Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Призрак грядущего

ModernLib.Net / Альтернативная история / Кестлер Артур / Призрак грядущего - Чтение (стр. 18)
Автор: Кестлер Артур
Жанр: Альтернативная история

 

 


— Кажется, вечер оказался не очень-то успешным.

Понтье ожидал извинений, но Жюльен всего лишь открыл ему дверь в притворном удручении.

— Позвольте указать вам, — сказал Понтье, — что я нахожу ваше поведение воистину непростительным. — Он все еще ждал разъяснений, униженно застыв в дверях. Жюльену пришлось сделать над собой усилие.

— Конечно, — утомленно произнес он, — поскольку оскорбление нанес Борис, то я должен был попросить удалиться именно его. Но, как я сказал, он слишком много перенес…

— Это не извиняет его поступка. Как и вашего, — заметил Понтье, все еще стоя в дверях с трясущейся головой.

— В данном случае — извиняет, — сказал Жюльен более твердо.

— Даже то, что он назвал меня предателем? — воскликнул Понтье раздраженным голосом недоросля, которому никогда не суждено повзрослеть.

— Он сказал, что вы предатель, хотя сами этого не сознаете… — Жюльен не стал продолжать. Но, несмотря на его молчание и выразительную позу у распахнутой двери, Понтье никак не мог заставить себя уйти.

— И какой же принцип или ценность я предал? — осведомился он все тем же раздраженным голоском.

— Господи! — не выдержал Жюльен. — Я вам не судья и не исповедник.

— Но это… это же неслыханно! — взмолился Понтье. Казалось, он вот-вот разрыдается. Жюльен знал, что стоит позвать его назад, и он охотно вернется, забыв про оскорбления. Он тоже искал алиби перед собственной совестью, пока трубы Судного дня не призвали его к ответу. Но если позволить ему возвратиться, он примется за старое и заговорит в прежнем тоне. Жюльену пришло в голову, что Понтье страдает своеобразной, но довольно распространенной формой помешательства.

— Лучше уж идите, профессор, — мягко произнес он и захлопнул дверь у него перед носом.


Войдя в кабинет, Жюльен застал Дюпремона и отца Милле погруженными в негромкую беседу. Борис нетерпеливо расхаживал взад-вперед.

— Вот и ты! — вскричал Борис. — Теперь, когда ты выставил этого предателя, мы можем вернуться к делу.

— Валяй! — безрадостно буркнул Жюльен. Борис тоже походил на безумца, только страдающего иной манией. Остальные трое гостей взирали на него с любопытством.

— Теперь всем должно быть ясно, — начал Борис, все так же меряя комнату шагами, — что всех нас облапошили и заставили уверовать, что Он — обычный человек, теперь же мы, наконец, открыли для себя очевидную истину, что Он — Антихрист. Не знаю, как можно было столь долго оставаться слепцами. Конечно, нас специально заставляли думать, что враг — это страна, партия или что-нибудь еще. Но следовало давным-давно понять, что ни одна страна или партия не способна на то, что вытворяет этот враг… Да, да… — Он отмел нетерпеливым жестом воображаемые возражения и улыбнулся отцу Милле, остановившись перед ним. — Да, ваши инквизиторы делали в свое время большие гадости, но все они — детские игры по сравнению с этим. Возможно, то была репетиция… — Он умолк, пораженный этой мыслью, пришедшейся ему по вкусу. — Да, наверное, это и была репетиция! — торжественно произнес он. — Но на этот раз с репетициями покончено, теперь Он дает собственно представление. Женщин и детей угоняют в пустыню и обрекают на смерть. Мужчин увозят в заполярную ночь, где они через короткое время превращаются в зверей. Других подвергают пыткам, впрыскивают им в вены отраву, чтобы они засвидетельствовали Его триумф. Сыновей учат выдавать отцов, солдат — изменять своей стране, идеалистов — служить Ему в героическом самоотречении. Мы-то полагали, что это просто массовое помешательство, тогда как на самом деле речь идет о волшебстве. Даже слова начинают значить нечто противоположное их кажущемуся смыслу; даже их заставляют стоять на голове, подобно чертям на Черной мессе.

Конечно, мы давно знаем обо всем этом, но неведомой оставалась причина. Теперь, открыв причину, мы знаем и метод борьбы: Его надлежит убить, распяв вверх ногами. Остается немало технических трудностей: паспорта, дорогие авиабилеты, бесчисленная стража и так далее. У нас осталось немного времени. Но раз мы пришли к согласию насчет метода, трудности преодолимы… — Он обернулся к Жюльену с улыбкой на костлявом лице и добавил со старомодной учтивостью: — Простите, что я столь долго распространялся о таких очевидных вещах. Просто никто из присутствующих господ не решался начать.

В наступившей тишине раздался спокойный голос Жюльена:

— О ком ты говоришь, Борис?

Борис удивился, что слышит такой излишний вопрос.

— Конечно об Антихристе, — ответил он с ноткой нетерпения в голосе.

— Да, но под чьей человеческой личиной?

— Усыпанный оспой и с глазами убийцы, естественно.

— Ты хоть понимаешь, Борис, что этот умер три месяца назад?

Борис снисходительно улыбнулся.

— Ну, да… Я так глуп, что запамятовал об этой их байке. Вот уж не подумал бы, что ты можешь на нее купиться! Естественно, им пришлось ее выдумать, чтобы

защитить его.

Его нервный подъем внезапно улетучился. Он подозрительно оглядел слушателей.

— Вижу, что вы не лучше остальных. Не хотите видеть фактов. Наверное, я неверно понял назначение этой встречи. Приходится все делать самому… — Он ненадолго замер в центре комнаты, подобно одинокому пленнику воцарившегося молчания.

— Выпей, Борис, — предложил Жюльен, делая вид, будто ничего не произошло.

Борис на секунду уставился на него невидящим взглядом и как будто очнулся.

— Нет, я пойду, — проговорил он, медленно качая головой. — Никто из вас не понимает, что на самом деле происходит. Вы думаете, что я сумасшедший. Я понял это по вашим глазам. Если вам так удобнее, можете продолжать думать в том же духе. Но ведь я говорю вам: миллионы гибнут от дизентерии. Они валяются под открытым небом, подобно узлам с тряпьем, утопая в собственных экскрементах…

Он распахнул дверь и странной скованной походкой вышел в коридор. Отец Милле вопросительно взглянул на Жюльена. Тот пожал плечами:

— Ничего не поделаешь. То проходит, то опять начинается. Врачи утверждают, что это не опасно и что сотни таких же больных бродят по улицам. Если бы я навестил его дома, это только подстегнуло бы его подозрительность и ухудшило дело.

Он запрыгал следом за Борисом, чтобы проводить его к выходу.

Борис поджидал его на лестничной площадке.

— Я снова съехал с катушек? — виновато спросил он с судорожной усмешкой.

— Слегка. Тебе надо держать себя в руках, Борис, — сказал Жюльен.

— Я знаю. Стоит сказать им лишнего — и они воображают, что ты безумец.

— Ты снова за старое?

— Они арестовали этого дурня Варди, — сообщил Борис, продолжая усмехаться.

— Знаю. Суд начался несколько дней назад. Ты что, не читаешь газет?

— Вот кто безумец, — пробормотал Борис, нерешительно переминаясь с ноги на ногу.

— Может, вернешься? Выпьем по рюмочке. Борис покачал головой.

— Нет. Меня ждет работа.

Он продолжал мяться, когда к ним присоединился Дюпремон.

— Боюсь, мне тоже пора, — сказал он, надевая свою черную фетровую шляпу и глядя на них косыми глазами. Неуверенно потрогав свои стриженные усики, он добавил: — Очень поучительная встреча.

— Сейчас и вы скажете, что ошиблись насчет ее цели, — предположил Жюльен.

— Нет, — ответил Дюпремон. — Кажется, я вас прекрасно понимаю. — Только видите ли…

Он нервно скользнул по ним глазами. Если бы не это легкое косоглазие, он производил бы весьма благоприятное впечатление. Жюльену никогда прежде не приходило в голову, что Дюпремон, при всех своих светских манерах и ауре творца мистически-эротических бестселлеров, просто очень застенчивый человек.

— Видите ли, — растерянно повторил Дюпремон, — то, что вы задумали — либо уже поздно, либо еще слишком рано…

Он снова прикоснулся к узкой полоске у себя над губой и повернулся к Борису:

— Может быть, вас подвезти? У меня внизу машина… — Он сказал это извиняющимся тоном, словно и впрямь смущался того обстоятельства, что у него есть машина. К удивлению Жюльена, Борис, никогда раньше не видевший Дюпремона в глаза, тут же отвесил вежливый поклон, выражавший согласие. Оба зашагали по лестнице к выходу.


В кабинете остались только Леонтьев и отец Милле.

— С вашим собранием творится нечто, подобное истории о десяти негритятах, — молвил отец Милле вернувшемуся к ним Жюльену, вооружившемуся бутылкой бренди и захваченными на кухне рюмками. — Ага, выпить как раз не помешает.

Леонтьев тоже оживился при виде рюмок. На протяжении последнего получаса он считал минуты, отделявшие его от того момента, когда он войдет в бар «Кронштадта». Он ничего не говорил во время спора, ибо ему нечего было сказать. И все же он чувствовал, что эта заведомо бессмысленная встреча кое-чему его научила, объяснила кое-что, изумлявшее его с того самого времени, как он «ушел в Капую». Это вновь обретенное понимание, пусть и негативного свойства, казалось ему очень важным. Оно знаменовало конец его иллюзий на предмет способности Капуи к сопротивлению. Теперь, сам не зная каким образом, он получил в руки ключ к бесчисленным загадкам, водившим вокруг него хоровод со времени памятной встречи с парочкой американских радикалов и стремительного гигиеничного акта, ставшего ее кульминацией. Наконец-то он стоял лицом к лицу с необозримой пустотой, которая, подобно тщательно охраняемой тайне, была сердцевиной всего сущего. Это была голая, горькая пустота — не простенькое «ничего» былых дней, а лаконичное pues nada, окончательное nihil, ничто.

— Вы сегодня не слишком разговорчивы, мсье Леонтьев, — ввернул отец Милле.

Леонтьев смерил его ледяным взглядом, припоминая их первый спор у мсье Анатоля.

— Для дискуссии не представилось возможности, — сказал он.

— Не представилось, — согласился отец Милле. — Но теперь мы одни; мне всегда казалось, что трое — оптимальное число для компании, при том, разумеется, условии, что никто из троицы не принадлежит к противоположному полу… — Он снова огласил кабинет своим раблезианским смехом; отец Милле обладал редким даром от души посмеяться в одиночку, не ожидая, чтобы к нему присоединились другие. — Наш друг Жюльен выглядит столь удрученным, что я задам за него вопрос, который он хотел с нами обговорить и на который вы один способны дать ответ — а именно, верите ли вы в возможность организованного интеллектуального сопротивления при столь хорошо знакомом вам режиме? Я имею в виду духовное, а не политическое сопротивление, ибо именно это, если я не ошибаюсь, Жюльен и хотел поставить на обсуждение.

Леонтьев заподозрил, что отец Милле смеется над ним. Эти люди только болтают, но ничего не знают. Они болтают о тирании и угнетении — но что известно им о таком ползучем ужасе, как усталость синапсов? Глядя не мигая прямо в багровое лицо отца Милле, он безразлично ответил:

— Не знаю, что вы имеете в виду под «организованным интеллектуальным сопротивлением».

— Вопрос всего-навсего в том, верите ли вы в какую-нибудь альтернативу пассивному подчинению?

— Мало кто пассивно дожидается конца, — проговорил Леонтьев и чуть заметно улыбнулся. — Вы увидите, что большинство ваших друзей проявят величайшую активность, доказывая свою лояльность и донося друг на друга. Кое-кто, возможно, отважится на протестующий жест, после чего исчезнет. Кто-то еще станет, как вы предлагаете, плести заговоры и тоже исчезнет. Классические методы конспирации невозможны, да и вышли из моды.

— А вам известен более современный метод? Леонтьев вежливо повел плечами и поднялся.

— Есть люди… секта, пробующая иной путь. Но не думаю, чтобы в вашей стране у нее нашлось много последователей. Возможно, уже слишком поздно.

Он шагнул к двери: настала пора «Кронштадта».

— Или слишком рано?… — крикнул ему вдогонку Жюльен.

Леонтьев оглянулся с безразличным видом.

— Может, и слишком рано. — Он снова пожал плечами. — Если вы предпочитаете придерживаться этой версии.


Не успел Жюльен запереть за Леонтьевым дверь, как раздался настойчивый звонок, и в квартиру ворвался Сент-Иллер. С радостно скорченной физиономией он потряс руки Жюльену и отцу Милле и, отказавшись от предложенного кресла, немедленно перешел к сути:

— Привет, друзья, — приветствовал он их, — хотя число ваше сильно сократилось из-за раздоров и трусливого дезертирства, которые легко было предсказать, что и служит объяснением моего намеренного опоздания и того обстоятельства, что внизу меня дожидается такси со щелкающим с неумолимой символичностью счетчиком. Короче говоря, вы ни к чему не пришли.

— Ни к чему, — подтвердил Жюльен. — Тем больше у вас причин отослать неумолимое такси и вселить в нас уверенность.

— Оба ваши предложения, хотя и высказанные одним махом, находятся в совершенно ложной логической связи, — резко ответствовал Сент-Иллер, — выдающей заблуждения так называемого здравого смысла. Простейший эксперимент убедил бы вас, что куда экономичнее продержать такси на протяжении необходимых пяти минут, чем платить за посадку во второе такси, не говоря уже об удвоении и без того обильных чаевых — так. Столь же очевидно, что уверенность, которой вы жаждете, можно вселить искрометно — или никак. Тщательность — гибель искусства, а наша насущная проблема как раз заключается в искусстве умирать, которое, при кажущемся родстве с политикой, на самом деле является проблемой чисто эстетического свойства.

На этот раз его слова звучали менее туманно, чем обычно, и в голосе его звучал непривычный пыл, сопровождаемый спазмами лицевых мускулов. К удивлению отца Милле, Жюльен, внимавший речам Сент-Иллера с куда большим вниманием, чем чьим-либо еще до него, неуверенно проговорил:

— Мне становится близка ваша точка зрения.

— Вот и отлично, — одобрил Сент-Иллер, — хотя и не удивительно, учитывая сходство наших аксиоматичных убеждений. Нет нужды напоминать, что разница во взглядах у людей с одинаковыми аксиомами всегда может быть отнесена на счет языковых и грамматических отличий; в периоды же кризиса они до того стираются, что семантический Вавилон заменяется откровенным языком трагедии. Ведь человек получает вызов судьбы, выражаемый простейшими предложениями, так что и ответ должен иметь форму утверждения, без всяких условных наклонений. В языке судьбы существительное — всегда утвердительный символ, глагол же — вечный протестующий жест. Вот и все — детали обсудим позднее.

Сент-Иллер ринулся к двери. Перед лестницей он еще раз обернулся, и Жюльен обнаружил, что его лицо иногда может быть вполне спокойным.

— Будьте уверены: надлежащий сигнал дойдет до вас, когда пробьет срок.

Он помчался вниз по лестнице, неуклюже размахивая руками и перепрыгивая через три ступеньки, и мгновенно исчез из виду.

Отец Милле встретил Жюльена снисходительной улыбкой.

— Не могу понять, — посетовал он, — как вы или любой другой можете принимать его всерьез.

Жюльен налил себе полную рюмку и присел на подоконник. Он чувствовал опустошение и страдал от ощущения нереальности происходящего, охватывавшего его теперь все чаще и чаще. В маленьком отеле на другой стороне улицы в нескольких окнах уже горел свет. За занавесками, как всегда по вечерам, сновали тени, отчего узкая улочка становилась мирной и совсем домашней. Из заведенного кем-то граммофона неслась самая популярная песенка сезона «Моя радиоактивная малышка». На этой улице даже угроза Апокалипсиса начинала казаться сморщенной и нестрашной: когда в небесах появятся четыре коня, жители квартала заторопятся в букмекерские конторы, чтобы успеть сделать ставки.

Вспомнив вопрос отца Милле, Жюльен сказал:

— Он как раз заслуживает, чтобы его принимали всерьез.

Отец Милле добродушно посмеялся и тоже встал.

— Очень полезная встреча, — пророкотал он, — просто очень. Надеюсь, как-нибудь в другой раз мы возобновим начатый разговор.

— Пока я еще не слышал вашего ответа, — спохватился Жюльен.

— Все по-старому, мой милый друг, все по-старому: старый символ, старый жест, как выражается ваш старый знакомый.

Он уже ушел, а по кабинету все еще перекатывалось эхо его бодрого смеха.


Жюльен снова уселся на подоконник. Улица полнилась шаркающими шагами вечерней толпы, боящейся опоздать к ужину. По мостовой метался продавец газет, выкрикивая последние новости с процесса в Венограде; по всей видимости, профессор Варди и его сообщники признали свою вину и осуждены на казнь через повешение. Жюльен глотнул бренди с чувством облегчения: встреча прошла примерно так, как он ожидал: он сделал все, что мог, и заручился алиби перед собственной совестью. Достаточно было всего лишь тени надвигающихся событий — и от последней стяжки, удерживающей фактуру гибнущей цивилизации, не осталось и следа. Дюпремон прав: слишком поздно — или слишком рано. Или и то, и другое.

V Мост через поток

Леонтьев очнулся в полдень с чувством похмелья средней тяжести. С тех пор, как он стал подрабатывать в «Кронштадте», это случалось с ним примерно трижды в неделю. У него начиналось сильное сердцебиение, которое продолжалось подолгу с периодическими передышками; ему было страшно. Это было неосознанное, наплывами находившее на него беспокойство, без которого он уже не мог думать ни о чем вообще: то его отхватывал ужас, что он вызовет неудовольствие у Пьера и потеряет работу; то становилось страшно, что издательство притянет его к суду за то, что он не сдал рукопись в положенный срок и, видимо, не сдаст ее уже никогда; порой ему начинало казаться, что его схватит тайная полиция, чтобы отдать в лапы Грубера и его подручных. Одна половинка его мозга никогда не сомневалась в необоснованности всех этих страхов: он был одной из главных «изюминок» «Кронштадта»; издатель наверняка почувствовал облегчение, что книга благополучно скончалась, не появившись на свет, «Служба» же давным-давно утратила к нему всякий интерес. Однако все эти аргументы не помогали ему совладать с беспокойством, имевшим определенно физические причины и зависевшим от ритма его сердцебиения и давления в сосудах головного мозга. Хуже всего было именно это давление; его можно было сравнить с необходимостью носить туфли на размер меньше своего, только вместо туфель был череп, а вместо раздавленных пальцев — мозг. Мучение было до того нестерпимым, что ему хотелось, чтобы давление поднялось еще и раздавило его серое вещество в студень, прервав раз и навсегда его страдания.

Всякий раз, проснувшись в таком состоянии, он божился, что этого больше не повторится, но потом, выпив определенную дозу, уже не мог остановиться, и все повторялось снова. Он просил баронессу останавливать его, увидев, что начинается перебор, но все кончилось двумя попытками, когда он отвергал ее усилия, просто окидывая ее вежливым, но настойчивым взглядом, требовавшим оставить его в покое. По нему никогда не бывало заметно, что он пьян: он неизменно сохранял боевой и достойный вид; однако внутри у него разливалось чувство восхитительного покоя, при котором переставало существовать и будущее, и прошлое, и единственной реальностью оставался вот этот самый момент, насыщенный жизнью и значением. Именно поэтому, однажды начав, он уже не просто не заботился о кошмаре утреннего пробуждения, а вообще не мог в него поверить, хотя собственный опыт, казалось бы, подсказывал, как все будет. Вовсе не слабоумие вынуждало его не обращать внимания на цену — нет, все дело было в том, что момент уплаты отодвигался в будущее, пока же будущее теряло всякий смысл, буквально прекращало свое существование, словно целый участок его мозга подвергался безжалостной ампутации простым ножом. Пару раз, еще не набравшись сверх меры, он пытался припомнить физические симптомы пробуждения с похмелья. Однако у него ничего не вышло: он не мог вспомнить страха, колотящегося от чувства собственной вины сердца, пытки сжиманием черепа — подобно тому, как сейчас, погибая от боли, он не мог уловить даже слабого эха беззаботного счастья, испытанного всего несколько часов назад в зашарканном тоннеле под названием «Кронштадт». Вероятно, этому мешали какие-то физические перегородки, разрывающие на части воображение и целостность переживаний, из-за которых сытый утрачивает способность почувствовать, что значит быть голодным, а голодный не ведает рая сытости. Бесконечность желания и несбыточность пресыщенности!… Сияние пропитанного хмельными миазмами настоящего и мучения в прошлом и будущем существовали как бы в несоединимых вселенных, между которыми не было проторено даже тропинок памяти или предчувствия. В каждой властвовала своя логика, своя система ценностей, столь же отличные друг от друга, как отличаются язык счетовода и язык несбыточной мечты.

Самым странным в этой изощренной пытке было то, что Леонтьев прекрасно знал, как положить ей конец. Следовало всего-навсего подставить голову под струю холодной воды, махнуть крохотную рюмочку бренди, проглотить за завтраком таблетку бензедрина — и через полчаса он снова станет нормальным человеком. Исцеление было под рукой, но для этого нужно было встать, а ему не давал сделать этого животный страх; единственной защитой от него было бы забраться обратно в материнское чрево, а в отсутствие такой возможности — скорчиться в растерзанной постели, замотавшись в серые простыни и нечистое одеяло. По его вискам стекал пот, даже лохматые брови источали влагу; в отличие от шевелюры, где проглядывало всего несколько серебряных нитей, щетина на его щеках и завитки волос на груди были белы, как снег.

Леонтьев заставил себя снова забыться сном. Но вместо облегчения забытье одарило его невыносимым, хотя и хорошо знакомым кошмаром, который будоражил его снова и снова с тех пор, как он забросил книгу. Это был сон о Зининой смерти. Согласно официальному сообщению, она погибла в автомобильной аварии; однако Леонтьев видел один и тот же сон, в котором она кончала с собой, медленно, почти лениво вываливаясь из окна высокого здания. Самого падения он не видел, глазам представало только зрелище того, как она, пятясь назад (оставаясь лицом к комнате, откуда за ней, засунув руки в карманы халата, наблюдает он), вылезает из окна. Он не пытается спасти ее, да она и не ожидает этого от него; видимо, переваливаясь на четвереньках через оконную раму, она выполняет какую-то их негласную договоренность. Ее круглое лицо украинской крестьянки украшает загадочная улыбка. Затем улыбающееся лицо и согбенная фигура исчезают — начинается невидимый ему полет к тротуару, тридцать метров высоты… Перед его глазами остается только опустевший оконный проем.

Леонтьев вздрогнул и проснулся с изображением окна, запечатлевшегося на внутренней стороне век, подобно картинке, появляющейся в глазах после долгого созерцания слепящего света. Ему показалось, что он хотел этого сна, что, засыпая, он стремился не к успокоению, а к наказанию. Теперь можно было вставать. Он добрался до раковины и с облегчением почувствовал сбегающие по волосам и по шее струи ледяной воды.


Спустя час, Леонтьев, уже обретший нормальное состояние, вошел в ресторанчик, где он привык обедать. Ресторанчик располагался на узкой улочке, карабкающейся к вершине Монмартрского холма, и посещался, в основном, таксистами, рабочими муниципальной службы, занятыми нескончаемой прокладкой труб на соседней улице, и двумя пожилыми клерками, корпевшими в ближайшем налоговом управлении. Столы здесь были застланы разрисованной бумагой, и только для Леонтьева и клерков в знак признания их общественного положения стелили настоящие скатерти.

Избранным клиентам полагалась также продетая в колечко салфетка, менявшаяся раз в неделю. На кольце, предназначенном для Леонтьева, значилось чернилами «Мсье Лео» — под этим именем его знали и почитали в ресторанчике.

К приходу Леонтьева клерки уже завершали трапезу, а укладчики труб допивали свою виноградную водку, тоже собираясь восвояси. Дениз, дочь хозяина, тут же вышла ему навстречу и расстелила на его столике чистую скатерку.

— Вы сегодня запоздали, мсье Лео, — прочирикала она, бойко крутясь у его стола. — Мы уж думали, вы совсем не придете, но я на всякий случай оставила для вас хорошую отбивную.

Она была полненькой, радушной девочкой, собиравшейся замуж за мясника из соседней лавки, вследствие чего в ресторанчике никогда не переводились прекрасные отбивные, свиные ножки и соленые ребрышки.

— Что вы думаете кушать на первое? — спросила Дениз особым певучим голоском парижских официанток, соединяющим внимательность медсестры, присматривающей за младенцем, и четкость телефонистки.

Леонтьев поднял глаза на меню, начертанное мелом на доске над стойкой, и после минутного колебания между филе сельди в масле и анчоусами в уксусном соусе выбрал второе.

— Тарелку анчоусов и пол-литра красненького для мсье Лео, — крикнула Дениз в направлении кухни тоном полного одобрения, словно Леонтьев предложил нечто блестящее и совершенно оригинальное.

— Сейчас будет ваше вино, — добавила она и ускользнула.

— Эй, Дениз, как насчет моей сдачи? — напомнил один из укладчиков труб.

— Не видишь, что я занята? Мсье Лео ждет вина! — возмущенно ответила она.

Два пожилых клерка вышли на улицу, учтиво поприветствовав Леонтьева. Леонтьев ответил на их приветствие умеренным кивком. Он ни разу не разговаривал с ними, но ценил этот короткий церемониал и находил некоторое удовлетворение во внимании, оказываемом ему Дениз и ее родителями. Из кухни вышел отец Дениз в белом поварском колпаке и поздоровался с ним за руку.

— Вы сегодня очень поздно, — сказал он и, подмигнув, добавил: — Все сидите над своими стратегическими картами, а, мсье Лео? — Хозяин почему-то вбил себе в голову, что Леонтьев — отставной полковник или что-то в этом роде, и что его хобби — изучение карт прошедшей войны.

Леонтьев неопределенно кивнул, и patron двинулся к столику укладчиков труб, где тоже поздоровался за руку с каждым. Затем он вернулся за стойку, машинально опрокинул полстаканчика красненького и с довольным видом отправился назад на кухню.

Леонтьев медленно ел, читая утреннюю газету. Когда он завершил трапезу, было уже три часа, а он еще не решил, чем заняться. Выбирать приходилось между посещением кинотеатра, прогулкой по Елисейским полям и походом в музей. Он оплатил счет, засунул салфетку обратно в кольцо, подождал, пока Дениз спрячет ее в ящике стола, и вышел на улицу, сопровождаемый экспансивными прощальными напутствиями Дениз, звучащими так, словно они расстаются навсегда.

Он побрел по крутому спуску, превратившемуся вскоре в лестницу, вдоль улицы, названной по имени шевалье де ля Барра, подданного Людовика XV, не пожелавшего обнажить голову при виде религиозной процессии и понесшего заслуженное наказание в виде усекновения означенной головы. Свободная Коммуна Монмартра воздвигла в знак протеста и вызова монумент в память о непокорном шевалье в центре террасы перед церковью Сакре-Кер и вдобавок присвоила его имя одной из узких улочек, ведущих к месту его казни. Леонтьев всякий раз тихонько цокал языком, спускаясь по этим ступеням. Несколько недель тому назад, натолкнувшись на историю шевалье в путеводителе, он подумал, что мог бы начать свою книгу этим анекдотом, превратив его в символическую мотивировку своего бегства в Капую. Но, продумывая эту главу, он обнаружил, что символ получается каким-то застывшим и мало что дает; статуя же шевалье вообще стоит перед церковью просто потому, что ее там забыли, и является не более чем напоминанием об идиллическом скандале из прошлого. В который раз Леонтьеву явилась Правда с задранными коленями и иронической усмешкой, высмеивающая все его старания. Шевалье не было в живых уже три века; если бы Леонтьев действительно вздумал создать единственную честную книгу в своей жизни, ему пришлось бы начать ее с признания, что притягательность Капуи осталась в далеком прошлом и что его бегство было не гордым актом вызова, а охотой за давно не существующим миром. Однако люди ждали от него совсем другой книги.

Это прозрение по крайней мере освободило его и сняло с плеч груз всяких обязательств. Наконец-то, по прошествии стольких лет, он мог, не отводя глаз, встретить издевательскую усмешку девки и даже скорчить рожу ей в ответ. Его больше не смущал высунутый язык богини Правды; он был теперь просто усталым человеком, не испытывавшим ни малейшего желания овладеть ею.

Улыбаясь про себя, Леонтьев отмел перспективу посещения музея и остановился на варианте недолгой прогулки и бегства от прохлады в местный кинотеатр, где крутили боевик. После этого он успеет вздремнуть. Дальше его ждала работа в «Кронштадте».

Твердым, неторопливым шагом, с достоинством помахивая палочкой с серебряной ручкой — украшенным монограммой подарком усопшего Отца Народов, Леонтьев стал спускаться по бульвару Рошуар, где кипела уличная ярмарка с вертящимися лотерейными колесами, каруселями и акробатическими номерами. Повинуясь внезапному порыву, он заглянул в тир, где сбил пять шариков для пинг-понга, подскакивавших на струе воды. Пораженный владелец палатки дал ему еще три бесплатных выстрела. Леонтьев вежливо улыбнулся и сбил еще два шарика, вызвав восхищенное «ах!» всех присутствующих.


* * *

Раздевалка «Кронштадта» представляла собой клетушку, где помещался гримерный столик и шкаф, в котором артисты хранили свои костюмы. Одновременно здесь могло находиться не более двух человек, что не создавало неудобств, ибо номера были рассчитаны таким образом, чтобы у посетителей оставалось время потанцевать. Первый выход Леонтьева к публике обычно имел место между десятью и одиннадцатью вечера, второй — после часу ночи. Однако в «Кронштадте» не существовало жесткого расписания, а Пьер свободно менял программу в зависимости от количества гостей и их настроения.

Сегодняшний вечер обещал пройти спокойно. Не считая нескольких завсегдатаев у стойки, посетителей было совсем немного: шумная стайка из пяти американских туристов (трех мужчин и двух девушек) и пара парижских американцев, выбравшая себе столик как можно дальше от соотечественников. Пьеру не понравился вид помещения: оно казалось пустоватым. Обычно артисты ужинали за счет заведения все вместе за длинным столом, но по случаю затишья, как сегодня, Пьер разбивал их на группки, чтобы заполнить зал. В результате Леонтьев оказался нос к носу с прибалтийской баронессой, против чего у него не возникло возражений: ее компания давала ему ощущение уединения и соблюдения этикета, так как никому из гостей не придет в голову, что он здесь служит, пока не начнется представление.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26