Оба остались стоять, и это действовало Феде на нервы, потому что она была чуть выше его ростом; когда они шли рядом по улице, это не имело значения, но от стояния с ней лицом к лицу ему сделалось не по себе. Ему не осталось ничего другого, кроме как предложить ей сесть, рискуя спровоцировать тем самым бесполезный и тоскливый разговор, чреватый упреками, а то и слезами. Но он в любом случае был готов дать ей ясно понять, что с их связью покончено и возврата к прошлому быть не может.
Однако Хайди отказалась от предложенного стула, медленно, как во сне, покачав головой, и все так же сонно спросила:
— Не помню этого халата — он новый?
Сама того не желая, она задела его за живое, потому что в своем теперешнем состоянии, переполненный угрызениями совести, Федя рассматривал приобретение шелкового халата как очередное свидетельство губительного влияния Капуи. Неужели она явилась, чтобы еще больше растравить ему душу и порадоваться его слабости? Если так, то она просчиталась, потому что при первой же неподобающей реплике он без всяких церемоний выставит ее вон.
— Старый порвался, — сухо ответил он. — Ты пришла посмотреть, какой на мне халат — или кто меня навещает?
Хайди уставилась на него непонимающим, бессмысленным взглядом, — как слепая, подумалось Феде, чувствовавшему себя под этим взглядом не слишком уютно; потом, когда смысл его слов проник через окутывающий ее туман, она внезапно зарделась.
— Нет, нет, — забормотала она, — мне это как-то все равно.
— Тогда зачем ты вернулась? — спросил он, с трудом сдерживая нетерпение.
Хайди снова посмотрела на него отсутствующим взглядом.
— Затем, чтобы… — начала она и неловким движением трясущихся пальцев расстегнула сумочку. Несмотря на отчаянные попытки взять себя в руки, ей не удавалось вымолвить ни слова из заготовленной фразы и извлечь наружу пистолет. Вместо этого, решив выиграть время, она вынула пудру, чего Федя, собственно, и ожидал. Она знала об этом, как и о том, что ее мания каждые пять минут заниматься своим лицом выводила его из себя. Она снова увидела себя как бы его глазами, в которых отражались, как в зеркале, не только все ее движения, но и мысли. Однако у нее не было сил вести себя иначе, чем он ожидал от нее; кроме того, у нее тряслись коленки, а пол под подошвами туфелек казался таким зыбким, словно Федина квартира вознеслась на семидесятый этаж небоскреба. Ей пришлось опуститься в кресло; сделав это, она с облегчением почувствовала под собой твердую опору и принялась пудрить носик, улыбаясь ему поверх крохотного зеркальца.
— Затем, что… — услыхала она собственный голос, — мне захотелось выпить…
Не говоря ни слова, Федя развернулся на каблуках, взял бутылку со стаканом и налил ей на самое донышко.
— Еще, — сказала Хайди. — Раньше ты не был таким скупым.
— Если ты выпьешь, то снова закатишь сцену, — сказал Федя. — Через десять минут мне надо идти.
— Еще капельку, — заупрямилась Хайди.
Он бросил на нее холодный взгляд, в котором сквозило вежливое осуждение, и добавил еще несколько капель. Хайди жадно осушила рюмку. Она совершила ошибку, ограничившись в баре всего двумя мартини. В итоге она безнадежно увязла в сумятице зеркал, халатов, пудрениц и трясущихся коленок. Ей никак не удавалось продекламировать заготовленную фразу, тем более вытащить пистолет — увязнув не только руками и ногами, но и мыслями в болоте банальности, она безумно боялась абсурдности отрепетированных слов и жестов. Где взять сил, чтобы вновь воспарить в царство вдохновения, где абсурд кажется разумным и логичным? В ее сознании неожиданно пронеслась строка из стихов: «Онемел соловушка, ангела не жди».
— Если тебе нехорошо, я отвезу тебя домой на такси, — предложил Федя.
В его голове зародилось ужасное подозрение: а вдруг она беременна и явилась сообщить ему об этом? Догадка отразилась на его лице настолько отчетливо, что, не подумав, стоит ли это делать, Хайди выпалила:
— Что, если я действительно беременна?
Она увидела, как сузились его глаза, и не только тон его голоса, но и все его крепкое, жилистое тело обрело твердость и подтянутость, как у полицейского на дороге, который, остановив водителя за безобидное превышение скорости, обнаруживает, что тот катит на угнанной машине.
— Если так, то мне нет до этого дела, — четко выговорил он.
— Нет дела? Неужели?
Она больше и не пыталась думать: разговор развивался по собственной логике.
— Нет. Откуда мне знать, сколько у тебя мужчин?
— О, — сказала Хайди, — действительно, откуда?
Он заметил, что она улыбается и что оскорбление ничуть ее не задело. Она распахнула сумочку, положила туда пудреницу и прикоснулась пальцами к пистолету. Прикосновение было твердым и дружеским, но что-то у нее внутри приказало: «Сейчас». Она положила руку на пистолет и увидела, что Федя впился в ее сумочку глазами, цвет которых начал меняться. «Сейчас» было подобно физической силе, подействовавшей на мускулы ее пальцев, и в то же мгновение ее посетило забавное ощущение, словно центр ее сознания покинул телесную оболочку и наблюдает теперь за ней с почтительного расстояния. Это он, сторонний наблюдатель, почувствовал под пальцами твердый металл, это ему в запястье врезалась застежка сумочки. Однако в его власти было овладеть ситуацией и передать ей немой приказ: «Нет, не сейчас. Не в гневе». Приказ был странным, потому что она чувствовала себя несокрушимо спокойной. Оставалось предположить, что какие-то черты ее внешности все-таки указывают на нервозность. В ее ушах раздался Федин голос, прозвучавший как бесплотное эхо, преодолевшее огромное пространство:
— Пожалуйста, только без глупостей.
Он медленно шагнул к ней, как водолаз, передвигающийся по морскому дну, но вынужден был остановиться, увидев направленный на него пистолет. Если не считать изменившегося цвета его глаз, на его лице насупленного мальчишки не отразилось ни беспокойства, ни каких-нибудь других чувств. Он снова возобновил движение, и та, отрешенная часть сознания Хайди с любопытством отметила, что его приближение наполняет ее тело физическим отвращением. Она медленно и едва заметно покачала головой, однако хватило и этого, чтобы он замер на месте. Тот же эффект, как от приподнятого пальца в баре. Это почему-то показалось ей забавным, но она не успела понять, почему именно, так как Федин голос оборвал ее мысли:
— Почему ты хочешь это сделать?
Голос был вполне обыкновенным, только каким-то далеким и приглушенным, словно ее уши были заткнуты ватой. Столь же нереально прозвучал и ее собственный голос:
— Ты сам знаешь.
Ее рассудок не принимал никакого участия в этой беседе водолазов, еле отдирающих ноги от морского дна, несмотря на то, что вода делала их во много раз легче. Рассудок оставался на поверхности моря и с трудом различал водолазов сквозь толщу воды, вслушиваясь в искаженные голоса.
— Потому что ты беременна?
— Нет. Ты сам знаешь. Из-за твоих списков.
Федя внезапно все понял. На его лице не осталось и следа прежнего мальчишеского выражения — теперь это было серое, усталое лицо измученного жизнью фабричного рабочего средних лет. Его мышцы обмякли. Он облизнул губы и выдавил блеклым голосом:
— Вот оно что. Тогда нам надо поговорить. Но сперва выпьем.
Она снова чуть заметно покачала головой, и он опять застыл на месте. Потом он пожал плечами, отвернулся, вернулся к койке и сел.
— Ты хотел поговорить, — услыхала Хайди собственный голос. Она увидела, как он тянется к стакану, стоящему на столе рядом с радиоприемником, медленно выпивает его содержимое, ставит его обратно и выключает радио. Внезапно навалившаяся на уши тишина подсказала ей, что все это время из включенного приемника доносилась танцевальная музыка.
— Почему тебе не страшно? — прозвучал в тишине ее вопрос.
…До чего же глупо, думал Федя, выключая радио. Бывает еще, что человек губит свою карьеру или идет на предательство из-за любви к женщине. Он никогда не был влюблен в эту девушку, и все же она разрушила все его будущее. Она никогда не выстрелит из этого своего смехотворного пистолетика, но она все знает, все разболтает, устроит скандал. Пусть даже ничего этого и не случится, но одного факта, что она знает, было достаточно, чтобы он стал непригоден для Службы. У него был всего один достойный, правильный выход: признаться во всем Громину. За этим последует разжалование и ссылка в лагеря — либо заключенным, либо охранником. В обоих случаях на его карьере будет поставлен крест. Мысль об этом вызвала у него одновременно горечь и облегчение. В его ноздри ударил колючий, морозный, чистый воздух, пропитанный запахом меха, снега, древесины. Ему предстоит либо самому валить лес, либо охранять заключенных лесорубов. В обоих случаях лес станут сплавлять вниз по реке, потом из него сделают древесную стружку, идущую на настил для корабельной палубы, или стропила, поддерживающие крышу над головами рабочей семьи. Неплохое лечение для человека, надышавшегося гнилостным воздухом Капуи, неплохая участь для сына Григория Никитина.
— Почему тебе не страшно? — спросила его Хайди этим своим сонным голосом, от которого впору спятить. Никто и никогда не вызывал в нем такой ненависти, как она сейчас. И как его угораздило хотеть эту девушку с неуклюжими ногами, как он мог польститься на ее внешность? Разве не глупость, что она или любая женщина на ее месте в состоянии обречь его на гибель? В этот момент ему в голову пришла новая мысль, от которой его глаза зажглись огнем, как бывало всегда, когда находилось решение загадки. Вдруг это — не просто глупое совпадение, вдруг эта девушка — орудие в руках судьбы? Она доказала, что ему трудно устоять перед соблазнами — но разве не оказались все эти соблазны до предела избитыми? Он усмехнулся и сказал в ответ на ее вопрос:
— Что толку объяснять… Ты этого никогда не поймешь…
Она не подала виду, что услыхала его слова, и он подумал: вдруг она находится в гипнотическом трансе? Он вспомнил, что как только она вошла к нему в комнату, он испугался, что она расколотит его бесценное радио. Он улыбнулся, потянулся за приборчиком цвета слоновой кости, ласково провел рукой по его гладкой поверхности, поиграл с кнопками настройки, сказал: «Гляди, вот почему…» и швырнул его об стену. Раздался треск, крепления выскочили из пазов, и корпус раскололся; в наступившей тишине Федя с горькой улыбкой обозревал дело своих рук.
— Зачем ты это сделал? — спросила Хайди, спокойно, без малейшего удивления следя за его движениями.
— Чтобы ответить на твой вопрос. Я любил это радио — но это неважно. Я люблю этот халат, но и это неважно, и, уезжая, я сожгу его или, может быть, подарю консьержке. Мы любим эти вещи, как любите их вы, но для вас они — все, а для нас — ничто. Как игрушки — сначала с ними играешь, потом выбрасываешь. Все неважно — кроме будущего. Поэтому мне и не страшно.
Он встал.
— Мы достаточно поговорили, теперь тебе лучше уйти, — сказал он, направляясь к ней в надежде, что она тоже встанет, и он отберет у нее этот дурацкий пистолет, лежащий на ручке кресла. Но она в который раз покачала головой, и инстинкт подсказал ему, что не стоит и пытаться, иначе результат будет тем же, как если бы он попытался отнять у собаки облюбованную кость. Он не очень-то беспокоился, что она застрелит его, тем более что она, скорее всего, все равно промахнется. Но в интересах Службы было избежать скандала, поэтому ему не оставалось ничего другого, кроме как потакать ей, дождаться, чтобы она пришла в нормальное состояние, и выпроводить за дверь. Он наполнил свой стакан и присел на край койки, размышляя, с чего начать. Но она опередила его:
— Что случилось с Леонтьевым?
Ему захотелось помечтать о Заполярье, о безмолвии необъятных заснеженных просторов, о ритмичных ударах топоров по стволам, словно в девственный лес слетелась стая огромных дятлов… Совсем неплохой вариант.
— Его вышлют, — безразлично ответил он.
— За что?
— Выяснилось, что он наделал гадостей перед отъездом — присвоил чужие деньги, донес полиции на невинных людей. Его жена покончила с собой от стыда.
Снова наступила тишина. Потом Хайди тихонько вздохнула и спросила странным, отчужденным голосом, холодным и жалостливым одновременно:
— Ты сам-то знаешь, когда лжешь, Федя, или уже нет?
Федя ни разу в жизни не бил женщин по лицу, но в эту минуту был ближе к этому, чем когда-либо раньше. Его удержал не ее идиотский пистолет, а необходимость избежать скандала. Избежать во что бы то ни стало! Он собрал в кулак все свое терпение и самодисциплину для последней попытки привести ее в чувство. Он постарался, чтобы его голос звучал как можно мягче, — и уже после первых слов успокоился сам и даже почувствовал нечто вроде жалости к этой несчастной девушке с толстыми ногами.
— Послушай, пожалуйста, — говорил он. — Мы обсуждали это и раньше. Тебе не нравятся наши научные опыты на людях, подобные павловским. Тебе не нравится революционная бдительность, списки социально благонадежных, дисциплина, исправительные лагеря. Ты считаешь меня смехотворным, некультурным грубияном. Тогда почему тебе так нравилось заниматься со мной любовью?…
…Та часть сознания Хайди, которая вела себя, подобно стороннему наблюдателю, отметила неподдельную искренность Фединого тона. Помимо этого, она зафиксировала в нем тихое отступление, словно он расстался с долго лелеянной надеждой, словно в нем лопнула важная пружина; кроме того, в результате столь долгого сидения на одном месте с неестественно выпрямленной спиной у нее чудовищно затекли ноги.
Федя тем временем продолжал:
— …Конечно, в моей стране происходит немало отвратительного. Неужели ты считаешь, что я этого не знаю? Знаю, знаю лучше, чем ты. Но что проку от сентиментальности? Она не помогает, а только совращает. И разве через сотню лет хоть кто-нибудь вспомнит о том, что сегодня выглядит отвратительно? Такие вещи происходили во все времена. Зато через сто лет ничего этого не будет — одно всемирное бесклассовое государство свободных людей. Не будет больше ни войн, ни детей, рождающихся в черном городе с огромными животами и залепленными мухами глазами. Не будет и детей буржуазии с изуродованным разлагающимся обществом характером… Вот ты несчастна. Почему ты несчастна? Почему ты все время тоскуешь по монастырю? Потому что ни родители, ни учителя не смогли предложить тебе ничего взамен всех этих суеверий. В вашем мире все несчастны. Все здесь поражено несчастьем. Поэтому этот мир должен быть спален дотла, подобно пропитанной заразой трущобе, на месте которой будет возведен новый дом. Через сто лет у человечества будет новый дом — чистый, здоровый. Но для этого нам надо бороться и побеждать, борьба же всегда отвратительна… Вот я некрасив, но тебя влекло ко мне, потому что ты знаешь, что мы выиграем, что для нас это только начало, — вы же проиграете, потому что достигли края. Ты чувствуешь это, потому что знаешь, что у нас есть план, у вас же нет ни своего плана, ни чего-то такого, что можно было бы противопоставить нашему… Поэтому я и не боюсь твоего пистолетика: тебе не хватит отваги, чтобы выстрелить в меня. Чтобы убивать, надо верить. Будь ты беременна, ты, может быть, смогла бы меня убить. Но ты не сможешь сделать этого из-за какой-то политики, из-за идеологии, потому что у тебя всего этого нет. Поэтому я могу убивать, а ты не можешь…
Он осекся, сообразив, что несет совсем не то, что собирался сказать. Он услыхал голос Хайди:
— Почему тебе так хочется, чтобы я тебя убила?
Он уставился на нее ничего не понимающим взглядом. Ее рука легла на пистолет, выражение лица изменилось: она выглядела так, словно только что очнулась от сна. Она простилась со сторонним наблюдателем. Сцена переместилась с глубокого дна на поверхность, в комнате уже не царила тишина, она слышала свое и его дыхание, голоса сделались скрипучими; ее сердце снова тяжело ухало в грудной клетке, ноги снова пронзали бесчисленные иголочки. Прикосновение к пистолету придало ей храбрости, спрятанная в нем сила перетекла в ее руку, и снова что-то внутри подсказало ей: «Сейчас».
— О, Федя… — прошептала она и нажала на курок, думая: «Сейчас, не в гневе». Но ничего не произошло: она забыла снять предохранитель. Пока она судорожно исправляла оплошность, Федя прыгнул, и пуля настигла его в полете. Оглушенный выстрелом и предсмертной болью, он свалился, подобно огромной набитой соломой кукле, у самого ее кресла. Высвободив из-под тела ноги, она захромала к двери, морщась от тысяч уколов.
Оказавшись на лестничной площадке, она вызвала лифт. Сначала стояла тишина, но потом кабина лифта отозвалась на ее зов и поползла вверх, издавая знакомый пронзительный писк. Она дожидалась ее, ни о чем не думая.
Проходя мимо конуры консьержки, она заметила табличку: «Вышла. Буду через 10 минут». Жуткий котище мадам Бушон потерся спиной об ее ноги, бесстыдно задирая лохматый хвост. Она окликнула такси и назвала шоферу свой адрес. В машине у нее разболелась голова, и она вспомнила об отце и поняла, что с радостью вытерпела бы любую пытку, лишь бы исправить уже совершенную ошибку. Однако еще через мгновение она почувствовала себя необыкновенно счастливой от сознания, что совершила единственный осмысленный поступок в жизни. Эта уверенность моментально улетучилась, словно ее и не было, и она снова погрузилась в бездонное отчаяние, какое, казалось, не в силах вместить человеческая душа.
X Похороны мсье Анатоля
Мсье Анатоль изъявил желание, чтобы его похоронный кортеж состоял только из конных экипажей. «Мне уже не нужно будет спешить, — начертал он в примечании к завещанию, — так зачем спешить остальным? Я хочу, чтобы гости на моем последнем приеме, где им наконец-то представится возможность поболтать, не вынуждая меня со скукой внимать их болтовне, были избавлены от бессердечного тарахтения двигателей внутреннего сгорания, работающих на низкой передаче, и наслаждались вместо этого видом и запахом лошадок с украшенными черными перьями и лентами гривами». Однако он не преминул присовокупить, что «…данное пожелание не следует интерпретировать как реакционный жест, ибо, веря в идею преемственности, я принимаю автомобиль как необходимую, хотя и дурно пахнущую колесницу Прогресса. Однако похоронная процессия — не очень подобающее место для торжества скорости и целесообразности, а извержение конского кишечника станет более достойным салютом в честь моего гроба, нежели хлопки захлебывающегося глушителя».
Ввиду этого, солнечным февральским утром 19… года от Рождества Христова, отмеченным первыми признаками близкой весны и неподтвержденными слухами о десанте парашютистов в долине Роны и нескольких портах на Ла-Манше, длинная процессия экипажей, влекомых лошадьми, двинулась от набережной Вольтера к кладбищу Пер-Лашез. В голове колонны помещался роскошный катафалк с гробом, огражденным толстым стеклом, заваленный горами венков и цветов и напоминающий теплицу на колесах. В глубине всей этой тропической растительности ехало в последний путь крохотное иссушенное тельце мсье Анатоля с черной ермолкой на макушке, белыми бровями и желтой козлиной бородкой, все так же делающего своего усопшего обладателя похожим на хитрющего лемура; губы покойника навечно застыли в удивленной улыбке, с которой он произнес свои знаменитые последние слова: «Quelle surprise…» [25].
Слова эти последовали после того, как он, судя по всем признакам, перестал дышать; мадемуазель Агнес уже держала у его губ традиционное зеркальце, когда его глаза на секунду открылись и тут же снова захлопнулись. Вопрос о том, какую неожиданность имел в виду мсье Анатоль, вызывал горячие споры: одни утверждали, что он очень удивился, увидев в столь критический момент собственное отражение в зеркале; другие, в том числе близкие друзья, доказывали, что он все подготовил заранее и выбрал именно такие последние слова, потому что они просты, годятся для цитаты и бесконечно загадочны; третьи настаивали на более мистическом и оптимистичном объяснении.
Последнее суждение доминировало среди гостей на похоронах, которые, обезумев от тревожных слухов, отчаянно нуждались в мистическом утешении. Большинство из них захватили свои противорадиационные зонтики, на какое-то время вышедшие из моды, и скромно составили их рядом с козлами; время от времени кто-нибудь из литераторов, увенчанный цилиндром, бросал взгляд на счетчик Гейгера, болтающийся на запястье, делая вид, что засек время, требующееся для поездки через весь Париж на конской тяге. Дамы, как водится, беспокоились меньше, будучи не в состоянии осознать опасности, никак не фиксируемой органами чувств, и были в гораздо большей степени заняты присутствием фотографов и газетчиков, высыпавших на набережные. Несомненно, похороны мсье Анатоля превратились в красочное событие, отчеты о котором займут подобающее место в газетах — если им суждено выйти.
Процессия проследовала по набережным Левого берега — мимо Академии, так и не избравшей мсье Анатоля своим членом; мимо Дворца правосудия, где его приговорили к шестимесячному заключению за распространение пацифистских листовок во время Первой мировой; мимо ресторана «Золотая капля», где он, тратя совсем немного денег и получая массу удовольствия, заработал цирроз печени; мимо длинных рядов букинистов, где он покупал свои первые книги, старые атласы и гравюры, изображающие молоденьких дамочек с мягкими ягодицами и розовыми грудями; мимо Латинского квартала с его людными бистро, пресыщенными студентами, ленивыми котами и скромными гостиницами, где он полвека назад положил начало заболеванию простаты, которому предстояло свести его в могилу; мимо Малого моста, по которому, перешагнув через Сену, пролегла дорога из Рима во Фландрию, обручившая Север со Средиземноморьем и давшая жизнь уникальной цивилизации картезианских гедонистов, последним ярко выраженным отпрыском коей и был, по всей видимости, мсье Анатоль. Четыре черные лошадки, влекущие за собой катафалк, брели себе вперед, потряхивая головами; их гнедые сородичи, радостно откликаясь на поднимаемый ими переполох, регулярно освобождали прямую кишку от шариков правильной формы, окрашенных в нежный медовый цвет. Воробьи, мерзнущие на голых ветках, торопились на изысканное пиршество, пока навоз еще дымился в лучах морозного солнца; литераторы с безупречно выпрямленными спинами, в цилиндрах, восседали в экипажах, беспрерывно снимая и снова натягивая черные перчатки. Однако истинное испытание началось тогда, когда сразу после Нотр-Дам гладкий асфальт уступил место булыжнику; колеса заскрипели, конские копыта стали выбивать искры, и экипажи затряслись мелкой дрожью, окутавшись облачками пыли, пахнущей застарелыми духами и потрескавшейся кожей сидений и сбруи.
Проделав немалый путь вдоль Сены, кортеж свернул на бульвар Генриха IV и торжественно двинулся к площади Бастилии. Проезжая мимо Июльской колонны, воздвигнутой на месте древней темницы, полковник и Хайди, не сговариваясь, вспомнили фейерверк, который они наблюдали с балкона мсье Анатоля в День Бастилии чуть больше полугода назад. Именно тогда было положено начало трагикомическому приключению, первым звонком которого стало случайное соприкосновение голого локтя Хайди и Фединого носа. Она увидела, словно наяву, струйку крови, кажущуюся пурпурно-алой в отблеске вращающихся огненных колес.
— Теперь все кончено, — произнес полковник, не глядя на нее и стесняясь присутствия в их экипаже молодого американца, Альберта П. Дженкинса-младшего, откомандированного для занятия воинскими кладбищами и превратившегося в частого гостя мсье Анатоля.
Однако и Хайди, и ее отцу было прекрасно известно что ничего не кончено, да и не может быть кончено. Завтра они отправятся домой в стремительном «Клиппере», как ипредсказывал Комманш, но совсем по иной причине: от ставка полковника была принята, и им не оставалось ничего другого кроме как быстро и незаметно исчезнуть со сцены. Начальство обошлось с ним по-божески и предложило ему новую работу в Вашингтоне; все вели себя настолько благопристойно и деликатно, что это казалось даже унизительным. Если бы ей удалось на самом деле прикончить Федю, а не просто загубить все дело, ранив его в пах, им бы не пришлось так торопиться, и во всем этом был бы хоть какой-то смысл. Вышел же всего-навсего неприятный инцидент, к которому и ведомство Комманша, и посольство Содружества — правда, по разным причинам — предпочли отнестись просто как выходке истеричной ревнивицы, недостойной внимания полиции и общественности. Не было ни следствия, ни отклика в прессе, ни расспросов; Федю мгновенно переправили домой, а теперь предстояло отправляться восвояси и Хайди с отцом, после чего всем останется облегченно вздохнуть, словно ничего не произошло. Гибель Феди сулила бы конец карьере отца, она же переместилась бы в тюремную камеру, где дожидалась бы сейчас суда; однако в этом был бы хоть какой-то смысл, хотя и по другой шкале ценностей. Теперь же, после жалчайшего провала, ей был навечно закрыт путь в высшие сферы, где обитает вдохновение; вместо этого она была навсегда обречена влачить тусклое существование в стеклянной клетке.
— Теперь все кончено, — повторил полковник. — Послезавтра мы снова будем дома… Я подумал, что ты, возможно, захочешь поработать.
— Я тоже об этом подумала. Я рада, что ты так считаешь.
Процессия углубилась в Сент-Антуанское предместье, и перед ее глазами в ностальгической агонии расставания поплыли уличные сцены: старые домики, каждый из которых хранит свой запах и свою тайну, деревья в серебристой наготе, консьержки в шлепанцах, выглядывающие из дверей под длинными балконами с закопченными стальными перилами — уникальная смесь средиземноморской праздности и северного прилежания и бережливости. Если бы мсье Анато ль, возглавлявший кортеж в своем тепличном катафалке, был способен еще что-нибудь чувствовать, то и у него сдавило бы сердце от горечи расставания. Деревья, лавки, лишайные кошки, бедные забегаловки — все вокруг уже было отмечено печатью нереальности, словно настоящее было всего-навсего воспоминанием, вызванным тоской, которая закрадется в душу уже послезавтра, как только самолет коснется посадочной полосы в аэропорту города Вашингтона, федеральный округ Колумбия.
На подступах к площади Нации процессия была вынуждена остановиться, так как от рабочих пригородов Белльвилль и Менилмонтан двигалась мощная манифестация. Люди шагали рядами по шесть-восемь человек, крайними в которых неизменно были молодые люди и девушки с короткими волосами и горящими глазами, в гуще же народа попадались и суровые личности в топорщащейся одежде, под которой вполне могли находиться обрезки труб, а то и ружья. Над их головами развевались ярко-красные транспаранты с лозунгами типа: «СМЕРТЬ ПОДЖИГАТЕЛЯМ ВОЙНЫ!», «ДА ЗДРАВСТВУЕТ АРМИЯ СОДРУЖЕСТВА — АРМИЯ МИРА!», «РАБОЧИЕ ПАРИЖА ПРИВЕТСТВУЮТ СВОИХ ОСВОБОДИТЕЛЕЙ!» и тому подобное. На некоторых плакатах красовались изображения лидеров правительства, вздернутых на виселицу; с других глядела улыбающаяся физиономия почившего Отца Народов, обнимающего за плечи своего наследника; были также красные голубки мира, держащие в клювах серпы и молоты.
Из третьего по счету экипажа, считая от катафалка, за демонстрацией наблюдали издатель господин Турэн и литератор господин Плиссон. Турэн поставил свой зонтик рядом с кучером, зонтик же Плиссона стоял рядом с его ногой, и его черная перчатка возлежала на рукоятке. Лицо Плиссона было серым и сморщенным, он нервно постукивал каблуком о каблук и уже в который раз спрашивал мнение соседа о парашютистах.
— Сообщения противоречивые, — пожимал плечами Турэн. — В последнем сообщалось о подозрительном перемещении тумана вдоль Ла-Манша, но ведь так и должно быть в сезон туманов…
Лицо литератора сморщилось пуще прежнего.
— Как вы думаете, удостоверение личности на чужое имя — достаточная защита?
Турэн снова пожал плечами.
— Зачем оно вам? Они с вами ничего не сделают.
— Откуда я знаю? Я позволял пользоваться моим именем стольким комитетам и культурным организациям…
— Мой дорогой друг, если бы я был холостяком, как вы, не имеющим ни семьи, ни ответственности, то нисколько не тревожился бы. Только вот у меня жена, двое детей, младший только пошел в школу — не говоря уже об ответственности за крупнейшую вечернюю газету страны.
Он умолк, и они уставились на демонстрантов, приближающихся по авеню Филиппа Августа. Основные ответвления толпы, намеревавшиеся направиться с площади к центру города по бульвару Дидро, бульвару Вольтера и улице Сент-Антуанского предместья, на которой застряла процессия, были отсечены конной полицией. Когда основная колонна выплеснулась на площадь, молодые люди, шедшие по краям, стали приветствовать полицейских смехом, свистом и криками. Офицер полиции поскакал к центру площади с явным намерением вступить с руководителями демонстрантов в переговоры, однако в его сторону полетели камни и осколки кирпичей, и он поспешно ретировался. При виде этого, демонстранты нарушили стройность рядов и запрудили площадь, которая тотчас превратилась в кипящий котел с людьми, потрясающими над головами транспарантами и перемещающимися по кругу, словно их увлекает водоворот. Время от времени из пульсирующей в центре массы отделялось щупальце из десятка-другого отчаянных голов, пытающихся задирать полицейских то одного, то другого кордона, но быстро спохватывающихся при виде оголенных шашек. Тем временем камни продолжали летать во всех направлениях; один из них разбил стекло катафалка, остановившегося как раз за спинами полицейских лошадей, перегородивших дорогу на Сент-Антуанское предместье, и мирно лег среди цветов на гроб мсье Анатоля. Сочтя, что это уже слишком, полицейские направили лошадей к центру площади, с видимым удовольствием обрушивая шашки плашмя на головы и плечи бегущих, не обращая внимания ни на возраст, ни на пол. Ядро демонстрации устремилось к горловине бульвара Дидро, так как тамошний кордон остался на месте; при приближении толпы лошади расступились, подобно створкам ворот, пропуская людей. Видимо, маневр был направлен на то, чтобы направить демонстрантов к центру города по самому длинному пути. Совсем скоро площадь опустела, если не считать нескольких раненых демонстрантов, которых полицейские, слегка поколотив, пошвыряли в «черные воронки» с решетчатыми окошками; кроме того, посреди площади лежала на спине лошадь, окруженная сострадающими ей полицейскими. Столкновение продолжалось не более пяти минут.