ЧАСТЬ 1
1. День взятия Бастилии
Полковник выпил так много вина, что, услышав свист ракеты, чуть было ни полез прятаться за парапет балкона. Его пальцы вцепились в закопченные стальные перила, глаза зажмурились, по тесно сомкнувшемуся строю гостей побежала волна от дрожи его тела. Но, почувствовав на плече твердую руку дочери, он открыл глаза и увидел, как ракета мелькнула, подобно золотой комете, среди звезд и бесшумно разорвалась, рассыпавшись в зеленую и фиолетовую пыль. Крышу Лувра осветила яркая вспышка, от зажженного на Новом мосту бенгальского огня голубым пламенем загорелась вода в Сене. Толпа на набережной восхищенно ахнула; по щеке полковника скользнула, как дуновение теплого летнего ветерка, прядь волос его дочери Хайди.
Река, черное небо, остров внизу заплясали перед его глазами, как при посадке самолета, потом замерли. Полковник Андерсон внезапно почувствовал себя протрезвевшим и совершенно счастливым. Он обнял за плечи дочь, почти не уступающую ему в росте, — стройную колонну, взметнувшуюся рядом с массивной римской статуей.
— Я только что был совсем пьяным, — сказал он на случай, если она заметила его состояние. — Никакой честный человек не смог бы выдержать четыре смены вин за один вечер. Не понимаю, как это удается французам…
— Просто они пьют всего по бокалу каждого, а то и меньше, — сказала Хайди, не сводя глаз с фейерверка. — И у них нет язвы.
— Уж больно хорошая штука. Тем более, когда все время подливают, — жалобно проговорил он.
На перилах Королевского моста плевались искрами шесть разноцветных огненных колес. Хайди уставилась на них полуослепшими глазами. В следующее мгновение темный небосвод пронзили пять десятков ракет; взрыв — и от мансард Сите к самой Луне взметнулся чудовищный фазаний хвост.
Набережная отозвалась восхищенным гулом. Гости на балконе издали дружный сладострастный вздох; несколько молоденьких женщин взвизгнули, как дети в опасно накренившихся санках. Хайди резко повернулась, восторженно указывая рукой в сторону трех столбов разноцветного дыма, взметнувшихся ввысь от Сак-ре-Кер. Человек, стоявший с ней рядом, как раз подался вперед, и ее острый локоток угодил ему прямо в лицо. Она содрогнулась от прикосновения к чужой коже, голой и горячей, обтягивающей твердую кость, — она ударила его по переносице. Ощущение было вдвойне неприятным, так как сосед некоторое время назад окинул ее взглядом, от которого ей почему-то сделалось не по себе.
Хайди неуклюже извинилась. Жертва отвесила головой неуверенный, но достаточно грациозный поклон; но, стоило голове наклониться, как из ноздри на бритую верхнюю губу выкатилась темная капля крови. Ему было лет тридцать пять-сорок, рост чуть-чуть не дотягивал до среднего. Он был одет в голубой фланелевый костюм, слишком яркий, явно чужеземный и одновременно совершенно стандартный. Таким же чужеземным и стандартным было его открытое, симпатичное лицо славянина, круглая макушка и по-военному коротко постриженные густые светлые волосы. Книзу от висков лицо сужалось, чтобы потом вновь разбежаться в стороны широкими скулами, отчего напоминало песочные часы и имело слегка монгольские очертания. Его полные губы, явно склонные к улыбке, сейчас были поджаты. В отблеске кувыркающихся огненных колес все лица вокруг приобрели сине-зеленый оттенок, как при неоновом освещении; однако струйка крови, сбегающая ему на губу, оставалась зловеще-алой. Еще немного — и Хайди слизнула бы ее языком.
— У вас кровь! — вскрикнула она и схватила его за руку. Грубая ткань рукава не располагала к длительному контакту.
— Ничего, — сказал человек с вынужденной улыбкой и отер кровь тыльной стороной ладони.
— У вас нет платка? — всполошилась Хайди и принялась копаться в сумочке. Секундой позже она готова была откусить себе язык, ибо увидела, что человек сильно покраснел; в отблеске фейерверка его лицо стало еще более синим. Деревянным движением он извлек платок из нагрудного кармана, вытер измазанную кровью руку, снова отвесил до смешного церемонный поклон и отвернулся. Его поведение говорило о том, что инцидент, а вместе с ним и знакомство, исчерпаны. Хайди почувствовала, что не только сделала ему больно, но и нанесла обиду. Встать к нему спиной и как ни в чем не бывало глазеть на фейерверк было теперь невозможно.
— Кровь все еще идет, — сказала она, ибо из его ноздри и впрямь бежал ручеек крови. Вместо того чтобы промокнуть ее платком, он делал вид, что ничего не замечает.
— Вам надо умыться холодной водой! — в отчаянии воскликнула она. — Знаете, где ванная? Пойдемте, я вас провожу. — Она снова взяла его за суровую руку в жестком рукаве. Сперва ей показалось, что он сейчас высвободится; но, поняв, видимо, что это будет нелепо, он сдался и последовал за ней через широкую балконную дверь в гостиную мсье Анатоля. Остальные пять-шесть гостей на балконе были слишком поглощены фейерверком, чтобы обратить на них внимание. Полковник наблюдал за сценой с ощущением неловкости; теперь же он решил, что тактичнее всего будет отвернуться и продолжить созерцание праздника.
Мсье Анатоль восседал спиной к камину, положив костыли по обеим сторонам кресла. Это было единственное удобное кресло в просторной, пышной и неуютной зале, обставленной в стиле «Людовик XV», где не было прохода от изогнутых позолоченных ножек, и где властвовала выцветшая шелковая обивка сидений с торчащими из щелей пучками волоса, напоминающими растительность, выбивающуюся из стариковского носа и ушей. Преданно охраняемый сыном и дочерью, караулящими его костыли, подобно стражникам или кариатидам, мсье Анатоль держал речь перед небольшой группой восхищенных слушателей. При появлении Хайди, сопровождаемой ее робкой жертвой, мсье Анатоль немедленно уставился на них с живостью записного болтуна; то же сделала и вся его аудитория.
— Глядите-ка! — провозгласил мсье Анатоль. — Гражданин Никитин, запоздалая жертва взятия Бастилии. Все еще льется кровь третьего сословия — прошу прощения, я хотел сказать, четвертого — революционного пролетариата, как вы изволите его называть.
Он умолк. Все присутствующие с любопытством воззрились на Хайди и Никитина.
— Несчастный случай, — сказала Хайди и покраснела. — Я просто задела его локтем.
Она знала, что это звучит неубедительно и что ей никто не поверит.
— Значит, началось! — прокудахтал мсье Анатоль. — Мировые войны всегда начинаются с таких незначительных инцидентов…
К Никитину подошла дочь мсье Анатоля — бесцветное, похожее на моль создание неопределенного возраста. Было известно, что она отказалась от замужества, дабы посвятить себя заботам об инвалиде-отце.
— Я провожу вас в ванную, — сказала она блеклым голосом.
— Ничего, — сказал Никитин. Он говорил с сильным иностранным акцентом, но впечатление скрашивал его приятный баритон, неожиданно сильно разнесшийся по притихшей гостиной. От этого его смущение только усилилось. Он помрачнел, надул губы и, неловко повернувшись к мсье Анатолю, произнес:
— Очень благодарен вам за гостеприимство, но теперь я должен уйти.
— Вы не можете уйти в залитом кровью пиджаке, — сказала мадемуазель Агнес, дочь мсье Анатоля. — Пятна можно смыть холодной водой, но только пока они не высохли. Пожалуйста, дайте это мне.
Властно, как медсестра, она взялась за его ворот. Никитин выглядел крайне раздосадованным. Он посмотрел на пятна, украсившие его новый костюм — его желтые туфли из телячьей кожи тоже были новыми и еще скрипели — и на какое-то мгновение стал похож на школьника, готового впасть в ярость. Очевидно, такого рода ситуации не были предусмотрены в курсе подготовки, который он проходил перед отправкой за границу. Мадемуазель Агнес продолжала мягко, но настойчиво тянуть его за ворот пиджака, словно перед ней был привычный непокорный пациент — ее отец; движения Никитина утратили присущую им грациозность. Он был близок к панике. Хайди снова схватила его за рукав.
— Да вы посмотрите, — сказала она, — остальные мужчины тоже без пиджаков. Очень душная июльская ночь.
— Верно, — каркнул мсье Анатоль, — закатывайте рукава, и дело с концом. — Он подхватил костыль и прицелился его резиновым наконечником в Никитина. Никитин грубо стряхнул руку Хайди со своего рукава и отдал пиджак мадемуазель Агнес.
— Вот-вот, — кричал мсье Анатоль, размахивая костылем. У него были сильные руки и широкая грудь, как у всех стариков, увлекавшихся в юности фехтованием и имеющих на счету не одну дуэль в Булонском лесу. — Бросьте вы это! Мы штурмовали свою Бастилию два века назад — а вы строите новые крепости под звуки революционных гимнов. Что же, вся наша работа идет насмарку? Подойдите поближе и объяснитесь.
Никитин поклонился. Он вновь обрел самообладание и сумел вежливо улыбнуться мсье Анатолю.
— Народ моей страны восхищается Французской революцией, — сказал он, тщательно подбирая слова. — Мы продолжаем ее дело, стремясь завершить его.
Оставшись в рубашке, туго обтянувшей его прямые мускулистые плечи, он выглядел отлично. Лицо его было простым и прямым, без тени коварства. Только его слегка раскосые серые глаза поражали полным отсутствием выражения: зрачки поглощали свет, но не испускали ровно ничего взамен. Обращаясь к мсье Анатолю, он повернулся к Хайди спиной, и она разглядела на его бритом затылке широкий шрам. Мадемуазель Агнес тихо выплыла из комнаты с перекинутым через руку пиджаком. Из кармана выскользнула записная книжка Никитина и беззвучно легла на ковер. Присутствующие были увлечены беседой и толпились вокруг кресла мсье Анатоля, и лишь Хайди стояла в одиночестве, мучаясь угрызениями совести. Увидев записную книжку, она подобрала ее и шагнула к остальным, намереваясь вернуть ее владельцу. К этому времени он полностью пришел в себя и отвечал мсье Анатолю коротко и точно своим приятным, несмотря на сильный акцент, голосом. Неужели опять тянуть его за рукав, чтобы отдать книжку? Стоя к ней спиной, он казался неприступным. Он был с ней груб, только что он стряхнул ее руку со своей, словно она прокаженная. Хайди постояла в нерешительности, не вступая в толпу почитателей мсье Анатоля; затем она пожала плечами и вышла на балкон, где, опустив записную книжку в сумочку, взяла за руку отца.
Фейерверк подходил к концу, и огненные колеса, снопы, стрелы, петарды, бураки и прочие чудеса вели неравный бой с первыми каплями дождя. По мере того, как дождь усиливался, небо постепенно теряло праздничную расцветку, превратившись сперва в пыльно-сумеречное, с запахом пороха, а потом в нормальное черное ночное небо. Последним развлечением была сложнейшая пиротехническая модель Бастилии, взлетевшая ввысь в языках пламени. Ее должна была сменить световая надпись из трех слов, символизирующих Революцию, но в небе успели полыхнуть только буквы «LIB…», остальное же, заодно с искусственными солнцами, фонтанами и водопадами, утонуло в тучах.
— О, не уходите, не уходите же, дорогая! — взывал мсье Анатоль наполовину в шутку, наполовину с мольбой. — Нет, я не выпущу вашу руку. Что за милая, мягкая ручка — дрожащая, как птенец в когтях старого ястреба! Побудьте еще немного, раз разошлись остальные; полковник, ваш отец, будет вас охранять, а я — всего лишь старик, стоящий одной ногой в могиле, хотя другой еще брыкаюсь…
Мсье Анатолю, страдавшему бессонницей, отчаянно не хотелось отпускать последних гостей, хотя большинство завсегдатаев его пятничных вечеров утомляли и раздражали его. Его жизнь все больше втискивалась в узкое пространство между скукой от скученности и боязнью одиночества. Он знал, что у его смертного одра то и другое сомкнётся: окруженный родственниками и друзьями — сынок-махинатор и пресная дочь, вдовая сестра, дожидающаяся наследства, и верный друг, мечтающий вставить в свои мемуары его последние слова, — он должен будет выдержать последние муки, подобно гладиатору, дожидающемуся посреди арены церемониального удара, который прекратит его страдания. Поэтому он вцепился в ладонь Хайди обеими руками, наслаждаясь ее теплом. Его руки совсем не походили на ястребиные когти — напротив, пальцы были длинными и тонкими, но ногти утратили всякую окраску, а почти прозрачная кожа была усыпана веснушками, заставлявшими Хайди содрогаться от отвращения. В смущении она отдала ему свою руку, подобно Ависаге, согревавшей своим теплом умирающего Давида. Она стояла перед ним, поддерживаемая отцом, в той же позе, в которой ее застало начало прощания. Мадемуазель Агнес ушла спать, и эстафету подхватил сын Гастон: он стоял рядом с креслом отца у камина, вежливо скрывая скуку. Мсье Анатолю хотелось, чтобы он занимался делами издательства, но в двадцать лет Гастон, красивая и испорченная жертва отцовских тиранических костылей, стал полупрофессиональным наемным танцором. Кое-какие деньги, перепадавшие от отца, позволили ему не перейти к этому занятию на постоянной основе. Теперь он пробавлялся продажей подержанных спортивных автомобилей и время от времени участвовал в гонках. На полу, скрестив ноги и блаженно раскачиваясь с рюмкой бренди в руке, сидела его теперешняя любовница — несколько перезрелая, но исключительно привлекательная женщина. Она была американкой, как Хайди, но совершенно другого поколения и типа — из тех, что после Первой мировой войны запрудили Монпарнас, а после Второй — Сен-Жермен-де-Пре, и которые и после Третьей мировой станут, наверное, ковылять на высоченных каблуках по булыжникам бывших Бульваров в поисках импровизированных поилок, где подают абсент. Единственным оставшимся гостем был граф Борис, протеже мадемуазель Агнес. Он был беженцем с Востока, очень высоким и худым, с костлявой физиономией и высоким голосом, страдавшим от сложной формы туберкулеза, приобретенного в лагере за Полярным кругом, где он валил лес.
— Не уходите, дорогая! — повторял мсье Анатоль, лаская вялую кисть Хайди. Полковник, покорно смирившийся с участью дочери, попавшей в плен чести на маленьком плацдарме перед креслом старика, осторожно опустился на хрупкий диванчик и зажег сигару. Он был готов принять любое испытание, на которое обрекала его Хайди.
— Ваша дочь, полковник, — проговорил мсье Анатоль, — доставила всем нам большое удовольствие, вогнав в краску этого неандертальца.
— А кто он вообще такой, черт возьми? — спросила американка, очнувшись от блаженного транса.
— Щеголь-неандерталец, — повторил мсье Анатоль. — Иными словами, посланец Новой Византии.
Гастон, сыновний долг которого состоял, в частности, в том, чтобы интерпретировать наиболее туманные высказывания мсье Анатоля, вежливо пояснил:
— Федор Никитин — один из атташе по культуре в посольстве Свободного Содружества [1].
— Атташе по культуре! — воскликнул Борис, выпрямившись так резко, что непрочный стул под ним громко скрипнул. — Вы хотите сказать, что он работает на… — Когда он произносил роковую аббревиатуру, наполнявшую в те времена души миллионов почти мистическим ужасом, его высокий голосок сорвался на визг, как у подростка.
«Боже, снова они за старое!» — подумала Хайди, у которой от стояния по стойке «смирно» перед мсье Анатолем начинали подгибаться ноги. Она произвела хитроумный маневр, в результате которого ей удалось усесться на ковер, скрестив ноги, и одновременно попыталась мягко высвободить руку.
— Нет, вам нельзя уходить, — ласково повторил мсье Анатоль. — Вы, молодежь юного континента, должны научиться отдавать, отдавать, отдавать, не ожидая ничего взамен. На протяжении двух великих веков Франция делилась со всем остальным миром; теперь настал ваш черед. Ваша рука, дитя мое, — это ленд-лиз вредному старикашке. Ваш отец взирает на нас благосклонно, мы с ним старые друзья.
— Поберегись, Хайди, — сказал полковник. — Мсье Анатоль — старый волк в овечьей шкуре.
— Не слушайте его, — радостно проверещал мсье Анатоль. — Он просто завидует умирающему. Спросите мою дочь, если не верите: она расскажет вам о циррозе печени, повышенном давлении и прочем. Подоходный налог на пороки растет с годами, так что в конце концов не остается никаких доходов — одни налоги… Да, я обречен на смерть — но так же обречены и вы, мое милое дитя, и ваш отец, и мой никчемный сын. Мы угодили в западню — мы, представители обреченной цивилизации, танцующие на темнеющей сцене, на которую падает тень неандертальца…
Мсье Анатоль стал увлеченно произносить свой блестящий монолог. Рассчитанные на публику монологи под занавес его приемов по пятницам были решением его дилеммы, методом уклониться от скучной беседы и не испытывать ужаса безмолвия. Ему было семьдесят пять лет, и на протяжении последней четверти века он вряд ли хоть раз слышал чей-нибудь голос, кроме собственного. Когда его спросили однажды, не слишком ли это утомительно, он ответил, что наоборот, ему это по нраву: все, что стоит услышать, он уже услышал до того, как ему стукнуло пятьдесят. Кроме того, добавил он, все знаменитости — актеры, поэты, государственные мужи — живут по тому же принципу: после пятидесяти они по большей части разглагольствуют сами, когда же возникает необходимость дать высказаться другому, они начинают думать о своей печени и о малолетних девочках.
Как бы то ни было, мсье Анатоль обожал говорить в не меньшей степени, чем остальные — внимать его речам. Он сидел в своей черной тюбетейке, откинувшись на спинку кресла и напоминая белыми шелковистыми бровями и желтой козлиной бородкой хитрющего меланхолического лемура, притворяющегося, что его интересует происходящее, но на самом деле тоскующего по своему родному климату — в случае мсье Анатоля это был Париж Барреса и Гонкуров, Мишле и баррикад 1848 года, Людовика XIV и Мансара, но прежде всего — Шатобриана и Генриха IV. Но даже когда его монолог приобретал лирическое звучание, его язык оставался по прежнему точен, напоминая отрепетированное красноречие французского адвоката, выступающего в суде.
— … Ах, милочка, — продолжал он, гладя руку Хайди, — есть, несомненно, некое утешение в мысли, что не ты один обречен сгинуть на живодерне, что вся наша цивилизация поражена атеросклерозом, высоким кровяным давлением и затвердением желез… — Он хихикнул. — Воспаление простаты у всей Европы — корчащееся лицо Запада между двумя ударами… В конце концов, разве это не утешение — дотянуть до абсурдного возраста, когда желание пережило возможности, и когда единственное доступное удовольствие — разглядывать специфические открытки для любителей…
— Кстати, они у вас есть? — промурлыкала с ковра подружка Гастона. — Хотелось бы взглянуть…
— Но с другой стороны, — продолжал мсье Анатоль, проигнорировав ее, — с другой стороны… Не улыбайтесь, дитя мое, — бросил он раздраженно. — Чему вы улыбаетесь? Открыткам? Одиноким стариковским радостям? Подождите, пока доживете до моих лет; мы, латиняне, более откровенны в таких вещах… А что вы скажете о ваших политиках, болтающих о Геттесбергской речи, Джефферсоне и Конституции? — победно выпалил он.
— Не понимаю, — пожаловалась Хайди.
— Это одно и то же, — пояснил мсье Анатоль. — Ваша демократия растленна и бессильна, и, цитируя Линкольна и Джефферсона, ваши политики получают то же презренное наслаждение, что и старые развратники, с вожделением взирающие на мощь юности, примеру которой им уже не дано последовать. «Мы полагаем само собой разумеющимся, что все люди…» — Свобода, Равенство, Братство — баррикады марта сорок восьмого года — Коммунистический манифест — 14 пунктов, 4 свободы, 32 положения для любви — все это торжество бессилия, вожделенное созерцание ушедшего и неоправданные претензии, что еще не все потеряно. Голосуйте за нашего кандидата, за справедливость, прогресс и социализм, за грязные открытки, грязные открытки!…
Он довел себя до нешуточного гнева и принялся колотить костылем по ковру; глаза печального лемура покраснели от ярости и боли.
— Так-то вот! — сказал он более спокойным голосом и вздохнул. — Что бы вам ни говорили, дитя мое, не верьте. Революции, реформы, программы, партии — все они продают вам одну и ту же картинку: «Проблеск рая», или «Что подсмотрела служанка в замочную скважину», причем «пламя страсти» разыгрывают все та же старая шлюха и старый сутенер. И все же — пусть, как сказал кто-то, единственным утешением для человека, садящегося на электрический стул, было бы узнать, что к Земле приближается комета и что в тот самый момент, когда будет включен ток, погибнет вся планета, — все же знать, что этот мир, бывший — плохо ли, хорошо ли — нашим миром, движется к своему концу, подобно Помпеям, Римской Империи, подобно Франции Людовика XV, — это более болезненно, чем нездоровая печень; а печень, пораженная циррозом, — это очень больно, дитя мое.
— Если вы считаете, что все прогнило, и ни во что не верите, то я не понимаю, почему все это вас волнует, — сказала Хайди, которая, не возражая против смирения, не терпела, чтобы с ней в ее двадцать три года обращались, как с ребенком, и беспрерывно гладили ее руку.
— Кто вам сказал, что я ни во что не верю? — воскликнул мсье Анатоль, уязвленный не на шутку. — Я не знаю, кто вы, дитя мое, — католичка, коммунистка или суфражистка, да это и неважно: в вашем возрасте и с вашей внешностью убеждения — роскошь. Если же старый циник все еще верит во что-то, то вера его подобна вере иссушенного засухой растения в почву, из которой его корни сосут скудную влагу. Это не убеждение, не догма — это сама сущность его жизни.
— Так во что же вы верите? — с жаром спросила Хайди, чувствуя в то же время, что ответ разочарует ее.
— Можно ответить одним словом, — сказал мсье Анатоль. Он помолчал, а затем произнес по слогам, отбивая такт костылем, но сохраняя торжественное спокойствие: — В пре-ем-ствен-ность.
— Вы имеете в виду традицию? — спросила Хайди, чьи пессимистические ожидания нашли подтверждение.
— Я имею в виду пре-ем-ствен-ность. Традиция опирается на инерцию. Пре-ем-ствен-ность означает осознание прошлого как прошлого, а не как настоящего или будущего. Повторять прошлое или отменять его — одинаковые прегрешения против жизни. Все реакционеры страдают запором, а все революционеры — поносом.
— Это факт? — спросил полковник, верящий в статистику.
— Видимо, да, — объявил мсье Анатоль, — ибо логика подсказывает именно это.
Вздыхая и бормоча, он с помощью Гастона оперся на костыли и удивительно ловко запрыгал к балкону, приглашая гостей следовать за ним. Дождь перестал, и в небе вновь засияли свежеотшлифованные звезды, решившие, как видно, дать гала-представление в честь Дня Бастилии. В спокойной воде Сены отражались красные и зеленые огни мостов; со стороны площади Сен-Мишель, где все еще продолжались танцы, доносились звуки аккордеона.
— Смотрите, наполняйте глаза до краев, — провозгласил мсье Анатоль, — ибо все это уже ненадолго.
Опираясь на плечо сына, он положил правый костыль на перила и прочертил его кончиком линию от Нотр-Дам на востоке до моря огней на площади Согласия.
— Эта панорама — лучший пример того, что я имею в виду, говоря о пре-ем-ствен-ности, — объяснил он. — Знаете ли вы, что сделал народ Парижа с камнями разрушенной Бастилии? Из них сложили верхнюю часть моста Согласия. А знаете, сколько времени потребовалось, чтобы превратить площадь Согласия в чудо градостроительства, каковым она предстает сейчас? Три века, друзья мои. Начало положил Габриэль при Людовике Четырнадцатом, при Пятнадцатом дело было продолжено, после него работали Революция, Наполеон, Луи-Филипп. И все руководствовались одним планом, одним видением, неуклонно материализовавшимся на протяжении веков независимо от политических переворотов, пожаров, голода, войн и моров.