Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Призрак грядущего

ModernLib.Net / Альтернативная история / Кестлер Артур / Призрак грядущего - Чтение (стр. 13)
Автор: Кестлер Артур
Жанр: Альтернативная история

 

 


Вам остается признать, что придя к власти, нам не надо кастрировать Понтье, зная, что его мошонка набита опилками; в конце концов, вельможи второй династии Мин довольствовались тем, что затыкали анальное отверстие предателя цементом третьей степени твердости, после чего каждые два часа скармливали ему из зеленой нефритовой чаши какое-нибудь жирное блюдо с соевыми бобами и рисом. Так — мы оба знаем, что самое главное — это завоевать будущее, словно это уже прошлое. В конце концов, судьба человека — всегда обитать на противоположном берегу; детали обсудим позднее.

Одарив Леонтьева очаровательной улыбкой, прорвавшейся сквозь спазматические подергивания его лицевых мускулов, подобно лучу света, блеснувшему среди несущихся по небу туч, он отчалил в неопределенном направлении.

— Что я вам говорил?! — закудахтал мсье Анатоль. — Конечно, он ненавидит Понтье и неонигилистов, ибо он и есть единственный оставшийся в живых нигилист; те же, кто зовут себя этим именем, действительно ходят с опилками там, где он указал.

— Он оторвал мне пуговицу, — тоскливо произнес Леонтьев, сомневаясь, что у Зины найдется подходящая замена в старой коробке из-под шоколада, где хранилась впечатляющая коллекция пуговиц. Потом он вспомнил, что Зины больше нет, и на мгновение почувствовал себя так, словно у него под ногами разверзается бездна. Он опрокинул очередной бокал шампанского, и железное стремление во что бы то ни стало насладиться приемом взяло верх.

— Это знак того, что вы ему по душе, — сказал мсье Анатоль. — Он всегда забирает что-нибудь у людей, которые ему нравятся; такая уж у него мания. Как-то раз он забрал кубик льда из взбиваемого мною коктейля и унес его домой в кармане брюк; еще на его совести кража дверной ручки из туалета президента Академии, за что ему и отказали в избрании.

Сент-Илер в это время пронесся со скоростью реактивного снаряда в направлении молодого американца. Американец походил на выпускника университета, в котором скромность сочетается с некоторой самоуверенностью, обретенной благодаря признанию собственной скромности как природного изъяна, подобного близорукости. Ему даже удалось вставить пару слов. Пока длилась беседа, порнограф Дюпремон описывал вокруг них круги, пытаясь расслышать, о чем говорит Сент-Илер, и примкнуть к беседующим; но при кажущейся поглощенности Сент-Илера собственным красноречием он умудрялся поворачиваться к Дюпремону спиной всякий раз, когда тот пытался предстать пред его очами; благодаря этому их группа совершала колебательные движения, напоминая маятник, пока Дюпремон не сдался и не побрел к буфету. Мсье Анатоль, зачарованно наблюдавший за этими маневрами, объяснил:

— Из всех лягушек нашего пруда, Дюпремон — самая пронырливая лягушка. Его первый роман «Путешествие вокруг моего биде» был необыкновенно успешным; критики окрестили его новым Золя, Данте и Бальзаком в одном лице. Нечего и говорить, друг мой, что я обожаю порнографию, однако мне кажется, что она должна обращаться только к мужчинам в моем возрасте и состоянии, не имеющим иного утешения; молодежь должна посвящать Приапу максимум действия и минимум мысли. Естественно, Дюпремону понадобилось возвести вокруг своего биде некую философию, которую читатель, конечно же, пролистывает, не читая, но которая успокаивает его совесть, создавая у него впечатление, что его книга — какое-никакое явление культуры. Но вот незадача: именно в эти философские ловушки критики и угодили: они заявили, что эти места заставили их залиться краской. После каждой новой книги они призывали его не отвлекаться от сути, то есть от биде, но именно это он и отказывался делать: он все менее увлекался оргиями и все более — диалогами о Жизни, Смерти и Бессмертии, пока его издатели не забили тревогу. Сами видите, даже удачливый порнограф не может устоять перед мрачным вожделением нашего века — ностальгией по Абсолютному. К счастью, именно тогда он повстречал отца Милле и претерпел обращение в веру — кажется, подлинное. Конечно, ему захотелось немедленно забросить порнографию и сесть за религиозные трактаты, но ему разъяснили, что людей, занятых этим делом, хватает и без него, тогда как у него, Дюпремона, есть читатель, который может услыхать спасительный глас только благодаря ему; поэтому ему надлежит продолжать писать в прежнем духе, избегая фронтальной атаки и пытаясь обойти противника с тылу, — что было, согласитесь, необыкновенно уместной метафорой. Теперь все счастливы: Дюпремон, подобно мученику веры, измышляет все более вычурные оргии с единственной целью заставить грешника затрепетать с ног до головы в последней главе, которую, правда, никто не читает; ему даже удалось превратить свое биде в спасительный сосуд — как тут не вспомнить якобинцев, молившихся на гильотину, возведенную ими в сан священного орудия, готовящего человечеству Золотой Век! Отсюда мораль: задумывались ли вы когда-нибудь, друг мой, о судьбе тех, кто, говоря словами жестокой притчи, призван, но не избран? Я скажу вам, что их ждет: они отправляются на поиски райского царства, а попадают в бордель, считая, что почти достигли цели… А теперь вы должны оставить меня, освежиться у буфета и пустить еще парочку кругов по глади пруда. Я устал.

Его лицо неожиданно сморщилось. Мадемуазель Агнес, преданно дежурившая поблизости, не произнося ни слова и не проявляя ни малейшего интереса к меняющемуся окружению, беззвучно поставила его на ноги. Опираясь на костыли и на дочь, обвившую его за грациозную талию, мсье Анатоль, не прощаясь, с угрюмым видом покинул комнату.

Леонтьев почувствовал себя брошенным на произвол судьбы. Хотя он был почетным гостем, а возможно, именно благодаря этому, никто не осмеливался к нему подойти; он так и остался одинокой страдальческой фигурой перед камином у опустевшего кресла. Спустя несколько минут, он решил, что прежнюю позицию больше не защитить, так что лучше ретироваться. Однако он сказал себе, что лучше не торопиться: ведь он еще не до конца насладился этим уникальным и незабываемым вечером; кроме того, идти ему было некуда. Расправив плечи и глядя своими голубыми глазами прямо перед собой, он двинулся поперек комнаты к распахнутой двери в столовую. Он выпил несчетное количество бокалов шампанского на пустой желудок, но не чувствовал их эффекта и не ведал, что описывает довольно причудливую траекторию, и что это не ускользнуло от внимания присутствующих. Он почти уже добрался до вожделенной двери, как вдруг узрел круглое веснушчатое лицо культурного атташе Никитина, как раз входящего в зал. Никитин быстро оглядел помещение с победной улыбкой, притворившись, что не замечает Леонтьева; выходит, он уже знает. Поэт Наварэн поспешил ему навстречу. После теплого рукопожатия между ними завязалась беседа, во время которой оба старались не повышать голоса и не смотреть в сторону Леонтьева. Леонтьеву была знакома эта техника; он сам не раз вел себя так с коллегами, утратившими расположение свыше. Еще больше напрягшись и приосанившись, он продолжил движение в сторону столовой, всего один раз зацепившись за толстый ковер, но тут же с достоинством восстановив вертикальное положение.

Глядя, как официант накладывает ему в тарелку холодного цыпленка, ветчину и всевозможные салаты, Леонтьев неожиданно почувствовал, что очень голоден. Направляясь с тарелкой в угол столовой, он наткнулся на лорда Эдвардса. Тот тоже нес тарелку, наполненную невероятным количеством мясных блюд, и с видом дикого зверя, ищущего, где бы схорониться с добычей,

озирался в поисках спокойного уголка, чтобы все это проглотить. Пробормотав что-то, что могло быть как извинением, так и грубостью, Геркулес, к изумлению Леонтьева, затрусил следом за ним, чтобы устроиться па подоконнике большого окна. Оба принялись за еду, причем Леонтьев делал вид, что не замечает присутствия Эдвардса, в то время как тот то и дело порывался заговорить; однако эти попытки неизменно превращались в неясное бормотание. Наконец, протянув наполовину объеденную куриную ножку под самый нос Леонтьеву, он издал серию утробных звуков, после чего вымолвил:

— Так вы хотите сказать, что так прямо и переметнулись?

Его глубокий голос звучал до смешного неуверенно, как у подростка, который, съедаемый похотливым любопытством, не в силах удержаться от крайне неприличного вопроса. Леонтьев поднял глаза от тарелки, но Геркулес, как оказалось, глядел в другую сторону, а на его лице с косматыми бровями застыло выражение несмываемой вины.

— Да, я ушел, — бесстрастно ответил Леонтьев.

— М-м-м, — пробубнил Эдвардс, после чего неожиданно заявил недовольным тоном, словно перед ним сидел допустивший оплошность студент:

— Вам должно быть стыдно — в вашем-то возрасте!

Это прозвучало настолько нелепо, что Леонтьев поневоле улыбнулся.

— Причем тут возраст? — спросил он, забавляясь.

— Притом, товарищ, притом, — фыркнул Эдвардс. — В нашем возрасте — насколько я понимаю, нам обоим перевалило за пятьдесят — человек не нарушает принятых на себя обязательств. Это неприлично — совершенно неприлично. — Желая устранить всякие сомнения, он удовлетворенно повторил: — Совершенно неприлично!

Леонтьев не нашел, что ответить. В свое время он читал «Алису в стране чудес» и с тех пор знал, что в споре с англичанином опираться на логику бесполезно.

— Что же вы собираетесь делать теперь, а? Подвывать хору шакалов? Много это принесет пользы!…

Несмотря на оскорбительный смысл этих слов, они были произнесены вполне дружелюбным тоном. Леонтьев отнес это на счет колебания и любопытства, породивших первый вопрос Эдвардса. Сходным образом отнеслись к нему и многие другие гости. Одновременно он чувствовал, что сам факт беседы между ним и Геркулесом произвел в столовой маленькую сенсацию. Он порадовался, что ему не приходится есть в углу одному. Потом он заметил Наварэна и вспомнил, как всего несколько дней назад этот господин подлизывался к нему перед фотообъективами и какое это вызвало тогда у него презрение. Он сухо бросил:

— Меня не интересует, принесет ли это мне пользу.

— Чушь! — сказал Эдвардс. — Дьявол, притворившийся монахом. — Молча обсосав куриную ножку, он откусил половину кости, разжевал и проглотил. — Вот! Вы так можете? — спросил он с глубоким удовлетворением.

Во время голода в Гражданскую войну, — ответил Леонтьев, — мы перемалывали кости и делали из них кашу.

Эдвардс неожиданно покраснел.

— Так прямо и растирали? — выдавил он, бросил остаток кости в пепельницу и угрюмо уставился перед собой. Через некоторое время он отрывисто спросил:

— Тогда что же еще?

— Именно это я и попытаюсь узнать, — ответил Леонтьев.

— Ха! Могу предсказать результат эксперимента. Вы приползете обратно на коленях, прося разрешения отбыть пять лет в лагере и вымолить этим прощение.

Леонтьев улыбнулся.

— Из лагеря не возвращаются.

Геркулес пробурчал что-то и сказал тоном осуждения:

— Видите, вот вы и среди шакалов.

Леонтьев не стал отвечать.

Эдвардс начал было грызть куриное крылышко, но передумал, пожалел косточку и положил ее в пепельницу.

— И все-таки, почему сейчас, а не пять, десять, пятнадцать лет назад?

— У меня были обязательства по отношению к жене, — сказал Леонтьев. — Теперь она мертва. — Прежде чем Эдвардс успел произнести слово, он продолжил: — Но над вами-то они не властны. Почему же вы?…

Эдвардс снова залился краской, помахал пальцем у Леонтьева перед лицом и проворчал:

— Крайне неуместный вопрос. Совершенно неуместный… — Он поставил тарелку на пол, оттолкнул ее ногой, засунул руки в бездонные карманы и принялся с нервозным нетерпением покачиваться на каблуках. Глядя мимо Леонтьева, он спустя некоторое время произнес: — Говорю вам, у вас нет никаких оснований так поступать. Скоро сами узнаете. Кроме того, уж если вы вложили весь свой капитал в одну фирму, то не стоит его забирать — не в нашем же возрасте, не через тридцать же лет! Говорю вам, это неприлично. Совершенно неприлично…

Он недовольно уставился на людей, теснящихся вокруг буфета и копошащихся небольшими группками; большинство раскраснелось и яростно жестикулировало. Сплошной гул голосов во всех трех помещениях постепенно становился невыносимым, достигая крещендо и взрываясь время от времени визгливым смехом или возгласом.

— Хороша стервочка, — неожиданно откомментировал Геркулес, подразумевая племянницу отца Милле, появившуюся в дверях Голубого салона и плывшую теперь среди людей своей ленивой походкой, без видимой цели. За ней следом тащился профессор Понтье, неся пустую тарелку и бокал, локтями прокладывая себе путь к буфету. Эдвардс окликнул его громовым голосом, прокатившимся над головами и заставившим гостей вздрогнуть:

— Эй, профессор…

Понтье изменил курс и двинулся в их направлении, не выпуская из рук тарелку с бокалом. Племянница отца Милле тоже исправила траекторию и все так же без видимой причины двинулась за ним, словно во сне.

— Ну, профессор, — прорычал Эдвардс, обращаясь к Понтье, но не спуская глаз с племянницы, — что скажете? Взял и переметнулся!

— Ну да, ну да, — с воодушевлением начал Понтье, одарив Леонтьева нервной близорукой улыбкой.

— Позор! — прервал его Эдвардс. — Получится скандал и один вред.

— Несомненно, — сказал Понтье. — С другой стороны…

— Почему же, по-вашему, — вновь оборвал его Эдвардс, на этот раз напрямую обращаясь к племяннице с настойчивостью экзаменатора, пытающего студента, — почему же, по-вашему, люди совершают подобные глупости?

Племянница отца Милле как будто очнулась от сна, в котором отчаянно скучный молодой человек приставал к ней со своей любовью. Ее ресницы медленно разомкнулись, как тяжелый занавес, худые голые плечи приподнялись с ленивым недоумением.

— Почему бы и нет? — молвила она с пленительной вялостью.

— Что «почему бы и нет»? — подоспела мадам Понтье. — Она шпионила за группой еще из Голубого салона, пока беседовала с американским выпускником, после чего заторопилась на поле брани, дабы помешать мужу занять слишком философскую позицию по отношению к Леонтьеву вместо решительных действий, диктуемых обстановкой. Молодой американец, именовавшийся Альбертом П. Дженкинсом-младшим, последовал за ней, не выпуская из рук коктейля. Хрупкое равновесие между скромностью и самоуверенностью сдвинулось у него, пусть незначительно, в сторону последнего. Окинув племянницу отца Милле, у которой сползла с плеча бретелька, скользящим взглядом, в котором сочетались удивление и вожделение, он, воспользовавшись тем, что охотника ответить на вопрос мадам Понтье не находилось, собрал в кулак всю свою смелость и звонко произнес:

— Позвольте поздравить вас, сэр, с храбрым поступком.

На непродолжительное время все лишились дара речи. Нервная улыбка Понтье свидетельствовала о гуманной терпимости, косматая грива Эдвардса встала дыбом, Дженкинс-младший робко теребил Леонтьеву руку, сам же Леонтьев, впервые за долгие часы вспомнив о силе насупленного взгляда, принял поздравление с легким, полным достоинства кивком. Теперь на них были обращены взгляды присутствующих — всех до единого. Мадам Понтье набрала в легкие побольше воздуху, и последовал взрыв.

— Чудесно, — сказала она грудным голосом, водрузив руку на плечо племянницы отца Милле, словно стремясь защитить ее от вредоносного излучения, испускаемого Леонтьевым. — Чудесно! Всего час назад покинул свою футбольную команду, а ему уже предлагают место в другой. Только не забудьте, — продолжила она медленным, нарочито оскорбительным тоном, обращаясь теперь непосредственно к Леонтьеву, — научиться жевать резинку и плевать в негра, только его завидев. В противном случае вам не бывать Героем Культуры в Нью-Йорке.

— Ладно, ладно, Матильда, — успокоительно произнес Понтье, извиваясь своим изможденным туловищем, как заклинатель змей, пытающийся усмирить кобру. Первым побуждением Леонтьева было развернуться и покинуть эту группу с достоинством делегатов от Содружества на международной конференции, обнаруживших, что голосование прошло не в их пользу; но потом он решил, что лучше стоять до последнего.

— Странно, — произнес он, изучая классические, но слегка увядшие черты мадам Понтье, — я часто слышал такие слова по нашему радио, но то было для внутреннего потребления — «для отсталых масс», как у нас говорят.

— Обожди, Матильда, — заторопился не на шутку расстроенный Понтье. — Видите ли, — с жаром принялся он втолковывать Леонтьеву, — уже Гегель указывал на противоречие между принципом, согласно которому в случае убежденности в своей правоте следует действовать, невзирая на последствия, и вторым, не менее обоснованным принципом, по которому возможные последствия действий являются единственной мерой их правильности. С этой точки зрения вы, несомненно, причинили большой урон делу прогресса и укрепили позицию реакционеров…

Геркулес воспользовался возможностью, которой давно дожидался. Наклонившись со своей невообразимой высоты к племяннице отца Милле, он пророкотал с хитрецой в глазах, подобно медведю, вынюхивающему мед в улье:

— Может, пойдемте выпьем шампанского в баре, а?

Племянница отца Милле с видимым усилием приподняла ресницы, бросила взгляд на молодого американца, внимательно вслушивавшегося в спор, выскользнула из-под руки мадам Понтье и, произнеся свое «почему бы и нет?» с обиженным выражением на личике, незаметным движением поправила бретельку, восстановив тем самым правильные, заостренные очертания своего бюста и направилась к бару — хрупкий буксир, тянущий за собой громадный океанский лайнер. Мадам Понтье снова заговорила с Леонтьевым, только на этот раз предпочла перенести атаку с личных проблем на фронт обобщений, не состоящих в очевидной связи с темой спора:

— Вам кажется, что вы в свободной стране, и вы словно не замечаете, что оказались в стране под иностранной оккупацией, в стране, превращающейся в колонию. — В ее голосе слышалась тлеющая страсть. — Вы не можете войти в ресторан, чтобы не наткнуться гам на кучу американцев, ведущих себя так, словно они здесь хозяева. Они суют официанту гигантские чаевые и завладевают его вниманием, в то время как к посетителям-французам он относится, как к мусору под ногами. Скоро дойдет до того, что ни один уважающий себя француз не станет появляться в общественном месте — придется сидеть дома, за запертыми дверями, как в осажденном городе…

Молодой американец, стоящий подле Леонтьева, озабоченно протирал свои очки в роговой оправе.

— В соответствии с исследованием, проведенным Чикагским университетом, — обратился он к мадам Понтье извиняющимся голосом, — восемьдесят два процента американского населения совершенно не возражают против шума. Из оставшихся восемнадцати процентов тех, кто избегает шума, две трети страдают психоневрозами. Американский народ не научился пока развлекаться под сурдинку. Согласно последнему гарвардскому бюллетеню по социальной антропологии, для обучения этому искусству надо, чтобы три с половиной поколения людей выросли в преуспевающих семьях.

— Замечательно! — подхватил профессор Понтье. — По-моему, статистические подсчеты могут существенно помочь взаимопониманию между людьми. Кроме того, не забывай, дорогая, что нам нужны туристы с долларами…

— Туристы!… — взорвалась мадам Понтье. — Необходимая помеха. Я говорю не о туристах, а об их военных миссиях, пропагандистских учреждениях и тому подобном — о колониальной администрации, превратившейся в наше подлинное правительство и низведшей нас до уровня аборигенов. Вот вы — турист? — Она повернулась к Альберту П.Дженкинсу. — Даю голову на отсечение, что нет. Уверена, что вы приписаны к какому-нибудь штабу и воображаете, что прибыли спасать нас от кровожадных дикарей-азиатов.

Молодой человек, закончив полировать очки, водрузил их на нос, удостоверился, что его труд все равно далек от совершенства, и снова принялся тереть стекла носовым платком.

— На самом деле, — пустился он в объяснения, снова сгорая от смущения, — я приехал с задачей, связанной с проектом объединения и преобразования американских воинских кладбищ категорий А и В. А — это убитые в Первой мировой войне, В — во Второй. Идея заключается в том, чтобы преобразовать их в Парки упокоения калифорнийского типа — с постоянно звучащей по громкоговорителям музыкой, подсвеченными фонтанами, кипарисами и так далее. Но существуют опасения, что местное население проявит недовольство привилегированным способом захоронения погибших иностранцев. Поэтому мне поручено провести опрос жителей сельской местности поблизости от участков, где могут располагаться такие захоронения, с целью выяснения обоснованности этих опасений. Кроме того, кое-кто в Вашингтоне считает, что есть смысл заранее позаботиться о категории С, чтобы в следующий раз не пришлось трудиться и тратить деньги, снова начиная все заново…

— В следующий раз! — вскричала мадам Понтье. — Вы слышали, гражданин Леонтьев? В следующий раз… — Теперь в ее голосе отчаяние потеснило страсть. — Что вы знаете о последнем разе, молодой человек? А о предпоследнем? Что значит нашествие, бомбежки, оккупация? О, конечно, кое-кто из ваших приятелей расстался с жизнью в Нормандии и Фландрии вместо того, чтобы погибнуть с перепою в автомобильной катастрофе. Но не рассказывайте мне, что они сделали это из любви к нашим голубым глазам. Что знали они о Франции? Бордели, «Фоли Бержер», Эйфелева башня. Не будем сентиментальны — они явились на схватку частично из любви к схватке — «спорта ради», как вы говорите, а частично потому, что Уолл-Стрит не мог смириться с потерей Европы как рынка сбыта…

— Что ты, Матильда, — воззвал к ней Понтье умоляющим голосом, — этот вопрос не следует обсуждать в таком эмоциональном стиле. В конце концов…

Но мадам Понтье не обратила на него внимания. Она как будто забыла и о присутствии Леонтьева, обращаясь исключительно к Дженкинсу-младшему.

— Вы думаете, хоть кто-нибудь во Франции желает еще одного освобождения по-американски?

Молодой Дженкинс внезапно ощутил себя мальчишкой в бакалейной лавке, напутавшим в счете и столкнувшимся с разъяренной парижской домохозяйкой.

— Думаете, — не унималась мадам Понтье, — мы забыли ваши воздушные налеты, сеявшие больше разрушений, чем армия неприятеля? И ваших пьяных солдат, насилующих наших девушек, расплачивающихся с ними сигаретами и чванящихся, будто они — знатоки Франции? Мой милый юноша, не нужны никакие опросы общественного мнения, чтобы понять, что народ Франции имеет только одно желание — чтобы его оставили в покое…

Юный американец нервно теребил очки.

— Да, конечно, мадам, — уважительно сказал он. — Вопрос лишь в том, оставили бы вас в покое, если бы мы не…

— Вот и не надо, — прервала его мадам Понтье, охрипшая от крика. — Воюйте где-нибудь в другом месте — вот и все, о чем мы вас просим.

Американец повернулся к Леонтьеву.

— Считаете ли вы возможным, сэр, чтобы Европа осталась ничейной землей?

— Нет, это невозможно, — ответил Леонтьев. — Природа не терпит пустоты.

— Удивлена вашей умеренностью, гражданин Леонтьев, — саркастически прокомментировала мадам Понтье. — Я думала, вы сообщите нам, что без защиты со стороны этого юноши, армия Содружества немедленно рванется к Атлантическому побережью.

— Так и будет, — сказал Леонтьев. — Я полагал, что это и так всем известно.

Казалось, мадам Понтье в очередной раз возмутится. Но она лишь нетерпеливо пожала плечами и убежденно произнесла:

— Не верю. Что бы ни говорили вы и вам подобные, я отказываюсь в это верить. Но если бы пришлось выбирать, я бы лучше сотню раз сплясала под балалайку, чем один раз — под скрежет музыкального автомата.

— Я не допускаю, — запротестовал Понтье, — я не допускаю такого фаталистического взгляда на неизбежность выбора. Я протестую и буду до конца протестовать против навязывания того, что Гегель называет «ложной дилеммой». Я отказываюсь… — Его передернула судорога, как марионетку, закрутившуюся на ниточке.

— Ладно, Понтье, успокойся, — устало произнесла мадам Понтье. — Сын Понтье от первого брака погиб на войне, — объяснила она. — Если на то пошло, я потеряла там двух братьев. Вот вам объяснение, почему ни одна французская семья не жаждет нового Освобождения… Существует немало пустот, и мы заполняем их иностранным материалом — поляками на севере, итальянцами на юге. Скоро заплат окажется больше, чем первоначальной ткани… — Теперь ее голос звучал равнодушно, и она незаметно посматривала на племянницу отца Милле, устроившуюся у бара и не оказывающую сопротивления медвежьим ухаживаниям лорда Эдвардса. Возможно, на нее повлияло дезертирство племянницы, или сказалась общая безнадежность открывающихся перспектив, но ее голос приобрел иное, крайне нетерпеливое звучание:

— Но все это — одна трескотня; Европа — маленький полуостров на краю Азии, а Америка — остров, затерянный в океане. Какой толк перечить географии? Вы никогда не поспеете вовремя, чтобы спасти нас. Все, на что вы способны, — это готовить наше освобождение с помощью новых игрушек, которые сотрут с лица Земли все, что к тому времени еще останется на ней… Кроме того, жертва насилия обычно боится непрошеных спасителей. Да кто вы такие, чтобы восстанавливать нашу добродетель? Знаем мы этих благочестивых сахарных дедушек, залезающих вам под юбку, пока вы читаете им Библию…

— Но, Матильда, — прервал ее Понтье в крайнем возбуждении, — не в этом же суть! Несмотря на…

— Суть в том, — отчеканила Матильда Понтье с откровенностью дикарки, впавшей в отчаяние, — суть в том, что при неизбежности насилия можно, по крайней мере, постараться обратить его себе на пользу, убедив себя, что насильник — мужчина вашей мечты; если же от него несет чесноком — что ж, это ваш излюбленный аромат. Для чего же еще изобретена диалектика?

— Не совсем вас понимаю, — сказал американец, вновь принимаясь за очки.

— Ничего, молодой человек, продолжайте свои обследования и неделикатные расспросы. Возможно, они познакомят вас с фактами жизни. Нам, европейцам, не требуется столько статистики, чтобы постичь их; нам слишком часто запихивали их в самую глотку. Да и вообще, — неожиданно свернула она разговор, окончательно утомившись, — вы — измывающаяся над неграми, полуцивилизованная нация, которой управляют банкиры и гангстеры, тогда как ваши оппоненты покончили с капитализмом, и в их головах есть хоть какие-то идеи. Так что…

Она повернулась на каблуках и, вынув из сумочки миниатюрное зеркальце, решительно щелкнула замочком и направилась в пустой угол бара, где принялась изучать свое лицо, определенно не находя в этом зрелище ни малейшего удовольствия, и приглаживать прическу, то есть классический узел на макушке. Затем она подозвала официанта и попросила минеральной воды.

Ни она, ни трое мужчин, которых она оставила стоять у подоконника, не заметили внезапной перемены в царящей вокруг атмосфере — любопытного шепота, прошелестевшего сначала по Голубому салону, а потом проникшего в столовую и начавшего перебегать там от одной группы беседующих к другой. Несколько человек покинули буфет и направились в гостиную, откуда уже раздавался чей-то озабоченный голос. Их примеру последовали и остальные, и вскоре в столовой не осталось никого, кроме четы Понтье, молодого американца, озабоченного проектом воинских кладбищ, и Леонтьева. Чета вовлекла американца в очередной спор, Леонтьев же, давно переставший к ним прислушиваться, просто глядел в пространство. В его мозгу царила приятная пустота, время от времени нарушаемая смутным беспокойством о том, что ему негде провести ночь. Однако это была какая-то далекая, почти не имеющая к нему отношения тревога, ибо официант все так же кружил неподалеку с полными бокалами шампанского на подносе. Все вокруг было затянуто мягкой, сонной дымкой, так что он даже не удивился, когда поэт Наварэн в сильнейшем возбуждении влетел в столовую и, увидев Леонтьева, направился прямиком к нему. Ангельская улыбка пропала, лицо поэта было очень бледным.

— Леонтьев, — произнес он странным, полузадушенным голосом, — Леонтьев, вы еще не слышали? Умер Отец Народов.

ИНТЕРЛЮДИЯ

С некоторых пор установилась необычная погода. Сперва в сводках говорилось попросту о «самом жарком 2 сентября после 1885 года», «самом сильном шторме в Атлантическом океане за 27 лет» и так далее, то есть сообщались данные, собранные бородачами из Метеорологического бюро, именовавшимися «метеостатистиками», единственной жизненной амбицией которых было объявить 15 июля «днем сильнейшего снегопада за все время наблюдений»; хотя, возможно, среди них была и оппозиционная фракция, жаждущая наступления «15 июля, целиком совпадающего со среднестатистическими значениями» и «самого нормального лета после 1848 года». Можно было предположить, что фракции, именовавшиеся, соответственно, «группой Апокалипсиса» и «нормальными», ненавидят одна другую с не меньшим идеализмом и ядом, чем соперничающие политические партии, философские школы, правительственные учреждения или литературные группировки.

На этот раз сторонники Апокалипсиса одерживали одну победу за другой и определенно брали верх в подсчете очков. За «самым жарким 11 сентября с 1852 года» и «самым жарким сентябрьским днем за все время после 1852 года» последовал «самый теплый сентябрь за все время наблюдения». К этому времени ежедневная сводка погоды переместилась с традиционного местечка внизу последней страницы в шапку первой полосы. Бородатые метеорологи торжествовали и начинали подумывать об ордене Почетного легиона или пэрстве Британской империи, ибо, подобно удачливым игрокам в рулетку или обладателям выигрышного лотерейного билета, питали надежду, что столь сенсационная погода — каким-то таинственным образом дело их рук.

Их восторг, однако, мало кто разделял. Жара и засуха (вызванная самым скудным количеством осадков в сентябре месяце после 1866 года) погубили поздние всходы, выжгли знаменитые английские лужайки и оставили без воды многие гидроэлектростанции. Это привело к обычным в таких случаях катастрофическим последствиям: воззваниям властей о необходимости экономить воду и электричество, снижением подачи энергии для промышленных нужд и т.д. Европейское население, приобретшее за последние несколько лет аллергию на любые виды рационирования, экономии и увещевания, взволновалось и стало внимательно следить за погодой. В небо поднялись бесчисленные самолеты и вертолеты, пытающиеся вызвать дождь путем рассеивания нитрата серебра и сухого льда над крохотными облачками, забравшимися высоко в тропосферу, но все, чего они добились, — это гроз местного значения и несчастных случаев в собственных рядах, ибо распыляемые ими химикалии вызывали порой могучий атмосферный чих.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26