Определив, что спятил я вовсе не настолько безнадежно, как кажется, Венаск сразу повез меня в Санта-Барбару покупать кларнет.
— Видишь ли, Гарри, настоящие безумцы — люди исключительно целеустремленные. Они всегда прокладывают собственные пути, а потом день и ночь блуждают по ним. Ты же всего лишь ненадолго свернул с автострады, чтобы обследовать окрестности.
Никогда в жизни я не испытывал ни малейшего желания научиться играть на каком-нибудь музыкальном инструменте. Правда, признаюсь честно, в колледже мне очень хотелось стать участником рок-группы — но и то в основном из-за девушек как бесплатного к тому приложения. А в остальном музыка обычно служила мне лишь в качестве фона во время работы — или как средство поднять настроение, когда я уединяюсь с женщиной либо переживаю упадок духа.
Венаск утверждал, что двадцатый век, в общем-то, не переносит тишины — мол, именно поэтому нас постоянно окружает столько раздражающего или бесполезного шума (и музыки).
— В прежние века люди наслаждались тишиной, любили вглядываться в небо. А в наше время люди взирают на небеса, думая только о том, чего бы этакого туда запустить.
Тишина ушла: у человека в распоряжении нет ни минутки, когда бы он мог поразмышлять или просто посидеть спокойно. Возьмем, к примеру, кабину лифта. Раньше лифт можно было остановить между этажами и несколько драгоценных мгновений посвятить мыслям о предстоящем разговоре или воспоминаниям о недавних событиях. Теперь же заходишь в лифт и оказываешься в тесном ящике, где тебя тут же оглушает какая-нибудь мелодия. А кнопка ожидания на телефоне? Что ты слышишь, пока твоего собеседника где-то ищут?
Что уж тут говорить о полной профанации самой идеи музыки, слушать которую сосредоточенно ты должен хотеть! Ты же ее терпишь, стараешься не обращать на нее внимания, ожидая, пока ответят на твой звонок.
Я научу тебя читать ноты, Гарри, научу тебя играть. Таким образом, ты больше узнаешь о себе. И самое главное — музыка станет тем, на чем ты сможешь сосредоточиться, когда почувствуешь, что снова теряешь разум.
— А что, я снова его потеряю?
— Только если сам того пожелаешь. Тут уж никто не в силах тебе помешать. Человеку доступна роскошь выбирать: хочет он лишаться рассудка или нет.
Несколько месяцев спустя мы с Венаском смотрели по телевизору фильм «Малыш карате». Ну и чушь! Мудрый старик с таинственного Востока (старик сей несмотря на возраст без труда ломает голыми руками толстенные доски) ведет подростка по Дороге Желтого Кирпича просвещения через афоризмы и апофегмы, которые звучат довольно неплохо до тех пор, пока не начинаешь осознавать — а это происходит минут через десять просмотра, — что и сам с легкостью мог бы придумать ничуть не хуже.
Однако Венаску фильм явно пришелся по душе — как, впрочем, и львиная доля всего того, что вообще показывают по телевизору. В жизни не встречал человека, любящего телевидение больше, чем он, хотя это никак не увязывалось с тем представлением, которое у меня сложилось о Венаске за время, проведенное вместе с ним.
— Гарри, ну что плохого в картине о мальчишке, который в конце концов находит свой центр? Пускай Голливуд, так что с того? Ведь ради этого мы и смотрим фильмы.
— Но ты же лучше других знаешь, что на самом-то деле все это работает! Неужели ты можешь спокойно сидеть и смотреть, как просвещение подается походя, словно гамбургеры? Этакая закусочная: подходишь к окошку и заказываешь нирвану с жареной картошкой.
— Ну-ка, Гарри, закрой глаза. Пришло время снова попутешествовать. Хочу тебе кое-что показать.
«Путешествием» Венаск называл способ заставить человека вернуться в прошлое. Обычно он приказывал мне закрыть глаза, и через несколько мгновений я оказывался в одном из самых темных уголков своей жизни, заново переживая события, о которых не вспоминал лет двадцать.
— А знаешь, существует целая наука, как правильно падать.
Я упорно разглядывал камеру, боясь отвести глаза хоть на секунду, а он тем временем с трудом вставал с пола. Его ассистентка стояла рядом, но даже пальцем не пошевелила, чтобы помочь — знала: он хочет подняться сам, подняться, добившись хоть небольшой победы после тяжелого поражения, каким стало третье падение за то недолгое время, что мы с отцом находились в его студии.
Роберт Лейн-Дайер стал первым в моей жизни гомосексуалистом (надеюсь, вы меня правильно поняли). Поскольку мне тогда было всего восемь лет, я еще не осознавал, что с ним «не так»… Ну, разве жесты его были чуть более театральны, чем у других мужчин, речь более отточенной, а голос немного приторным. Но я ведь привык к южному акценту отца и к его привычке ставить локти на стол. Привык к приятелям отца, ведущим одинаковые разговоры о деньгах, женщинах и политике. Привык к их басовитому похмыкиванию или раскатистому, гневному рычанию.
Лейн был голубым. В наши дни говорить так о человеке нехорошо — это все равно что назвать женщину шлюшкой, но, с другой стороны, нельзя не признать, что в мире существуют и голубые, и потаскухи. Однако голубой, которому я позировал перед камерой, был одним из самых знаменитых фотографов в мире. Лишь поэтому в те мрачные дни республиканского засилья пятидесятых ему было позволено бросать вызов всему миру своей гомосексуальностью. И когда я сейчас представляю, каким мужеством нужно было обладать, чтобы вести себя так в 1957 году, меня охватывает благоговейный ужас.
Мой отец, который уже тогда был богат и влиятелен, решил, что настала пора заказать мой фотопортрет. Будучи преданным и жадным читателем журналов, он пролистывал мамины «Вог» и «Харперс Базар» не менее тщательно, чем она сама. На основании увиденных там фотографий он и выбрал Лейн-Дайера, чтобы увековечить меня.
После наведения соответствующих справок и необходимых переговоров в одно прекрасное июльское утро мы с папой оказались перед внушительной входной дверью весьма привлекательного богатого особняка в Грэ-мерси-парк. А по дороге, еще в такси, мне было сказано, что фотограф, возможно, и «гомик», но меня это волновать не должно.
— А гомик — это кто, па?
— Мужик, только наоборот.
— «Мужик» наоборот будет «кижум». А «гомик» — «кимог».
— Приедем, сам поймешь, что я имею в виду.
Человек, которого я увидел, был очень болен. Правда, он сам открыл дверь и с улыбкой пожал нам обоим руки. Но сколь мало оставалось в нем света! Он напомнил мне фонарь, огонек в котором едва теплится.
На вид ему было лет тридцать пять, он был среднего роста и довольно хрупкого телосложения. На лоб ниспадала волнистая челка светлых волос, похожая на пушистую запятую. Из-под челки смотрели зеленые глаза — довольно большие, но глубоко запавшие и потому казавшиеся значительно меньше. Истинный их размер я оценил, лишь внимательно приглядевшись к этому необычному человеку. А приглядываться я начал сразу же, поскольку мне страшно хотелось понять, что же такое «гомик». Кроме того, Лейн-Дайер стал первым в моей жизни человеком, который назвал меня не иначе как «мистер Гарри».
— Ага, вот и Радклиффы прибыли! Как поживаете, мистер Гарри?
— Спасибо, хорошо, мистер Лейн. То есть мистер Дайер.
— Называй меня, как хочешь. Можно просто Боб. И тут он упал.
Просто «бум», и все! Совершенно неожиданно. Он не оступался, не махал руками: еще мгновение назад стоял перед нами, а в следующее — неряшливой кучкой валяется на полу. Естественно, я рассмеялся. Решил, что он так притворяется ради меня — дурацкая детская шутка. Может быть, это и имел в виду отец, говоря, что гомик — тот же мужик, только наоборот?
Однако отец так ткнул меня локтем под ребра, что я аж вскрикнул от боли.
Тогда как Лейн-Дайер, все еще лежа на полу, взглянул на моего отца снизу вверх и сказал:
— Ничего страшного. Он просто не так меня понял. Я довольно часто падаю. У меня опухоль мозга, и из-за нее со мной происходят разные непонятные вещи.
Я перевел взгляд на отца, надеясь, что он мне все объяснит. Мы с ним дружили, и обычно он был со мной достаточно откровенен, но на сей раз отец лишь слегка мотнул головой, что означало: «Потом объясню». А посему я снова обернулся к фотографу и стал ждать, что же он будет делать дальше.
— Входите же, надо подготовиться к съемке. — Лейн-Дайер медленно поднялся с пола и повел нас вглубь дома.
Я по сию пору помню всю обстановку: темная мебель «Миссия» note 32, повсюду изделия из разноцветного стекла — Штойбен note 33, Лалик note 34, Тиффани note 35, — которые вбирали в себя свет и тут же вновь разбрасывали его вокруг, услаждая взор восхитительными, сложными переливами.
На стенах висели некоторые из самых знаменитых его фотографий: Феллини и Джульетта Мазина за обедом на съемках «Дороги». Велосипедисты в гонке Тур-де-Франс, тесной кучкой несущиеся по улицам Парижа, а над ними на заднем плане, подобно какому-то чудовищному металлическому голему, нависает Эйфелева Башня.
— А это вы сами снимали?
— Конечно.
— И это президент Эйзенхауэр?
— Верно. Он специально пригласил меня в Белый Дом, чтобы я его снял.
— Вы были в Белом Доме!
— Ну да, пару раз.
Я не знал, кто такой Феллини, да и на велосипеде мог мчаться кто угодно, но вот получить приглашение в Белый Дом, чтобы сфотографировать самого президента Эйзенхауэра, согласно моим понятиям, означало быть очень-очень важной персоной. После этого я вслед за Бобом отправился в его студию.
Уже потом в автобиографии Лейн-Дайера я прочитал, что он просто-таки ненавидел, когда его называли не Робертом, а как-нибудь иначе. Но для восьмилетнего парнишки «Боб» — это пара удобных поношенных джинсов, тогда как «Роберт» — черный шерстяной костюм, в котором тебя заставляют по воскресеньям ходить в церковь, или имя дальнего кузена, которого с первой же встречи начинаешь ненавидеть.
— А как вы меня будете снимать?
— Входи, я тебе покажу.
Студия оказалась местом, ничем не примечательным. Повсюду — специальные лампы и рефлекторы, но ничего такого уж особенного, ничего многообещающего: лишь несколько фотокамер, как бы подчеркивающих, что здесь занимаются делом, и безмолвно призывающих вести себя сдержаннее. Но мне тогда было всего восемь лет от роду, и быть сфотографированным столь знаменитым человеком казалось мне воздаянием должного, комбинацией того, что мне причиталось— ведь я был Гарри Радклиффом, третьеклассником, настоящим сыном своего отца, богатого и доброго человека, желания которого— закон. В восемь лет человек весьма серьезно относится к тому, что должен ему мир: цивилизация начинается прежде всего в твоей комнате и уже оттуда распространяется по миру.
— Присядь-ка вот сюда, Гарри
Миловидная ассистентка по имени Карла начала расхаживать по студии, устанавливая камеры и штативы, время от времени с улыбкой поглядывая на меня.
— Гарри, а кем бы ты хотел стать, когда вырастешь? Подняв голову и убедившись, что Карла смотрит на меня, я твердо заявил:
— Мэром Нью-Йорка.
Лейн-Дайер провел ладонями по своей шевелюре и, ни к кому конкретно не обращаясь, заметил:
— Ну разве не скромняга-парень?
Отец, услышав это, расхохотался. Я не совсем понял, в чем дело, но если папа смеется, значит, все в порядке.
— Посмотри-ка на меня, Гарри. Отлично. А теперь взгляни вон туда, на фотографию собаки.
— А что это за порода?
— Умоляю, шеф, помолчи минуточку. Вот закончу, тогда и поболтаем.
Я попытался хоть краешком глаза подсмотреть, чем он там занимается, но глаза никак не скашивались. Я начал было поворачивать голову…
— Не двигайся! Замри! — ВСПЫШКА. ВСПЫШКА. ВСПЫШКА. — Прекрасно, Гарри. Теперь можешь повернуться. Это грифон note 36. — ВСПЫШКА. ВСПЫШКА.
— Где?
— Та собака на снимке.
— А-а-а-а… Вы уже закончили меня снимать?
— Не совсем. Потерпи еще чуть-чуть.
Но где-то посредине съемок он снова рухнул на пол.
— Видишь ли, умение падать — это настоящая наука Когда постоянно брякаешься вот так, как я, безо всякого предупреждения, просто «плюх» и все, то после нескольких падений привыкаешь в полете схватывать взглядом и забирать с собой столько, сколько успеешь, Рисунок на портьерах— все, что успеваешь захватить глазами, как рукой… Главное — никогда не падать с пустыми руками. И не бояться падения. Понимаешь, что я имею в виду, Гарри?
— Нет, сэр. Не очень.
— Ну ничего, ничего. Посмотри-ка на меня.
Есть в умирающих нечто такое, что чувствуют даже дети.
Причем, дело вовсе не в том, что эти люди уже где-то далеко, просто детские сердца ощущают их неспособность и дальше оставаться в нашей с вами жизни. Под маской болезни или страха скрывается как бы намерение отправиться в долгий путь: собранные чемоданы на полу, утомленный, беспокойный взгляд, предвидящий трудности путешествия. Будто этим людям предстоит двадцатичасовой перелет. Мы не завидуем им, ведь впереди их ждет куча неудобств и смена множества часовых поясов, однако уже завтра они будут там — в каком-то чужом, далеком месте, которое одновременно и пугает и влечет нас. Мы исподволь бросаем взгляд на их билет, на проставленный там пункт назначения, с одной стороны невозможный, но в то же время безумно привлекательный. Какие запахи встретят их? Какие сны им будут сниться?
— Вы больны, да?
Карла перестала расхаживать по студии и отвернулась. Отец хотел было что-то сказать, но Боб опередил его:
— Да, Гарри. Именно поэтому я все время падаю.
— Наверное, у вас что-то с ногами?
— Нет, к сожалению, с головой. Это называется опухоль мозга. Что-то вроде шишки в голове, которая заставляет тебя делать всякие странные вещи. И в конце концов убивает тебя.
Вряд ли он тогда объяснял мне все это, чтобы поразить или напугать меня. Нет, он просто говорил правду. Я был окончательно заинтригован.
— Так значит, вы скоро умрете?
— Ага.
— Странно. И как это будет выглядеть?
В его руке внезапно полыхнула и погасла вспышка. Мы едва не подпрыгнули от неожиданности.
— Примерно вот так.
Когда мы наконец пришли в себя и вновь очутились на грешной земле, он положил вспышку на стол и кивком подозвал меня:
— Можно тебя на минуточку, Гарри? Хочу тебе кое-что показать.
В тот момент любой из нас троих не задумываясь последовал бы за ним. Я взглянул на отца, проверяя, не против ли он, но тот пристально смотрел на Лейн-Дайера.
— Пошли, Гарри, это быстро.
Он взял меня за руку и повел за собой вглубь дома через просторную отделанную деревом кухню с развешанной по стенам похожей на капли застывшей ртути разнокалиберной серебряной посудой, большими связками красного лука и головками чеснока цвета слоновой кости.
— Пожалуй, ваша жена любит готовить?
— Это я люблю готовить, Гарри. Вот ты что больше всего любишь?
— Наверное, свиные ребрышки — ответил я с неодобрением.
Ведь мужчинам не пристало готовить. Его саморазоблачение здорово огорчило меня, зато он взаправду умирал, и это было ужасно интересно. В свои юные годы я довольно много слышал о смерти и даже был на похоронах своего деда, видел его умиротворенно покоящимся в гробу. Но пребывание в обществе человека, собирающегося вот-вот отправиться в мир иной, — это нечто совсем-совсем другое. Несколько лет спустя на уроке биологии мне довелось наблюдать за тем, как змея поедает живую мышь, мало-помалу поглощая ее трепещущее тельце. Та единственная встреча с Лейн-Дайером, с человеком, которого, как я знал, нечто ужасное медленно убивает даже тогда, когда мы стоим с ним на кухне и глядим на красные луковицы, — эта встреча произвела на меня примерно такое же впечатление.
— Пошли, пошли…
Мы миновали кухню и наконец оказались в самой крайней комнате, где царил полумрак и было совершенно пусто, если не считать одной вещи, при виде которой я едва не ахнул. Это был дом. Дом размером с диван. Причем вам сразу становилось ясно: это не какой-то там девчачий кукольный домик с розовыми занавесочками и крошечными, отделанными бахромой кроватками для Барби. Нет, то было большое и абсолютно серьезное сооружение.
— Ух ты! А что это? — Не дожидаясь ответа, я подошел поближе.
— Сначала рассмотри как следует сам, а потом я тебе все объясню.
В принципе, я был довольно разговорчивым ребенком, и заставить меня замолчать могло лишь нечто абсолютно удивительное, потрясающее настолько, что я не находил слов. Однако лишить меня дара речи было совсем непросто.
И тем не менее, дом фотографа повлиял на меня именно так. Уже много позже, начав изучать архитектуру и обучившись профессиональным терминам, я вдруг понял, что в тот день перед моими глазами предстал самый настоящий особняк в постмодернистском стиле — вот только построен он был задолго до того, как возникло само это понятие. Его линии, колонны и цветовая гамма по меньшей мере на десятилетие опережали работы Майкла Грейвза note 37 и Ханса Холляйна note 38.
Но неужели какой-то там постмодернизм способен настолько поразить восьмилетнего мальчишку? Нет, так действует лишь чудо, случившееся перед глазами юнца и сопровождаемое громом и молниями. Что же такого захватывающего было в том домике, показанном мне Лейн-Дайером? Прежде всего, исключительная детализация. Резные медные дверные ручки величиной с кукурузное зернышко, разноцветные или тонированные стекла окон, медный флюгер, похожий на собаку с висящей в студии фотографии. Чем более законченной является вещь, тем она убедительнее. Сколько же времени ушло на создание этого дома? Ведь на то время — на часы? на дни? — остановился чей-то мир, пока его обитатель трудился над своим произведением. И результат убеждал нас в том, что вещь может быть доведена до конца, до совершенства и именно мы — а не Бог, не судьба — решаем, что она закончена.
Я как зачарованный бродил вокруг, и все, к чему я прикасался, было либо удивительно красивым, либо просто очень надежным. И лишь одну странность заметил я: с одной стороны отсутствовала часть крыши, так что создавалось впечатление, будто одна из комнат верхнего этажа еще не закончена. В общем, это больше походило на вид дома в разрезе, из тех, что встречаются в журналах типа «построй сам».
После того как первоначальный восторг немного поутих, я принялся ощупывать дом буквально сверху донизу, проводя по стенам руками, подобно слепцу, и лишь время от времени замирая, чтобы полнее прочувствовать все малейшие детали и потаенные чудеса — как бы второй, заложенный в модель информационный уровень. И в конце концов, меня вдруг осенило: а ведь в этом удивительном доме и вправду течет жизнь — все домашние хлопоты позади, хлеб испечен, счета оплачены, и на звонок в прихожую спешат собаки, топоча по деревянному полу.
Я смотрел по телевизору «Сумеречную зону» и «Альфред Хичкок представляет», доводилось мне видеть и другие фильмы, где в кукольных домиках обычно таилось нечто зловещее, они были страшно опасными вместилищами разных адских игрушек, а то и чего похуже. Но, несмотря на отчетливое ощущение того, что в модели Лейн-Дайера происходит какое-то движение и течет настоящая жизнь, я не ожидал от нее никакой опасности, не был напуган и не чувствовал никакой угрозы.
— Дай-ка, я тебе кое-что покажу.
Обойдя меня, он подошел к той части дома, где была разобрана крыша, и запустил руку в комнатку. Когда же его пальцы вынырнули обратно, в них была зажата кроватка размером с небольшой ломтик хлеба.
— Небось никогда не доводилось пробовать кровать? Он отломил от нее небольшой кусочек и положил в рот.
— Круто! А можно мне попробовать?
— Попробуй, только вряд ли тебе понравится.
— Можно? Тогда дайте кусочек!
Я взял протянутый мне обломок кровати и сунул в рот. Вкусом он больше напоминал чуть солоноватую замазку. Одним словом, модель она и есть модель.
— Тьфу!
Я принялся отчаянно отплевываться, чтобы поскорее избавиться от неприятного вкуса во рту, ну а Боб, продолжая жевать, с улыбкой смотрел на меня. В конце концов, он проглотил свою порцию и сказал:
— А теперь, Гарри, послушай меня. Невкусно тебе просто потому, что это не твой дом. Рано или поздно в жизни каждого наступает момент, когда человек наконец встречает свой дом. Иногда это случается, когда мы молоды, а иногда — когда больны, вроде как я сейчас. Но для большинства проблема заключается в том, что люди попросту не видят этого дома, а потому умирают, так ничего и не поняв. На словах-то, все очень хотят разобраться в своей жизни, однако даже в тех случаях, когда выпадает такая возможность, когда дом— вот он, прямо под носом, люди либо отворачиваются, либо с перепугу не видят его. Понимаешь ли, когда твой дом стоит перед тобой и ты об этом знаешь, никаких оправданий быть уже не может. Так-то, шеф.
Слова Лейн-Дайера опять поставили меня в тупик, но в голосе его чувствовалось страшное напряжение, и я просто обязан был хотя бы попытаться понять, что именно привело фотографа в такое волнение.
— Мне страшно от того, что вы говорите. И вообще я не понимаю, о чем вы.
Он кивнул, помолчал, а потом снова кивнул:
— Гарри, я говорю тебе это, надеясь, что ты, возможно, когда-нибудь потом вспомнишь мои слова. Мне, например, вообще никто ничего подобного не говорил.
У каждого из нас внутри есть свой дом. И именно он определяет, каким быть человеку. У каждого такого дома свои особенные стиль и форма, разное количество комнат. Ты думаешь о нем всю свою жизнь — как же, интересно, выглядит мой? Сколько в нем этажей? Какие виды открываются из разных окон?. Но возможность увидеть его воочию выпадает лишь однажды. И если ты эту возможность упускаешь или намеренно отворачиваешься, потому что боишься, то дом исчезает и больше тебе никогда его не увидеть.
— Но где же находится этот дом?
Он указал пальцем сначала на свою голову, потом на мою:
— Вот здесь. Если ты узнаешь его, когда он появится, то дом навсегда останется с тобой. Но принять его и суметь оставить при себе — это лишь первый этап. Дальше ты должен попытаться понять его. Разобрать по кирпичику и понять их все до единого. Почему этот камешек лежит именно тут, почему выглядит так, а не иначе… и самое главное: как каждый кирпичик вписывается в целое.
Кажется, теперь я почти понял и задал верный вопрос:
— А что случится, когда ты все это поймешь? Лейн-Дайер поднял палец, как если бы я сделал очень ценное замечание:
— Дом позволит тебе попробовать себя.
— Как вам только что?
— Вот именно. Позволит тебе принять его обратно в себя. Видишь, нет куска крыши? Так вот, это единственная часть дома, которую мне удалось понять. И единственная, которую мне пока позволено есть. — Он отломил еще кусочек и положил в рот. — Но основная х… ня заключается в том, что мне уже просто не успеть понять его до конца. Ты даже представить себе не можешь, сколько на это уходит времени. Сколько часов нужно провести здесь, глядя на дом и пытаясь разобраться, что к чему… а ничего не происходит. Это и захватывает, ив то же время руки опускаются.
Однако я его уже не слушал. Как же, ведь он употребил то самое слово на букву «х»! Даже отец никогда не произносил его, хотя проклятья сыпались из него, как горох. Однажды я имел неосторожность использовать это слово и сразу получил от папаши плюху, которую запомнил на всю жизнь. С тех пор, когда бы я ни слышал это словечко, оно действовало на меня словно внезапно блеснувший бандитский нож или колода порнографических карт. Смертельно хочется взглянуть хоть краешком глаза, но сознаешь, что можешь заработать на свою задницу чертову кучу неприятностей.
Слово на букву «х»… Когда тебе только восемь, не так уж часто доводится его слышать. Оно взрослое, запретное, грязное и отливает каким-то особенным опасным блеском. Ты точно не знаешь, что оно означает, но стоит произнести его, как результат не заставит себя ждать.
Все мое удивление и трепет перед моделью Лейн-Дайера, вернее, перед тем, что эта модель олицетворяла — во всяком случае по его словам, — исчезло с горизонта тотчас же, как над ним с ревом всплыло одно большое оранжевое ругательство. Магия смерти, магия великих тайн уступила магии единственного грязного словечка.
Спустя некоторое время из студии донеслись голоса зовущих нас Карлы и отца. Боб обнял меня за плечи и снова спросил, все ли я понял из того, что он говорил. Я солгал ему, кивнув, как мне показалось, понимающе и по-взрослому, хотя думал при этом совсем о другом.
Фотосеанс вскоре закончился, что было и к лучшему, поскольку мне не терпелось как можно скорее оказаться дома.
Очутившись наконец в безопасности своей комнаты и заперев дверь, я тут же бросился в ванную. Заперевшись там, я включил верхний свет и как заведенный принялся снова и снова повторять это самое слово и его вариации. Громко, тихо, ласково, грубо. При этом я корчил разные рожи и жестикулировал — в общем, дорвался. Это услышанное мной от Лейн-Дайера слово будто высвободило во мне что-то, и я не мог избавиться от наваждения до тех пор, пока не истощил всех заложенных в нем возможностей. «X…», «х…», «х…»…
Открыв глаза, я увидел Кумпола, удобно устроившегося на моей ноге. Венаск наблюдал за мной, одновременно лакомясь картофельными чипсами со сметаной и луком.
— Венаск, это был сон, который приснился мне двадцать лет назад. Единственное, что произошло со мной на самом деле, — так это наш с отцом визит к Лейн-Дайеру и то, что тогда он действительно один раз упал.
— А сколько тебе было, когда ты увидел этот сон?
— Точно не помню. Но я уже ходил в старшие классы.
— И как думаешь, почему этот сон приснился тебе именно тогда?
— Потому что как раз тогда я много думал о домах. Готовился стать архитектором.
— Гарри, не валяй дурака. Ты ведь сам всегда утверждал, мол, вещи вроде «Малыш карате» не прокатывают именно потому, что там важнейшие вопросы низводятся до самого примитивного уровня. И это верно, а в данном случае ты сам…
Короче, слушай внимательно. Иногда сны могут превращаться в солдат. Они будут участвовать в твоих сражениях, защищать твою землю, но при этом ты должен как следует о них заботиться. Корми и оберегай их, уделяй им столько внимания, сколько они заслуживают. Попробуй забыть или просто не обратить внимания на один из таких важных снов — и солдат умрет. А этот твой сон особенный. Ты непременно должен как можно подробнее записать все, что помнишь из него и перечитывать написанное до тех пор, пока не осознаешь, насколько все это важно. И, ради всего святого, береги этот сон как зеницу ока, постарайся его сохранить. Поверь мне, он тебе еще ой как пригодится.
Да, разумеется, «Малыш карате» — чушь на постном масле, но тебе было даровано подлинное понимание, Гарри, а ты тогда забыл об этом и вспомнил только сейчас. Как будто сон приснился тебе только потому, что ты на ночь переел остренького.
Помимо «путешествий» и уроков игры на кларнете Венаск постоянно заставлял меня заниматься аутогенной тренировкой, дабы вернуть на землю трепещущего воздушного змея моего сердца и создать в доме моей жизни новую тихую комнату. Конечно, проще всего было бы наврать вам сейчас с три короба — мол, время, проведенное с ним, было исполнено удивительных событии, насыщено глубочайшими афоризмами, каждый мой шаг сопровождали поразительнейшие озарения. Но нет, Венаск работал несколько иначе. Иногда он действительно использовал магию, и порой у меня просто отваливалась челюсть, а по спине будто пробегали целые полчища ящериц с ледяными лапками. Но, как правило, лечение заключалось в обычных негромких беседах и легких шутках. Я просто убежден, что всех истинно великих учителей отличают две вещи, перевешивающие все остальное — умение ясно объяснять и доброжелательность, которую ты чувствуешь чуть ли не физически.
Шаман, учитель… непременно должен быть человеком глубоким и всегда доброжелательным. Но ни в коем случае не тем модным ныне полудьяволом-полуангелом, интригующий образ которого так удобен, но совершенно не отвечает назначению. Дело в том, что, хотя методы, применяемые истинными учителями, странны, необычны, а порой и просто пугающи, эти люди обязательно знают о нас нечто такое, чего мы сами о себе не знаем— их мозги работают несколько иным образом, нежели наши. И, самое главное, за всем их странным поведением кроется лишь доброе намерение вернуть наше духовное состояние в норму.
После знакомства с Венаском мне приходилось встречаться и с другими так называемыми шаманами — а еще я кое-что читал о них. Вот только все они были какими-то ненастоящими. На поверку эти люди оказывались попросту злонамеренными приспособленцами, правда, очень хитрыми и обладающими острой интуицией — они сходили за духовных наставников лишь благодаря некоторым экстрасенсорным способностям. На самом же деле, грош цена таким экстрасенсам. Кто-то где-то заметил, что нам следует научиться различать оккультное и религиозное, волшебство и истинную духовность. Порой все это неразрывно связано — например, многие святые способны творить чудеса. Но они никогда не пользуются этими своими возможностями — более того, считают их всего лишь побочным эффектом на пути к истинной цели, которой является духовное совершенствование.
Позвольте, я расскажу вам еще одну, последнюю историю о Венаске. Я тогда уже поправился, и старик стал готовиться к отъезду в Лос-Анджелес, хотя даже словом не обмолвился об оплате. Тогда я сам напрямик спросил у него, сколько я ему должен. Венаск ответил, что обычно берет пять тысяч долларов, но, поскольку я знаменитый архитектор, он бы предпочел, чтобы я спроектировал для его дома новую кухню. Мол, нынешняя уже стара и слишком полна печальных воспоминаний о счастливых деньках, которые он проводил там с покойной женой.
— Ну вот, Гарри, теперь твоя очередь определить, что я собой представляю. Попробуй угадать, какого рода среда подходит мне больше всего.