зол. Что же, он приехал сюда для того, чтобы ослепнуть и сложить кости? Начальники не умеют работать, а ты погибай… Э-эх, ерунда какая-то…
– Погибать, так с музыкой! – крикнул Валька со злостью. – Айда к девчатам, погуляем напоследок!
И, направившись к девичьему шалашу, заорал петушиным криком.
– Чумовой! – откликнулась из шалаша Катя.
Но тут и разразился скандал. Костя Перепечко преградил ему дорогу и запальчиво бросил:
– И чего ты здесь шатаешься? Не лезь куда не зовут!
Валька развернулся и с размаху ударил его кулаком в ухо.
Перепечко охнул и что есть силы толкнул Вальку в грудь.
На помощь Косте бросились его приятели.
А тут появилась новая группа – девушки прогуливались, густо окруженные парнями.