Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Когда я был маленьким

ModernLib.Net / Кестнер Эрих / Когда я был маленьким - Чтение (стр. 8)
Автор: Кестнер Эрих
Жанр:

 

 


      Самым огорчительным в смерти лошади был понесенный убыток. А в остальном не очень-то печалились, да это и понятно. Лошади не входили в семью. Скорее они напоминали четвероногих гостиничных постояльцев, остановившихся в Дрездене на несколько дней и живших тут на всем готовом. А затем путешествие продолжалось - в какое-нибудь поместье, на пивоваренный завод, в казарму, когда как. А иной раз и на живодерню. Владельцы гостиниц не плачут, когда умирает постоялец. Они тайком выносят его по черной лестнице.
      Неуютная, мещански обставленная квартира находилась над мясной лавкой, где давно уже рубил и отбивал обухом котлеты другой мясник. В квартире распоряжалась Фрида, худенькая девушка из Рудных гор, молчаливая и энергичная служанка. Фрида стряпала, стирала, убирала комнаты и заменяла моей кузине Доре мать. У самой матери, тети Лины, не было времени заниматься своим ребенком.
      Не имея никакого коммерческого образования и подготовки, она сделалась управляющей фирмы и с утра до вечера сидела в конторе. Чеками, счетами поставщиков, налогами, жалованьем, пролонгацией векселей, взносами в больничную кассу, текущим счетом в банке и всякими подобными мелочами дядя Франц заниматься не желал. Он сказал ей: "Это будешь делать ты!" - и она делала. Скажи он ей: "Спрыгни сегодня в шесть вечера с башни Кройцкирхе", и она бы спрыгнула. Разве что оставила бы там, на башне, записку:
      "Дорогой Франц! Прости, что прыгаю с опозданием на восемь минут, но меня задержал бухгалтер-ревизор. Любящая тебя жена Лина". По счастью, подобная мысль не пришла ему в голову. Не то он бы лишился своей уполномоченной. Что было бы с его стороны глупо, а он был совсем не глуп, мой дядя Франц.
      Контора, называвшаяся еще бюро, помещалась в глубине двора между двумя рядами стойл, в нижнем этаже небольшого флигелька. Здесь прислуживала и царила тетя Лина. Здесь за письменным столом она торговалась с поставщиками. Здесь по субботам выдавала конюхам жалованье. Здесь выписывала чеки. Здесь вела книги. Здесь ревизор проверял ее записи. У задней стенки стоял несгораемый шкаф, и только у тети был от него ключ. Связка ключей и кошелек с деньгами бренчали у нее в кармане фартука. Карандаш она засовывала себе наискось в прическу. Она была весьма решительна и никому не давала себя провести. Лишь один-единственный человек на свете вызывал у нее сердцебиение - "хозяин". Так она его за глаза называла. Если же он находился в комнате или у телефона, то она говорила: "Франц", "Да, Франц", "Конечно, Франц", "Разумеется, Франц", "Непременно, Франц". И ее обычный напористый голос звучал как голосок школьницы.
      Когда она была ему нужна, он орал во всю глотку, где бы ни находился, одно лишь слово: "Жена!" И она мгновенно откликалась: "Да, Франц?" - и опрометью неслась к нему, будто дело шло о спасении жизни. Тогда ему оставалось только добавить: "Сегодня в ночь я еду с Расмусом на ярмарку во Фленсбург. Дашь мне с собой двадцать тысяч марок. Купюрами по сто!" Убегая, она на ходу развязывала фартук. И через час, побывав в банке, была уже дома. С двумястами сотенных бумажек. Позднее, когда они жили на "вилле", я за нее бегал в банк. Но моя пора банковского посыльного к делу пока не относится.
      По возвращении с ярмарок и аукционов, после того как лошадей выгружали у наклонной платформы Нойштадт-Товарная и нанятые для сопровождения конюхи отводили их вдоль железнодорожной насыпи и через Бишофплац на Хехтштрассе, для дядюшки начиналась самая ответственная пора. Сперва коням надо было откормиться, потому что поездка в теплушках и перемена климата дурно отзывались на живом товаре.
      Но уже спустя несколько дней клиенты толклись но дворе, как на ярмарке. Все важные персоны с чутьем лошадников и толстыми бумажниками. Офицеры со своими вахмистрами, помещики, зажиточные крестьяне, директора пивоварен, владельцы экспедиционных контор, господа из городского отдела мусороуборки и представители фирмы Пфунд "Торговля молочными продуктами" - создавалось впечатление, что здесь торгуют не лошадьми, а толстяками! Дядя Бруно с ящичком сигар, прихрамывая, обходил одного за другим, предлагая гаваны. Из окон домов, выходивших на задний двор, высовывались любопытные женщины и дети, наслаждались даровым спектаклем и ждали главного исполнителя - Франца Августина, хозяина лошадей. А когда он наконец появлялся, когда, улыбаясь, входил в ворота с сигарой в зубах, покручивая толстой бамбуковой тростью, в ловко, чуть набок надетом коричневом котелке, даже те, кто никогда его в глаза не видели, тотчас понимали: "Это он! Такой тебя вмиг облапошит, а ты еще будешь думать, что он тебе рыжего мерина задарма отдал!" Против этого человека, против такой самоуверенной силы и веселого простодушия и разрыв-трава была бы бессильна. Где бы он после нескольких рукопожатий и похлопываний по спине уверенно и неуклюже ни становился, там и был центр, и все слушались его команды: конюхи, лошади и покупатели!
      Лошадей одну за другой прогоняли во всех аллюрах. Конюхи держали их за недоуздки и бегали с ними взад и вперед по двору. Особенно норовистых выводил Расмус. У него даже самые тугоуздые глодуны бежали рысью, как кроткие овечки. Иногда дядя Франц щелкал бичом. Но большей частью просто махал белым своим большим носовым платком. У него это выходило, как у артиста варьете. Платок хлопал, будто флаг на ветру, и взбадривал самых ленивых одров.
      После выводки очередной лошади заинтересованные покупатели подходили ближе и осматривали у нее зубы и бабки. Дядя называл свою цену и не давал с собой долго торговаться. Покупка скреплялась тем, что, оглушительно хлопая, ударяли по рукам. У меня от одного звука болели ладони. Тетя Лина доставала из прически карандаш и записывала покупателя. Это, собственно, было излишне: ударив по рукам, покупатель все равно что давал клятву. Кто такой уговор нарушал, был как коммерсант конченым человеком. А этого никто не мог себе позволить.
      Иногда дядя привозил столько лошадей, что был вынужден больше половины размещать по чужим конюшням: у своего брата Пауля и своего приятеля, коммерции советника Геблера. Тогда выводка лошадей продолжалась неделями, а в выходившем на Хехтштрассе трактирчике, не прекращаясь, шел пир горой. Дым от сигар и духота были такие, что хоть топор вешай. Крик и хохот слышались даже на улице. Дядя Франц пил как сапожник и сохранял ясную голову. Дядя Бруно после четвертой рюмки был пьян в стельку. А тетя Лина вообще не пила, а молча и усердно принимала деньги. Сотенными, пятисотенными и тысячными бумажками. Толстые бумажники вокруг худели на глазах. Тетя выписывала квитанции, засовывала химический карандаш обратно в прическу и шла складывать пачки денег в несгораемый шкаф. В бюро в глубине двора.
      "Наш-то Франц Августин, - говорили люди, - так все и будет деньги лопатой грести до одурения!" До одурения? Плохо же они его знали. Впрочем, они не понимали это так буквально. Втайне они даже очень им гордились. Как же, он доказал миру, что и на Хехтштрассе можно сделаться миллионером! Они это ставили ему в большую заслугу. Его успех был сказкой, которой они тешились. И они складывали ее продолжение. "Кто так разбогател, - говорили они, - обязан свое богатство показывать! Ему нужен дворец. Пусть с Хехтштрассе съезжает, это его долг перед Хехтштрассе". - "Какой вздор! ворчал дядя Франц. - Мне вполне достаточно моей квартиры над мясной. Да меня и дома почти не бывает". Но Хехтштрассе была сильнее его. И в конце концов он сдался.
      Он купил дом на Антонштрассе под номером 1. "Дом", собственно, не то слово. Это была трехэтажная, просторная вилла с тенистым садом, почти парком, узкой стороной граничившим с площадью Альберта. Той самой площадью Альберта, через которую я каждый день ходил в школу. Оживленнейшей и вместе с тем наряднейшей площадью с театром и двумя большими фонтанами, носившими название "Тихие струи" и "Бурные волны".
      Во владение, помимо большой виллы и маленького парка, помимо высоченных старых деревьев, входили еще оранжерея, две беседки и надворное строение с конюшней, каретным сараем и квартирой для кучера. В квартиру кучера въехала Фрида, эта жемчужина, получившая звание экономки. Ей дали в подмогу горничную и садовника, и она взяла в свои руки бразды правления. С первого же дня она прекрасно управлялась со своими новыми обязанностями, словно выросла в трехэтажной вилле. Тетя Лина привыкала много хуже. Она не желала быть барыней и так ею и не стала. И она и Фрида - обе родились и провели юность в Рудных горах, отцы их работали на одной шахте забойщиками.
      Глава тринадцатая
      ВИЛЛА НА ПЛОЩАДИ АЛЬБЕРТА
      С Кенигсбрюкерштрассе, 48, до Антонштрассе, 1, было рукой подать. И поскольку тетя Лина никак не могла освоиться на своей новой вилле, она радовалась, когда мы ее навещали. В хорошую погоду я приходил сразу же после обеда. Дядя сидел в купе какого-нибудь скорого поезда. Тетя за письменным столом на Хехтштрассе выписывала счета и квитанции. Дора, моя двоюродная сестра, пропадала в гостях у школьной подруги. Так что дом и сад принадлежали мне.
      Больше всего я любил, взобравшись на садовую ограду, наблюдать кипучую жизнь площади. Трамваи, ходившие в Альтштадт, в Вайсен Хирш, на Нойштадтский вокзал, в Клоцше и Хеллерау, останавливались прямо передо мной, словно делали это исключительно ради меня. Сотки пассажиров выходили, входили, пересаживались, чтобы мне было на что посмотреть. Фуры, пролетки, автомобили и пешеходы тоже для меня старались как могли. Оба фонтана показывали свои водные художества. Мимо с грохотом, отчаянно сигналя рожком и звеня в колокол, проносились пожарные. Потные гренадеры, шагая в ногу, с песней возвращались с учения в казармы. Чинно проезжала по мостовой королевская карета. Мороженщики в белых фартуках продавали на углах вафли по пять и десять пфеннигов. С пивной фуры скатывался бочонок, и тут же его окружала толпа любопытных. Площадь Альберта была сценой, а я, среди деревьев и кустов жасмина, сидел в ложе, смотрел и не мог наглядеться.
      Спустя час-другой Фрида трогала меня за плечо и говорила: "Я тебе принесла кофе!" Тогда я усаживался в тенистую, из решетчатого чугуна сквозную беседку и полдничал, как принц. Потом шел осматривать смородину и вишни или осенью длинным бельевым шестом сбивал орехи с дерева. Или еще бегал для Фриды в зеленную лавку напротив. За укропом, пиленым сахаром, репчатым и зеленым луком или еще за чем. Рядом с лавкой, почти скрытый в саду, стоял маленький домик, и возле калитки была прибита дощечка: "Здесь жил и умер Густав Нириц". Он был учителем и школьным инспектором, написал множество детских книжек, и все эти книжки я прочитал. В 1876 году он скончался в этом домике на Антонштрассе не менее знаменитым, чем его дрезденский современник-рисовальщик и художник Людвиг Рихтер. Людвига Рихтера любят и почитают поныне. А Густав Нириц всеми забыт. Время решает, чему оставаться и продолжать жить. И большей частью оно решает правильно.
      Мы и вечерами захаживали на виллу. В особенности когда дядя Франц был в отъезде. Без него тетя Лина, хоть с ней оставалась Дора, чувствовала себя такой одинокой и покинутой, что была счастлива, если мы составляли им компанию за ужином в гостиной. Фрида щедрой рукой и с большим искусством готовила бутерброды, и мы бы кровно оскорбили ее, оставив на блюде даже один-единственный ломтик хлеба с деревенской ливерной колбасой или копченой ветчиной. Никто, конечно, не желал ее обижать, и мы вовсю налегали на угощение.
      Это были уютные вечера. Над диваном висела точная копия картины из художественной галереи. На ней изображен был старик извозчик; он стоит рядом с лошадью и только что засветил фонарь на хомуте. Скопировал картину в Цвингере художник Хофман из Трахау; он, собственно, был импрессионист, но хотел заработать немного денег, и тетя Лина преподнесла ее дяде Францу по случаю новоселья. "Картина? - презрительно наморщил нос дядя. - Да уж ладно, как-никак лошадь нарисована!"
      Менее уютно проходили вечера, когда дядя не был в отъезде. Не то чтобы он оставался дома, боже упаси! Он сидел в пивной или в винном погребке, закладывал за воротник с другими мужчинами, любезничал с официантками и продавал лошадей... Но... ведь он мог, против всякого ожидания, внезапно вернуться домой! На свете нет ничего невозможного. И потому мы сидели на кухне.
      Кухня была чистой и просторной. Чего ж тут особенного? У себя дома мы всегда вечерами сидели на кухне. А Фридины бутерброды были так же аппетитны на вид и хороши на вкус, как в гостиной. И, однако, что-то тут было не так. Заразившись страхом тети Лины, мы все теснились за кухонным столом, когда весь большой дом стоял пустой, и у тети был такой вид, словно она сама находилась у себя в гостях. И вот мы сидели и ели, но при этом прижимали уши, как кролики.
      Придет он или не придет? Еще неизвестно. И вообще-то маловероятно. Но изредка он приходил.
      Сначала мы слышали, как в саду кто-то с силой захлопывал калитку, и Фрида говорила: "Хозяин идет". Вслед за тем входная дверь с таким грохотом распахивалась, что дребезжали цветные стекла в свинцовых переплетах, и, обуреваемая страхом и радостью, тетя вскрикивала: "Хозяин идет!" Потом из коридора слышался львиный рык: "Жена!" И с возгласом: "Да, Франц!" - тетя, а за ней Фрида и Дора бросались в переднюю, где хозяин лошадей, начиная уже терять терпение, протягивал им навстречу шляпу и трость. Они поспешно вырывали эти предметы у него из рук, втроем помогали ему снять пальто, уносили трость, шляпу и пальто на вешалку и, обгоняя его, бежали вперед по коридору, чтобы открыть дверь в гостиную и зажечь свет.
      Он, кряхтя, садился на диван и протягивал одну ногу. Тетя Лина опускалась перед ним на колени и снимала ему штиблет. Фрида, став на колени рядом с ней, нашаривала под диваном шлепанцы. Пока тетя снимала второй штиблет, а Фрида натягивала ему на ногу первый шлепанец, он буркал: "Сигару!" Дора бежала в кабинет, поспешно возвращалась с ящиком сигар и спичками, открывала ящик и, когда сигара была выбрана, ставила ящик на стол и держала наготове спичку. А лишь только он откусывал у сигары кончик и выплевывал на ковер, она давала ему закурить.
      Все трое окружали его и стояли перед ним на коленях, как невольницы перед султаном, смотрели ему в рот и ждали дальнейших приказаний. Сначала он молчал, а они продолжали благоговейно его окружать и стоять перед ним на коленях. Он попыхивал сигарой, поглаживал белокурые усы, в которых уже поблескивала седина, и походил на сытого разбойника. Потом он спрашивал: "Что нового?" Тетя Лина докладывала. Он бурчал что-то. "Не желаете ли закусить?" - спрашивала Фрида. "Уже, - буркал он, - с Геблером в "Грозди". "Стаканчик вина?" - спрашивала дочь. "Пожалуй, - милостиво соглашался он, только быстро! Я снова ухожу". И все трое вскакивали и кидались к серванту и в погреб.
      ...Мы между тем сидели, притаившись, на кухне. Матушка иронически улыбалась, отец злился, а я время от времени уплетал бутерброд. То, что разыгрывалось в гостиной, было нам давно известно. Оставалось лишь узнать, какой из трех возможных концовок завершится комедия сегодня.
      Либо дядя Франц в самом деле уйдет и три рабыни вернутся на кухню, весьма вероятно, с початой бутылкой вина и мы побудем еще часик, либо дядя останется дома. В этом, втором случае на сцене появится одна Фрида и, несколько смущенная, выпроводит нас через черный ход. Мы, крадучись, как грабители, пройдем по гравиевой дорожке и вздрогнем, если скрипнет калитка. Но всего драматичней была третья концовка комедии, которая тоже имела место не так уж редко.
      Случалось, что дядя искоса подозрительно глядел на тетю и с намеренным безразличием спрашивал: "А в доме больше никого нет?" Тогда нос тети Лины белел и заострялся. Следовавшее затем молчание само по себе служило ответом, и он продолжал допытываться: "Кто у тебя? Отвечай! " - "Ах, - шептала тетя, бледно улыбаясь, - это всего-навсего Кестнеры". "А где ж они? - угрожающе вопрошал он и пригибался. - Где они, я спрашиваю!" "На кухне, Франц". И тут разражалась буря. Дядя выходил из себя. "На кухне? - ревел он. Всего-навсего Кестнеры? Ты прячешь наших родственников на кухне? Вы что, вовсе все сдурели?" Он вскакивал, швырял сигару на стол, стонал от бешенства и, топая, тяжело шел по коридору. К великому сожалению, он был в шлепанцах. В сапогах вся сцена получилась бы несравненно эффектнее.
      Дядя с размаху открывал кухонную дверь, мерил нас взглядом с головы до ног, подбоченивался, набирал воздуху и возмущенно орал: "И вы такое терпите?" Матушка хладнокровно и тихо отвечала: "Мы не хотели тебе мешать, Франц". Одним мановением руки он отметал ее замечание. "Кто, - кричал он, кто в этом доме рассказывает, что мне мешают мои родственники? Это же неслыханно!" Затем повелительно протягивал руку, подобно полководцу, посылающему в бой резервы: "Вы сейчас же перейдете в гостиную! Ну! Нельзя ли побыстрей? Или вы ждете письменного приглашения? Ида! Эмиль! Эрих! Вперед! Живо! Да шевелитесь же!"
      Он, тяжело шагая, шел впереди. Мы робко за ним следовали. Как приговоренные к смерти, которым предстоит взойти на костер. "Жена! - гаркал он. - Фрида! Дора! - гаркал он. - Две бутылки вина! Сигары. И чего-нибудь закусить!" Три рабыни рассылались в разные стороны. "Мы уже поели на кухне", - говорила матушка. "Значит, поедите еще раз! - раздраженно отрезал он. - Да садитесь же наконец! Эмиль, сигару?" "Благодарю, - говорил отец, - но у меня свои есть". Обычная их игра. "Бери! - приказывал дядя. - Такие хорошие ты не каждый день куришь!" "Тогда с твоего разрешения..." - говорил отец и двумя пальцами осторожно извлекал сигару из ящика.
      Когда все сидели под лампой перед едой и питьем, дядя Франц потирал руки. "Ну вот, - говорил он с удовлетворением, - теперь можно и уютненько посидеть! Угощайся, мой мальчик! Ты же ничего не ешь". К счастью, я мог тогда есть куда больше, чем сейчас. И ради мира и согласия жевал один бутерброд за другим. Дора, глядя на меня, шутовски прищуривала один глаз. Фрида подливала вина. Дядя принимался вспоминать Клейнпельзен, торговлю кроликами и, по обыкновению, поворачивал на то, какой ябедой была матушка, и чем больше она злилась, тем веселее становился он. Но, доведя матушку до белого каления, он постепенно утрачивал интерес к этой теме и начинал обсуждать с тетей всякие свои дела. Потом вдруг поднимался, громко зевал и объявлял, что отправляется в постель. "Сидите-сидите", - буркал он и исчезал за дверью. Иной раз он высказывался еще прямей и преспокойно говорил: "Так. А теперь можете отправляться домой". Да, дядя Франц был редкий экземпляр. И нервы у него были воловьи.
      ...Поскольку я и днем крутился на вилле и в саду, меня, как и следовало ожидать, стали использовать при случае в качестве посыльного. Я выполнял самые различные поручения одинаково аккуратно и неизменно добросовестно. Так получилось, что девяти лет от роду я сделался левой рукой тети Лины, и можно далее сказать, ее левой ногой! От долгих лет стояния за прилавком мясной и позднее в конюшне и на дворе у тети Лины стали тяжелеть и быстро уставать ноги. Она предпочитала сидеть, а не ходить, и на меня легли обязанности, которые обычно маленьким мальчикам не доверяют. Я приносил нотариусу договоры для засвидетельствования и векселя, которые надо было опротестовать. И относил после продажи больших партий лошадей деньги в банк.
      Никогда не забуду изумленных глаз посетителей, когда я в филиале Дрезденского банка подходил к кассе, открывал толстый портфель и выкладывал пачки денег, которые мы с тетей предварительно пересчитывали. Теперь очередь была за кассиром. Он считал, считал и считал. Наклеивал вокруг пачек печатные бандерольки и делал себе пометки, которые я тщательно сверял со своими. Пять тысяч марок, десять тысяч марок, пятнадцать тысяч, двадцать тысяч, двадцать пять тысяч, тридцать тысяч и далее, случалось, сорок тысяч марок и больше! Посетители, стоявшие за мной и возле меня, ожидая, когда их обслужат, бывали до того поражены, что далее забывали терять терпение.
      И если у кассира под конец получался на записке другой итог, чем у меня, он знал, кто ошибся. Он сам, конечно. У меня при сложении сумма всегда сходилась. И он начинал считать сначала. В конце концов я гордо удалялся с квитанцией и пустым портфелем.
      Тетя меня хвалила, запирала квитанцию в письменный стол и дарила мне пять марок. А иногда даже десять. Да она и просто так часто совала мне какую-нибудь монетку. Тетя Лина была славная и добрая женщина. И не только тогда, когда дарила мне деньги.
      Однажды, сколько тетя ни пересчитывала, у нее все недоставало двухсот марок. Подсчет правильный, а денег нет. И неизвестно, куда они девались. Неизвестно куда? Такого не бывает. Где же они? И вот уже из-за угла навязчиво высовывался следующий вопрос. Кто эти двести марок украл? Кто вор? Кого можно вообще заподозрить? Дядя Франц и тетя Лина обсудили дело с глазу на глаз и для начала установили, кто в доме не мог этого сделать. Метод старый и испытанный. Если повезет, преступник окажется в остатке.
      По кратком размышлении под сомнение были взяты два лица: горничная Мета и я. Мета, которую допрашивали первой, клялась и божилась, что это не она, и, поскольку пришлось ей поверить, тете не оставалось ничего другого, как призвать меня к ответу. Разговор был недолог. Тетя и договорить не успела, как меня и след простыл. Матушка, выслушав мой рассказ, проронила: "Жаль. В общем-то они славные люди были". И на этом все для нас было покончено.
      ...Несколько дней спустя тетя случайно нашла деньги в ящике комода. Она, видимо, сама их туда положила и за более важными делами совсем забыла о них. Первой посланкой к нам явилась и позвонила у дверей кузина Дора. Она рассказала, что произошло, и передала сердечные приветы.
      - Ты, конечно, тут ни при чем, - сказала ей матушка, - но лучше всего тебе сейчас же уйти.
      На другой день наведалась Фрида, эта жемчужина, но и она очень быстро очутилась на улице.
      На следующий день, несмотря на расширение вен, тетя Лина, кряхтя, взобралась к нам по лестнице.
      - Полно, Лина, - сказала матушка. - Я тебя всегда любила, ты это знаешь. Но кто может заподозрить, что мой сын вор, того я больше знать не желаю, - и захлопнула дверь перед тетушкиным носом.
      Еще через день перед домом остановилась коляска, и из нее вышел дядя Франц! Он проверил, этот ли номер дома, исчез в воротах и вскоре за тем впервые в жизни стоял перед нашей дверью.
      - Ты?! - изумилась матушка. - Чего тебе здесь надо?
      - Взглянуть, как вы живете, - пробурчал он. - Ты что ж, не хочешь меня впустить?
      - Нет! - отрезала матушка.
      Но он отстранил ее и вошел. Она опять попыталась загородить ему дорогу..
      - Не глупи, Ида! - неловко пробормотал он, подталкивая ее перед собой, как паровой каток.
      Беседа брата и сестры в комнате Пауля Шурига велась достаточно громко. Я сидел на кухне и слышал, как они кричали. Это был исполненный страсти дуэт-перебранка, в котором разгневанный голос матушки получал все больший перевес. Уходя, дядя утирал лоб своим большим носовым платком. Однако было заметно, что он чувствует облегчение. В двери он остановился и сказал:
      - А у вас тут хорошо!
      И ушел.
      - Он извинился, - сказала матушка. - Просил нас все это забыть и бывать у них по-прежнему.
      Она подошла к кухонному окну и выглянула наружу. Дядя внизу как раз садился на козлы, он освободил тормоз, подобрал вожаки, прищелкнул языком и укатил.
      - Как ты считаешь, - спросила матушка, - забудем?
      - Да уж, забудем, - сказал я.
      - Ну и хорошо, сказала она. - Наверное, это самое правильное. Как-никак он брат мне.
      И все снова пошло по-старому. Я снова смотрел с садовой ограды на площадь Альберта, снова пил в беседке кофе и снова носил крупные суммы в банк. Портфель, в котором я таскал денежные купюры и чеки, становился раз от разу все толще, и старик садовник говорил мне: "Хотел бы я знать, что он с того имеет! Больше одного шницеля он все равно не съест. Больше одной шляпы на голову все равно не наденет. А в могиле на что ему деньги? Черви его и так съедят, задарма". "Это все честолюбие", - утверждал я. Садовник скривил лицо: "Честолюбие! Даже слышать не хочу! Да он в собственной вилле живет, как последний бродяга-ночлежник. Он даже не знает, что у него при вилле сад имеется. В жизни отгульного дня себе не брал. Нет, он не успокоится, пока не будет лежать в земле и из него лопух не вырастет". "Вы что-то много говорите о смерти": заметил я. Он швырнул окурок сигары на грядку, размельчил его лопатой и сказал: "Ничего удивительного. Я всю жизнь был кладбищенским садовником".
      Конечно, он был прав. Что могло быть нелепей жизни дяди Франца и тети Лины? Им некогда было дохнуть. Некогда было полюбоваться цветами в собственном саду. Они только богатели и богатели. Но ради чего? Однажды доктор предписал тете курс лечения в Бад-Эльстере. Не прошло и десяти дней, как она вернулась. Она места себе там не находила, ей мерещились хворые лошади и дутые векселя. В каникулы Дора ездила и путешествовала с матушкой и со мной, причем дядя считал это пустым баловством. "Разве мы детьми ездили на море? - раздраженно спрашивал он. - Какие-то все новомодные фокусы!" И когда в пятнадцать лет подошла пора отдавать Дору в пансион, он отправил ее отнюдь не в Лозанну, Женеву или Гренобль, а в Хернхут в Саксонии, в закрытое учебное заведение для девиц при Хернхутской общине, где девочек держали в такой строгости и благочестии, что бедняжка вернулась оттуда совсем бледненькая, исчахшая и запуганная.
      Двадцати лет она вышла замуж за дельца, который понравился дяде Францу, и умерла в первых же родах, произведя на свет мальчика. Его окрестили Францем и воспитывали дед с бабкой. Инфляция их разорила. Однако дядя Франц не сдался. Он еще раз составил себе состояние. Но тут ему пришел конец. Он рухнул, как подрубленное под корень дерево, чтобы уже не подняться. Денег он оставил достаточно, так что тетя Лина могла по-прежнему жить на вилле и вместе с Фридой хорошо воспитать внука. Внука с белокурыми кудрями и голубыми глазами, до самой смерти напоминавшего ей Дору!
      Не до ее смерти, а до его смерти. Студент-медик и лекарский помощник, он погиб в 1945 году, незадолго до разгрома, при отступлении из Венгрии, оставив молодую жену и маленького белокурого и голубоглазого сына, напоминавшего тете теперь уже две пары навсегда закрывшихся голубых глаз. Но тут умерла и сама тетя Лина.
      Изменило бы что-либо, если б, скажем, в 1910 году ночью в скором поезде, идущем в Голландию, сосед по купе сказал дяде Францу: "Простите, что я вас тревожу, господин Августин, но я архангел Михаил, и мне ведено вам передать, что вы очень неправильно поступаете!" В самом деле, изменило бы это что-либо? "Я попросил бы вас оставить меня в покое!" - буркнул бы дядя Франц. И если б его визави вздумал настаивать, что поручение его чрезвычайно важно и он действительно архангел Михаил, дядя Франц только надвинул бы котелок на глаза и сказал: "По мне, можете быть хоть самим господом богом!"
      Глава четырнадцатая
      ДВА ГОСПОДИНА ЛЕМАНА
      После первых четырех лет учения чуть ли не половина моих одноклассников распрощались со школой, исчезли с Тикштрассе и после пасхи, гордые, в разноцветных фуражках, вынырнули вновь уже в шестых классах классических и реальных гимназий, высших реальных и просто реальных училищ. Это была отнюдь не лучшая половина, но самые глупые среди них так о себе воображали. А мы, хоть и застряли на Тикштрассе, по умственному своему развитию никак не остались позади. И те и другие понимали, что вопрос "гимназия или нет" решался не нами, а отцовским кошельком. Это было решением не с того конца. И в детском сердце оно неизбежно оставляло осадок горечи. Жизнь несправедлива и не ждала конфирмации, чтобы нам это показать.
      Поскольку из параллельного класса тоже много мальчиков ушло в страну цветных гимназических фуражек, остатки двух классов слили в один. Нашего нового учителя, которому предшествовала грозная слава, звали Леман. Нам сообщили, что у него за год проходят больше, чем у других учителей за два, и сообщения эти, как мы вскоре убедились, не были преувеличены. Кроме того, нам рассказали, что каждую неделю он расходует одну камышовую трость, и эти рассказы тоже примерно подтвердились. Мы тряслись еще до того, как его узнали, а узнав и узнавая все лучше, тряслись еще больше. Он учил нас так, что у нас пухли головы и зады!
      Учитель Леман не шутил и не понимал шуток. Он до потери сознания загружал нас домашними заданиями. Потчевал нас таким обилием учебного материала, диктантами и контрольными, что даже самые бойкие и лучшие ученики начинали нервничать. Когда он входил в класс и невозмутимо говорил: "Достаньте тетради!", каждый рад был бы забиться в мышиную нору. Только где ее было взять, да еще на тридцать мальчиков. А то, что он расходовал по трости в неделю, оказалось верно лишь наполовину: он расходовал две.
      Не было дня, чтобы господин Леман не выходил из себя. Его выводили из себя ленивые ученики, дерзкие ученики, глупые ученики, молчащие ученики, трусливые ученики, упрямые ученики, запинающиеся ученики, хнычущие ученики, отчаявшиеся ученики. А кто из нас время от времени не бывал тем или другим? Так что у гнева учителя Лемана был широкий выбор.
      Он раздавал нам пощечины, от которых вздувались щеки. Брал трость, приказывал нам протянуть руку и хлестал пять или десять раз по открытой ладони, пока она не становилась багрово-красной, не вспухала, как тесто, и не начинала зверски болеть. А затем, поскольку у человека с самого детства две руки, наступала очередь второй. Кто со страху сжимал руку, того он бил по пальцам и костяшкам. Он приказывал шестерке учеников лечь друг подле друга на первый ряд парт и обрабатывал шесть поджатых задов в справедливом чередовании и быстрой последовательности, пока ужасающий шестиголосый мальчишеский хор не оглашал воздух и все остальные не зажимали себе уши. Кто у доски слишком долго думал, того он бил по икрам и подколенкам, а кто повертывался лицом, тому доставалось еще больней. Иногда камышовая трость расщеплялась вдоль. Иногда раскалывалась поперек. Куски со свистом пролетали по воздуху и мимо наших голов. Тогда до перемены сыпались оплеухи. Руки Лемана на куски не разлетались! А к другому уроку он приносил другую трость.
      Тогда встречались учителя, сладострастно выбиравшие трость у швейцара, как знатоки-курильщики сигару.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10