Он был, как я обнаружил, скуповат в мелочах - черта, никак не вязавшаяся с его характером. Иногда он приходил молчаливый, хмурый и, отпустив несколько ядовитых замечаний, снова шел бродить по улицам Линкольна, почти таким же тихим и гнетуще добропорядочным, как улицы в Черном Ястребе. Иногда же он мог просидеть до полуночи, рассуждая об английской и латинской поэзии или рассказывая о своей жизни в Италии.
Не могу определить, в чем именно заключалось обаяние и блеск его бесед. На людях он почти всегда был молчалив. Даже читая лекции, не рассказывал банальных историй и анекдотов, как другие преподаватели. Если он чувствовал себя усталым, его лекции были расплывчаты, отрывочны, малопонятны, но если предмет увлекал Клерика, он читал великолепно. Уверен, что Гастон Клерик вполне мог бы стать большим поэтом; иногда мне думалось, что именно такие взрывы вдохновения оказались пагубны для его поэтического дара. Он слишком щедро растрачивал свой пыл в беседах. Часто мне случалось видеть, как он, рассказывая о чем-то, хмурил темные брови, вперив взгляд в какую-нибудь точку на стене или в узор на ковре - и вдруг перед вами в свете лампы возникали картины, только что родившиеся у него в голове. Он мог вызвать для вас из царства теней драматические события времен античности - белые фигуры на синем фоне. Не забуду его лица в тот вечер, когда он рассказывал мне, как в полном одиночестве провел целый день на развалинах приморских храмов в Пестуме: легкий ветер пролетал над обломками колонн, над цветущей болотной травой низко носились птицы, на серебристых, окутанных облаками горах играли свет и тени. Он провел там короткую летнюю ночь и, завернувшись в плащ и пальто, наблюдал, как перемещались по небу созвездия, пока из моря не поднялась "юная супруга старца Титона" [Аврора - богиня утренней зари у римлян; по преданию, похитила юношу Титона и, став его женой, вымолила у богов для него бессмертие, забыв испросить вечную юность, поэтому Титон превратился в дряхлого неумирающего старца] и в утреннем свете отчетливо выступили силуэты гор. Там он и подхватил лихорадку, как раз накануне отъезда в Грецию, и долго пролежал больной в Неаполе. В сущности, он и теперь еще расплачивался за ту ночь.
Хорошо помню и другой вечер, когда мы углубились в разговор о том, как Данте боготворил Вергилия. Клерик разбирал одну за другой песни "Божественной комедии", вспоминал беседы Данте с его "возлюбленным учителем", а сигарета, которой он ни разу не затянулся, догорала в его длинных пальцах. Как сейчас, слышу его голос, произносящий слова поэта Стация, обращенные к Данте:
В меня, как семя, искры заронил
Божественный огонь, меня жививший,
Который тысячи воспламенил,
Я говорю об Энеиде, бывшей
И матерью, и мамкою моей
И все, что труд мой весит, мне внушившей
[Данте Алигьери, "Божественная комедия". Пер. М.Лозинского].
Преклоняясь перед ученостью Клерика, я не заблуждался на свой счет; я понимал, что ученым мне не быть. Я не способен был надолго погружаться в отвлеченные материи. Стоило мне предаться размышлениям, меня тотчас же отбрасывало назад, в родные мне пустынные прерии, к их немногочисленным обитателям. В ту самую минуту, когда я старался постичь новые идеи, которые открывал мне Клерик, мысли вдруг отказывались меня слушаться и выяснялось, что я снова думаю о тех, кого знал в своем ничем не примечательном прошлом. Словно плуг, увеличенный лучами заходящего солнца, четко и ясно проступали они в моей памяти. Лишь к ним возвращался я вновь и вновь в своих исканиях. Я досадовал на Джейка, Отто и Русского Питера, занимавших так много места в моих мыслях, тогда, как мне хотелось заполнить их иным. Но чем ярче вспыхивало мое воображение, тем ярче становились воспоминания о старых друзьях, и каким-то таинственным образом они сопутствовали мне в постижении нового. Они стояли передо мной как живые, хотя я даже не задумывался о том, живы ли они на самом деле и что с ними происходит.
2
Я учился на втором курсе и как-то мартовским вечером сидел после ужина один у себя в комнате. Весь день была оттепель, снег во дворах раскис, а из старых сугробов на мостовую, весело журча, бежали грязные ручейки. Окно было открыто, и пахнувший землей ветер, залетая в комнату, навевал на меня лень. На горизонте, где только что спряталось солнце, небо было словно бирюзовое озеро, пронизанное мерцающим золотом. Выше, там, где небосклон был совершенно прозрачный, сияла вечерняя звезда, словно светильник, подвешенный на серебряных цепях, - светильник с титульных листов старинных латинских книг; эта звезда всегда первой появляется вечером на небе и будит в людях новые порывы. Мне же она напоминала о том, что пора закрыть окно и зажечь мой собственный светильник. Нехотя я сделал это, и едва различимые в темноте вещи, стоявшие в комнате, проступили из мрака и с привычной готовностью заняли свои места вокруг меня.
Я раскрыл книгу и лениво уставился на страницу той главы "Георгик", которая была задана нам на завтра. Она начиналась с меланхолических рассуждений о том, что лучшие дни в жизни смертных пролетают быстрее прочих: "Optima dies... prima tugit". Я вернулся к началу третьей книги, которую мы читали утром на занятиях: "Primus ego in patriam mecum... dedicam Musas". "Первым на родину я - лишь бы жизни достало! - с собою милых мне муз приведу..." Клерик объяснял нам, что под словом "patria" здесь имеется в виду не вся Италия, и даже не одна из ее провинций, а маленький сельский округ у реки Минций, где родился Вергилий. Поэт не хвалился, он только выражал надежду - дерзкую и в то же время смиренную, что ему удастся привести музу (лишь недавно слетевшую в Италию с заоблачных вершин Греции) не в столицу государства, не в palatia Romana, но в родные края, на отчие поля "возле воды, где, лениво виясь, блуждает широкий Минций, прибрежья свои тростником скрывающий мягким".
По мнению Клерика, Вергилий, умирая в Бриндизи, вспоминал эти строки. С горечью убедившись, что ему не суждено окончить "Энеиду", поэт решил предать огню это могучее полотно, населенное полчищами богов и героев, чтобы оно не пережило своего автора незавершенным, и вернулся мыслями к превосходным строфам "Георгик", где его перо двигалось с такой же уверенностью, как плуг по борозде; и, наверное, он сказал себе с радостным удовлетворением честного человека: "Да, я первым привел музу на мою родину".
Мы расходились после этой лекции молча, ощущая, что нас осенило крылом высокое вдохновение, хотя, вероятно, один я настолько хорошо знал Клерика, что мог догадаться, какие чувства двигали им при чтении. И когда я сидел вечером над книгой, с ее страниц до меня доносился его страстный голос. Я раздумывал, не была ли для Клерика его patria узкая полоска каменистого берега Новой Англии, о которой он мне так часто рассказывал. Не успел я снова углубиться в чтение, как раздался стук в дверь. Я поспешно открыл ее и увидел в темном коридоре какую-то женщину.
- Что, Джим, не узнаешь меня?
Голос показался мне знакомым, но только когда гостья ступила на освещенный порог, я понял, что передо мной Лена Лингард! Строгая одежда так преобразила Лену, что она ничем не отличалась от других жительниц Линкольна, и, встреть я ее на улице, я бы прошел мимо. Темный костюм ловко сидел на ее фигуре, а золотистые волосы скромно прятались под черной кружевной шляпкой, украшенной бледно-голубыми незабудками.
Я усадил ее в кресло Клерика - единственное удобное в моей комнате, растерянно задавая какие-то вопросы.
Ее ничуть не смутило мое замешательство. С наивным любопытством, которое я так хорошо помнил, она осматривала комнату.
- Неплохо ты здесь устроился! А знаешь, Джим, я тоже живу в Линкольне. Завела собственное дело. У меня швейная мастерская на Нулевой улице и вроде бы дела идут на лад.
- Когда же ты приехала, Лена?
- Да я здесь уже целую зиму. Разве бабушка тебе не писала? Я столько раз собиралась навестить тебя. Но все шли разговоры, что тебе надо быть старательным и прилежным, вот я и боялась помешать. Да и не знала, обрадуешься ли ты мне.
И она рассмеялась своим мелодичным беззаботным смехом, - то ли этакая простушка, то ли лукавая искусительница - поди разберись!
- Ты все такой же, только повзрослел, конечно. А я изменилась, как по-твоему?
- Разве что похорошела. Да, впрочем, ты всегда была хорошенькая. Видно, все дело в одежде.
- Тебе нравится мой новый костюм? Приходится хорошо одеваться, раз у меня мастерская.
Лена сняла жакет и вздохнула свободно, оставшись в блузке из какого-то мягкого тонкого шелка. Она уже чувствовала себя как дома, безмятежно расположившись у меня в комнате, - так с ней бывало всегда и всюду. Лена рассказала, что дела ее идут хорошо и она скопила немного денег.
- Летом выстрою дом для матери - помнишь, я давно об этом мечтала. Сразу заплатить я не смогу, но пусть она скорей переедет, пока еще не состарилась, пусть порадуется. А к следующему лету привезу туда новую мебель и ковры - будет ей, о чем помечтать зимой.
Я глядел на Лену, так тщательно одетую и причесанную, такую сияющую, и вспоминал, как она когда-то до самого снега бегала по прерии босиком и как Дурочка Мери гонялась за ней по кукурузным полям. Я восхищался тем, что она так многого сумела добиться. И, конечно, этим она была обязана только самой себе.
- Ты можешь гордиться собой, Лена! - от всей души сказал я. - Погляди на меня, я еще ни доллара не заработал, да и не знаю, заработаю ли когда.
- Тони говорит, что ты еще станешь богаче мистера Харлинга. Ты же знаешь, она всегда тобой хвастается.
- Расскажи мне, как Тони.
- У нее все хорошо. Она теперь работает экономкой в гостинице у миссис Гарднер. Сама миссис Гарднер уже не та, что прежде, обо всем заботиться ей не под силу. А Тони она доверяет, как себе. И с Харлингами Тони помирилась. Маленькая Нина так ее любит, что миссис Харлинг готова на все смотреть сквозь пальцы.
- Тони все еще с Ларри Донованом?
- В том-то и дело, Джим! По-моему, они даже обручились. Тони так о нем говорит, будто он президент железнодорожной компании. Все вокруг только посмеиваются да удивляются - Тони никогда размазней не была. А против него слова не дает сказать. Святая простота, да и только.
Я признался, что Ларри мне никогда не нравился. У Лены на щеках проступили ямочки.
- Кое-кто из нас мог бы много порассказать ей о нем, да какой прок? заметила она. - Тони все равно верит только ему. Ты ведь знаешь, если ей кто по душе, она слышать о нем ничего плохого не хочет. В том-то и беда.
- Похоже, мне надо съездить домой и приглядеть за Антонией, - сказал я.
- Вот-вот, - Лена смотрела на меня, откровенно забавляясь. - Еще хорошо, что она с Харлингами помирилась. Их Ларри побаивается. Они перевозят столько зерна, что на железной дороге с ними считаются. А что это ты учишь? - Она облокотилась на стол и придвинула к себе книгу. На меня пахнуло нежным запахом фиалок. - Это и есть латынь? Наверно, трудная. Впрочем, в театр ты ведь тоже похаживаешь? Я тебя там видела. Ты любишь хорошие пьесы, Джим? Мне просто дома не усидеть вечером, если дают представление. Я бы, наверно, согласилась работать как каторжная, только бы жить там, где есть театры.
- Пойдем как-нибудь вместе? Мне ведь можно к тебе заглядывать?
- А тебе хочется? Я-то рада буду. После шести я всегда свободна, а швеи уходят в полшестого. Я столуюсь на стороне, чтобы не тратить времени, но иногда и сама жарю отбивные, приходи, я тебя угощу. Ну, мне пора! - она начала натягивать белые перчатки. - Ужасно рада была повидать тебя, Джим.
- Да не спеши, куда ты торопишься? Ты же еще ничего не рассказала.
- Поговорим, когда ты ко мне придешь. А дамы у тебя, верно, бывают нечасто. Эта старушка внизу никак не хотела пускать меня. Пришлось сказать, что мы земляки и я обещала твоей бабушке проведать тебя. То-то удивилась бы миссис Берден! - И Лена тихо рассмеялась.
Я схватился за шляпу, но она покачала головой:
- Нет, нет, не провожай меня. Я должна встретиться в аптеке со знакомыми шведами. Тебе они не понравятся. Мне хотелось посмотреть, как ты устроился, чтобы описать все Тони, но я обязана честно доложить ей, что оставила тебя с твоими книжками. Она же вечно боится, что кто-нибудь тебя похитит.
Лена продела обтянутые шелком руки в рукава жакета, который я ей подал, оправила его на себе и медленно застегнула. Я проводил ее до двери.
- Так заходи, когда тебе станет скучно. А может, у тебя и без меня друзей хватает? А? - она подставила мне нежную щеку. - Ну-ка, сознавайся! - лукаво шепнула она мне на ухо. И скрылась в темноте лестницы.
Когда я вернулся к себе в комнату, она показалась мне куда уютнее. Присутствие Лены будто еще согревало ее, даже свет лампы стал приветливей. До чего же приятно было снова услышать Ленин смех! Ласковый, безмятежный, сочувственный - от него сразу делалось радостно. Я закрыл глаза и снова услышал, как заливаются смехом они все - и девушки-датчанки из прачечной, и три чешки Марии. Лена напомнила мне о них. И вдруг я постиг то, чего не понимал раньше: в чем связь между этими девушками и поэзией Вергилия. Если б на свете не было девушек вроде них, не было бы и поэзии! Впервые я осознал это так ясно. Сочтя открывшуюся мне истину невероятно ценной, я повторял ее на все лады, словно боялся, что она вдруг ускользнет от меня.
Когда я наконец снова засел за книги, мне неожиданно почудилось, будто мой давний сон про Лену, идущую ко мне в короткой юбочке по сжатому полю, вовсе не сон, а воспоминание о том, что было на самом деле. Я смотрел на страницу, а перед глазами у меня стояла эта сцена и под ней скорбная надпись: Optima dies... prima fugit.
3
В Линкольне разгар театрального сезона наступал поздно, когда сильнейшие актерские труппы, окончив долгие гастроли в Нью-Йорке и Чикаго, на один вечер заезжали к нам в город. В ту весну мы с Леной ходили на "Рип Ван Винкля" [новелла Вашингтона Ирвинга (1783-1859), инсценированная в 1889 году Чарльзом Берком] и на пьесу о Гражданской войне под названием "Шенандоа" [пьеса американского драматурга Ховарда Бронсова (1842-1908)]. Лена упрямо платила за свой билет сама, говоря, что зарабатывает достаточно и не позволит, чтоб на нее тратился студент. Мне нравилось ходить с ней в театр - ей все казалось необыкновенным и она всему верила. Я словно присутствовал на религиозных бдениях с кем-то, кого каждый раз обращали в новую веру. Как же самозабвенно и истово сочувствовала она актерам, игравшим на сцене! Детали костюмов и декораций значили для нее гораздо больше, чем для меня. Затаив дыхание, смотрела она "Робин Гуда" и не отрывала глаз от актрисы, певшей "Ах, обещай мне!".
Как-то однажды тумбы для объявлений, которые я жадно изучал в те дни, расцвели белоснежными афишами, на которых синим готическим шрифтом было выведено имя известной актрисы и название пьесы: "Дама с камелиями".
В субботу я зашел за Леной, и мы вместе отправились в театр. Вечер был жаркий, душный, но мы оба скоро настроились на праздничный лад. Мы пришли в театр пораньше, потому что Лена любила наблюдать, как собирается публика. В программе значилось, что "музыкальные отрывки" взяты из оперы "Травиата", написанной на тот же сюжет, что и "Дама с камелиями". Мы с Леной эту пьесу не читали и не знали, о чем она, хотя я припомнил, что в ней блистали многие великие актрисы. Мне был известен только один А.Дюма автор "Графа Монте-Кристо". Оказалось, "Дама с камелиями" принадлежит перу его сына, и я надеялся, что сын пошел в отца. О том, что нас ждет, мы с Леной имели не больше представления, чем парочка зайцев, случись им заскочить в театр из прерии.
Как только поднялся занавес, открыв угрюмого Варвиля, который, сидя перед камином, допрашивал служанку, мы пришли в волнение. Чем-то этот диалог решительно отличался от всего, что мы слышали до сих пор. Никогда еще реплики со сцены не звучали так живо, так правдиво, так убедительно, как в коротком разговоре Варвиля и Маргариты перед появлением ее гостей. А их приход вылился в такую очаровательно веселую, светскую, блестяще сыгранную сцену, каких еще не знал наш театр. Никогда прежде я не видел, чтоб на сцене открывали шампанское, вернее сказать, я вообще не видел, как его открывают. У меня и сейчас разыгрывается аппетит, стоит мне вспомнить тот ужин на сцене, а тогда для студента, столовавшегося у своих хозяев, это пиршество казалось изощренной пыткой. Помню позолоченные стулья и столы (поспешно расставленные лакеями в белых чулках и перчатках), ослепительную скатерть, сверкание бокалов, серебряные блюда, большую вазу с фруктами и ярко-красные розы. Сцену заполняли прелестные молодые женщины и элегантные молодые люди, и все они смеялись и разговаривали. Костюмы мужчин более или менее соответствовали эпохе, отображенной в пьесе, костюмы же дам отнюдь нет. Но я не замечал этой несообразности. Их разговор словно раскрывал перед нами блестящий мир, в котором они жили, от каждого слова ты становился взрослее и умней, каждая шутка дарила что-то новое. Можно было упиваться роскошью и превосходным ужином, не испытывая неловкости от того, что не знаешь, как вести себя за столом. Когда актеры начинали говорить все разом и какое-нибудь замечание в их словесной перестрелке ускользало от меня, я был безутешен. Я напрягал глаза и уши, чтоб ничего не пропустить.
В роли Маргариты выступала знаменитая прежде актриса, но игра ее производила впечатление старомодной. Раньше она состояла в прославленной нью-йоркской труппе Дали и под его руководством сделалась "звездой". Она принадлежала к тем женщинам, которых, как говорят, научить ничему нельзя, но ее врожденный не отшлифованный талант покорял души людей восприимчивых с нетребовательным вкусом. Она была уже стара, с морщинистым, увядшим лицом, и двигалась как-то скованно и напряженно. Ноги плохо ей повиновались - по-моему, она даже прихрамывала, помню, ходили слухи, что у нее болит позвоночник. Артист, игравший Армана, был намного моложе, но этот стройный красавец явно робел перед знаменитостью. Кто обращал на это внимание! Я свято верил в неотразимую красоту Маргариты, в ее способность увлечь Армана. В моих глазах она была молодой, пылкой, бесшабашной, сознающей, что смерть ее близка, и лихорадочно жаждущей радостей жизни. Мне хотелось перескочить через рампу и помочь стройному Арману, одетому в сорочку с кружевным жабо, убедить Маргариту, что на свете есть еще верность и преданность. Внезапный приступ болезни в самый разгар веселья, бледность Маргариты, платок, прижатый к губам, смех, которым она пыталась заглушить кашель, пока Гастон перебирал клавиши, сидя за роялем, - все это надрывало душу. Но еще тяжелее был ее цинизм во время долгого объяснения с возлюбленным. Мне и в голову не приходило, что она притворяется. Пока молодой Арман под звуки наигрываемого оркестром популярного дуэта из "Травиаты": "Misterioso misterios altero!" с подкупающей искренностью убеждал ее в своих чувствах, она отделывалась горькими насмешками, и занавес опускался на том, что Маргарита отсылала Армана с его цветком, а сама, беззаботно кружась, уносилась в танце с другим.
Мы не могли отвлечься от пьесы и в антракте. Оркестр продолжал исполнять мелодии из "Травиаты", то веселые, то грустные, такие незатейливые и мечтательные, такие банальные, и все же хватающие за душу. После второго действия Лена осталась сидеть в зале, устремив полные слез глаза в потолок, а я вышел в фойе покурить. Прогуливаясь там в одиночестве, я радовался, что не пригласил в театр какую-нибудь здешнюю девицу, которая весь антракт трещала бы о танцах или гадала, где будут летние лагеря военных. Лена по крайней мере была взрослой, взрослым чувствовал себя и я.
Пока шло объяснение Маргариты со старшим Дювалем, Лена плакала, не осушая глаз, а я мучился, что не могу предотвратить крушение этой идиллической любви, и со страхом ждал, когда снова появится молодой герой, чье безудержное счастье должно было только ярче оттенить уготованное ему падение.
Думаю, что никакая другая женщина по своему облику, голосу и темпераменту не могла быть дальше от прелестной героини Дюма, чем эта престарелая знаменитость, впервые познакомившая меня с Маргаритой. Ее толкование роли было столь же однообразным и лишенным каких-либо оттенков, как и ее дикция, изо всех сил она налегала на главную идею и на согласные. От начала до конца ее Маргарита была фигурой трагической, снедаемой угрызениями совести. Она не признавала легкости ни в манере, ни в интонациях. Ее низкий голос звучал резко. "Ар-р-р-ман!" - восклицала она, будто призывая его на Страшный суд. Но текст пьесы говорил сам за себя. Актрисе достаточно было только произносить реплики. Образ Маргариты возникал, несмотря на ее игру.
Бездушный свет, в который Варвиль вновь ввел Маргариту, ни в одном акте не казался столь блистательным и беспечным, как в четвертом, когда герои пьесы собрались в гостиной у Олимпии. Помню люстры, спускавшиеся с потолка, множество слуг в ливреях, мужчин у ломберных столов, заваленных золотыми монетами, и лестницу, по которой спускались гости. После того, как все столпились у столов, и после сцены Прюданс с юным Дювалем на лестнице появилась Маргарита с Варвилем - какой на ней был туалет! Какой веер! Какие драгоценности! И какое при этом лицо! Стоило взглянуть на него, и сразу становилось ясно, что творилось в душе у Маргариты. Когда Арман, произнося роковые слова: "Будьте все свидетелями, я ничего больше не должен этой женщине", швырнул теряющей сознание Маргарите золото и банкноты, Лена рядом со мной вся сжалась и закрыла лицо руками.
Затем занавес поднялся, открыв спальню Маргариты. К этому времени нервы мои были взвинчены до предела. Я готов был залиться слезами даже при виде Нанины. Я нежно любил и ее, и Гастона, какой это был добрый малый! Теперь все уже вызывало у меня умиление, даже сцена с новогодними подарками. Я плакал, не таясь. Платок, который я носил в нагрудном кармане лишь для элегантности и которым совсем не пользовался, к концу акта, когда умирающая героиня в последний раз падает в объятия возлюбленного, был мокрый насквозь.
Выходя из театра, мы увидели, что улицы блестят от дождя. Я предусмотрительно взял с собой зонтик, который миссис Харлинг так кстати подарила мне к окончанию школы, и благополучно проводил Лену домой. Расставшись с ней, я не торопясь пошел на свою окраину. Во всех дворах распустилась сирень, и меня обдавал горьковатый и нежный после дождя запах цветов и молодой листвы. Шагая по лужам под деревьями, осыпавшими меня градом капель, я оплакивал Маргариту Готье так, будто она умерла вчера, и вздыхал по далеким, любившим вздохи сороковым годам, чей аромат, сохраненный при переводе с языка на язык и оживший в игре старой актрисы, донесся до меня спустя столько лет. Ничто не в силах исказить суть пьесы Дюма. Где бы и когда бы она ни ставилась, в ней всегда будет дышать апрель.
4
Как хорошо запомнил я маленькую чопорную гостиную, где мне обычно приходилось ждать Лену, - набитые жестким конским волосом кресла и диваны, купленные на каком-то аукционе, большое трюмо, картинки из модных журналов на стенах. Стоило присесть лишь на минуту, и я уже знал, что, уходя, буду снимать с себя приставшие нитки и обрезки цветного шелка. Успех Лены ставил меня в тупик. Ведь она была такой беспечной, в ней не чувствовалось ни самоуверенности, ни упорства, которые помогают преуспеть в делах. Девушка с фермы явилась в Линкольн без всяких рекомендаций, только с письмом к каким-то жившим здесь родственникам миссис Томас, и вот она уже обшивает молодых дам из местного общества. Видно, у нее от природы были способности к шитью. Как она сама говорила, она понимала, что кому пойдет. Ей не надоедало сидеть над модными журналами. Иногда по вечерам я заставал ее одну в мастерской - со счастливым видом она прилаживала на манекене собранный в складки атлас. Мне приходило в голову, что неутомимый интерес Лены к тому, как бы придумать одежду понарядней, связан, наверно, с годами, когда ей самой в буквальном смысле нечем было прикрыть наготу. Заказчицы считали, что у Лены есть стиль, и мирились с ее всегдашней необязательностью. Я узнал, что она никогда не кончает работу к обещанному сроку и часто тратит на материал больше, чем договорилась с заказчицей. Раз, когда я пришел в шесть часов, Лена выпроваживала озабоченную мать с неуклюжей долговязой дочкой. Женщина задержала Лену у дверей и проговорила извиняющимся тоном:
- Вы уж, пожалуйста, постарайтесь, мисс Лингард, чтоб дороже пятидесяти мне не обошлось. Понимаете, она еще слишком молода, чтоб идти к дорогой портнихе, да и вы лучше других справитесь, я знаю.
- Все будет хорошо, миссис Эррон. Уверена, нам удастся сделать что-нибудь нарядное, - ласково отвечала Лена.
Я восхищался ее манерой держаться с заказчицами и дивился, где она научилась так владеть собой.
Иногда после утренних занятий я сталкивался с Леной в городе - в вельветовом костюме, в маленькой черной шляпке с аккуратно опущенной на лицо вуалью, она сияла свежестью, как весеннее утро. Часто она несла домой букетик нарциссов или горшочек с гиацинтами. Если мы шли мимо кондитерской, она замедляла шаги и задерживалась в нерешительности.
- Не пускай меня туда! - бормотала она. - Пожалуйста, уведи меня отсюда!
Лена обожала сладкое, но боялась растолстеть.
По воскресеньям Лена угощала меня восхитительными завтраками. В одном конце ее мастерской было большое окно - фонарь, перед которым как раз помещались тахта и маленький стол. Мы завтракали в этом укромном уголке, задернув занавес, отделявший нас от длинной комнаты, где стояли столы для кройки и манекены, а на стенах висели прикрытые простынями платья. В окно светило солнце, и все на столе горело и сверкало, а язычок спиртовки становился совсем невидимым. Черный курчавый спаниель Лены по кличке Принц завтракал вместе с нами. Он восседал рядом с Леной на тахте и прекрасно вел себя до тех пор, пока живущий через площадку учитель музыки не начинал играть на скрипке, - тут Принц принимался рычать и фыркать от отвращения. Принца подарил Лене ее квартирный хозяин, старый полковник Рэли, и сначала этот подарок ее нисколько не обрадовал. Она не питала слабости к животным - в былые годы они доставляли ей слишком много хлопот. Но Принц знал, как понравиться хозяйке, и Лена привязалась к нему. После завтрака я заставлял Принца проделывать все, что он умел: изображать мертвого пса, подавать лапу, служить. Мы надевали ему на голову мою форменную фуражку - в университете мне приходилось заниматься военной тренировкой, - а в передние лапы вкладывали складной метр. Он стоял с таким серьезным видом, что мы умирали со смеху.
Я всегда с удовольствием слушал Лену. Антония, например, говорила совсем не так, как другие. Даже когда она вполне овладела английским, в ее речи чувствовалось что-то чужеземное, какая-то порывистость. А Лена подхватывала на лету все расхожие выражения, которые слышала в мастерской миссис Томас. Самые чопорные обороты - перлы, порожденные провинциальной погоней за приличиями, самые плоские банальности, продиктованные лицемерием, в устах Лены, произносившей их нежно, с ласкающей интонацией и лукавой наивностью, становились милы и забавны. До чего потешно было, когда Лена, простодушная, как сама природа, вдруг называла грудь бюстом, а белье - предметами туалета.
Мы подолгу засиживались за кофе в этом залитом солнцем уголке. По утрам Лена была особенно прелестна; каждый день она просыпалась свежей, готовой радоваться жизни, и глаза ее в эти ранние часы были яркие, как только что распустившиеся синие цветы. Я готов был все утро сидеть и любоваться ею. Поведение Оле Бенсона перестало удивлять меня.
- Ничего худого у Оле на уме не было, - сказала раз Лена, - зря все так беспокоились. Просто ему нравилось приходить ко мне: сидел на пригорке и забывал, какой он невезучий. И мне нравилось, что он рядом. Когда проводишь все дни со скотиной, любой компании обрадуешься.
- Но он же всегда был такой мрачный, - сказал я, - говорили, что от него слова не дождешься.
- Нет, он любил поговорить, только по-норвежски. Он служил матросом на английском пароходе и повидал разные места! А какая у него была татуировка! Мы ее часами разглядывали - больше-то в поле и смотреть не на что. Он был весь разукрашен, как книжка с картинками. На одной руке корабль и девушка с земляникой, на другой - маленький домик с забором и калиткой, все честь честью, а перед домиком девушка ждет своего милого. Выше на руке картинка, как ее моряк возвращается и она его целует. Так это и называлось - "Возвращение моряка".
Я согласился, что Оле, наверно, приятно было иногда поглядеть на хорошенькую девушку, ведь дома его ждало такое страшилище!
- А знаешь, - проговорила Лена доверительно, - он женился на Мери, потому что думал, у нее сильный характер и она будет держать его в руках. Сам он на берегу никак не мог взять себя в руки. В последний раз он сошел на берег в Ливерпуле после двухлетнего плаванья. Утром на корабле с ним полностью расплатились, а к следующему утру у него уже ни цента не осталось, часов и компаса тоже как не бывало. Он познакомился с какими-то женщинами, и они его обобрали. Тогда он нанялся на маленький пассажирский пароход и добрался досюда. Мери служила на этом пароходе горничной, пока они плыли, она все старалась вернуть его на путь истинный. Вот он и решил, что она сумеет за ним приглядеть. Бедняга Оле! Он, бывало, привозил мне из города сласти, прятал их в мешок с овсом. Ни одной девушке ни в чем отказать не умел. И татуировку свою давно бы подарил кому-нибудь, если б мог. Никого я так не жалела, как Оле.
Если я проводил у Лены вечер и засиживался допоздна, ее сосед, поляк-музыкант, обычно выходил на лестницу и, глядя мне вслед, угрожающе бормотал что-то себе под нос, пока я спускался, так что вот-вот могла вспыхнуть ссора. Лена однажды сказала ему, что ей нравится слушать, как он упражняется на скрипке, и с тех пор он всегда оставлял свою дверь открытой, следя за всеми, кто приходил к Лене.
Этот поляк и квартирный хозяин Лены не ладили между собой из-за нее. Старый полковник Рэли приехал в Линкольн из Кентукки и во время инфляции вложил все доставшееся ему наследство в недвижимость. Теперь он целыми днями сидел в своей конторе и ломал голову, куда исчезли его деньги и как вернуть хотя бы часть.