Я скривился и забарабанил пальцами по подлокотнику:
— Да, понимаю — мы неженаты, у меня перед ней никаких обязательств, все кругом свободные люди… Я повторил это себе раз, наверно, тысячу, но чувствую себя таким же дерьмом.
Она пожала плечами и лизнула край чашки:
— Ну хорошо. Я просто хотела…
— Слушай, Анна, не беспокойся об этом, хорошо? Это мое дело, и улаживать его мне.
— Отчасти и мое, Томас.
— О'кей, прекрасно, оно наше общее. Но давай не будем спешить, подождем, что там дальше и как, хорошо? И без того целую ночь лаялись, так давай замнем пока эту тему. Хорошо?
— Хорошо.
Мы сидели и молчали, пока не прибыл мой кофе. Тогда я вспомнил, что женщина, которая принесла его, еще прошлой ночью якобы была собакой. Когда это до меня дошло, я украдкой принюхался, не пахнет ли от нее псиной.
Анна сказала что-то, чего я не разобрал.
— Что такое? — переспросил я, бросив принюхиваться.
— Вильма, — поглядела на нее Анна, — дай нам поговорить наедине, ладно?
— Конечно, конечно. Мне надо приготовить все для обеда. Нет, но как это забавно — снова стряпать. Никогда не думала, что скажу так! — Она ушла, но удаляющийся стук ее высоких каблуков напомнил мне цокот собачьих когтей по деревянному полу.
— Неужели это правда, Анна? Насчет Вильмы?
— Да. Много лет назад отец рассердился на Инклеров — за то, что они плохо обходились со своими детьми. А жестокости к детям он не переносил ни под каким видом. Обнаружив, что они бьют своего сына, он превратил их в собак. Томас, не смотри на меня так скептически. Он их создал и мог с ними делать все, что хотел.
— Значит, он превратил их в бультерьеров?
— Да, и им суждено было оставаться такими, пока Герт Инклер не умрет. Тогда Вильма должна была снова превратиться в женщину. Отец не хотел, чтобы они снова были человеческой парой. Что собаками они оставались вместе, его не волновало. Собак он терпеть не мог. — Она хихикнула и аппетитно потянулась, хрустнув косточками.
— Так все животные в Галене — люди?
— Многие. Но говорить умели только Нагель и Нагелина. Папа сделал так специально. Собаки же могут ходить туда и делать то, чего людям нельзя. Это одна из причин, почему, когда вы приехали, Нагель жил у Гузи Флетчер. Обычно они оба жили у меня. Ты, наверно, не заметил, но Нагель долгое время шпионил за вами.
Мне вспомнились все те случаи, когда он вскакивал к нам утром или всю ночь спал на нашей постели, был в комнате, когда мы занимались любовью…
— Все бультерьеры в городе — люди. Отец считал, что эта порода наиболее приемлемая, — уж больно комично выглядит. Еще он говорил, что пусть хоть на них будет интересно смотреть, раз уж все равно никуда не денешься.
Потерев рукой лоб, я удивился, какой он холодный. Мне многое хотелось сказать, но слова не находились. Я отхлебнул кофе, и только тогда ко мне худо-бедно вернулся голос:
— Ладно, но, если он не любил их, почему было просто не взять и не стереть? Старым добрым пятновыводителем: раз — и готово? Боже, я уже сам не соображаю, что несу. Какого хрена ты послала собаку шпионить за нами? — Я вскочил с кресла и, не глядя на Анну, подошел к окну.
За окном девочка в желтом плаще каталась на вихляющемся разбитом велосипеде. Мне подумалось, кем она была — канарейкой? Карбюратором? Или всегда девочкой?
— Томас!
Велосипед скрылся за углом. Мне не хотелось с ней говорить. Мне хотелось вздремнуть на дне океана.
— Томас, ты меня слушаешь? Знаешь, почему я позволяю тебе все это? Почему я разрешила тебе писать биографию? Почему рассказываю об отце?
Я обернулся — и тут зазвонил телефон, и между нами словно опустился бренчащий занавес. Брать трубку Анна не стала. Мы ждали: пять, шесть, семь звонков. Наконец телефон умолк. «Не Саксони ли это вдруг звонила?» — подумал я.
— Там, на моем столе, лежит черная тетрадь. Возьми ее и открой на странице триста сорок два.
Тетрадь была не похожа на ту, что я видел накануне. Эта была гигантская — наверное, дюймов четырнадцать в длину и толщиной страниц в шестьсот. Я пролистал, начиная с конца, — все подряд было исписано почерком Франса. Страницы под моим левым пальцем перескочили с 363 на 302, и я остановился, чтобы отлистать обратно.
Цвет чернил в тетради разнился. На 342-й странице ядовито-зеленым было написано: «Главная проблема в том, что все созданное мною в Галене — возможно, всего лишь плод моей фантазии. Если я умру, то, быть может, все они умрут со мной, поскольку порождены моим воображением? Интригующая и страшная мысль. Я должен рассмотреть эту возможность и подготовиться к ней. Но сколько тогда усилий зазря!»
Заложив тетрадь указательным пальцем, я взглянул на Анну:
— Он боялся, что, когда умрет, исчезнет и Гален?
— Нет, не физический Гален, а только те люди и животные, которых он создал. Он придумал не город, а только жителей.
— Значит, в этом он ошибся? Все же остались, так?
Где-то вдали прогудел поезд.
— Так, да не совсем. Прежде чем отец умер, он написал историю Галена года до три тысячи…
— Три тысячи ?
— Да, до три тысячи четырнадцатого. Он и дальше написал бы, но умер. Совершенно неожиданно. Прилег вздремнуть как-то днем — и умер. Это было ужасно. Все ведь боялись, что немедленно исчезнут, как только он умрет, — так что, когда после его смерти все осталось по-прежнему, мы ликовали.
— Анна, ты знаешь этот рассказ Борхеса «Круги руин»?
— Нет.
— Там один парень хочет создать во сне человека, но не воображаемого, а самого настоящего человека. Из плоти и крови.
— И как, получилось? — Она провела рукой по спинке дивана.
— Да.
Порой даже губка достигает насыщения и не может больше впитывать воду. Слишком сильный раздражитель, слишком много всего происходящего сразу, и настолько невероятного — мой мозг лихорадочно разыгрывал партию в пятимерные шахматы.
Анна похлопала по соседней подушке на диване:
— Давай, Томас, иди сюда, присядь рядом.
— Спасибо, я лучше постою.
— Томас, я хочу, чтобы ты узнал все. Попробую быть с тобой до конца честной. Хочу, чтобы ты знал обо мне, о Галене, об отце — обо всем. Знаешь почему? — Она постепенно извернулась на сто восемьдесят градусов и смотрела на меня теперь поверх диванной спинки. Примостила свою чертову грудь, как на мягкой полке. — Еще пару лет назад как отец написал, так все и происходило. Если кто-то должен был родить мальчика в пятницу, девятого января, так и случалось. Все шло, как он записал в своих «Галенских дневниках». Это была утопия…
— Утопия? Неужели? А как насчет смерти? Разве люди тут не боятся смерти?
Закрыв глаза, она покачала головой. Тупой ученик снова задавал свои тупые вопросы.
— Вовсе нет, потому смерть — это небытие.
— Ох, Анна, брось. Только всей этой схоластики мне сейчас и не хватало! Просто ответь на вопрос.
— Нет, Томас, ты меня не понял. Учти, что, когда умирает кто-то из них, это не то же самое, что смерть обычного человека. Если уходим мы, есть шанс, что нас ждет рай или ад. А для галенцев отец не создал загробной жизни, и потому для них такой вопрос даже не стоит. Они просто исчезают. Пуф! — Она взмахнула руками, словно выпуская светлячков.
— Услада экзистенциалиста, а?
— Да, а поскольку они точно знают, что потом для них уже ничего не будет, то и не беспокоятся. Никто же не станет судить их или бросать в огненную яму. Они просто живут и умирают. В результате большинство их всю жизнь заняты одним лишь поиском счастья.
— И никто не восставал? Ни один не хотел пожить подольше?
— Конечно, хотели, но ведь это невозможно. Они свыклись.
— И никто не выражал недовольства? Никто не убегал?
— Если какой-нибудь галенец попытается уехать, то умрет.
— Ого! Так послушай…
Она рассмеялась и замахала на меня рукой:
— Нет-нет, я вовсе не то имела в виду. Просто отец придумал такую систему безопасности. Пока люди живут здесь, все у них прекрасно. Но если хотят уехать, если отлучаются дольше, чем на неделю, то умирают от сердечного приступа, или кровоизлияния в мозг, или молниеносного гепатита… — Ее рука снова трепыхнулась в воздухе и невесомо опустилась на диван. — Да что об этом попусту говорить! Никто никогда не пытается уехать, потому что про это не было написано…
— Написано! Написано! Ну ладно, где же этот его всемогущий оракул?
— Увидишь чуть погодя, но сначала я хочу рассказать тебе его историю, чтобы ты потом лучше все понял.
— Лучше? Ха! Держи карман шире! Я уже ничего не понимаю.
История оказалась фантастичной и запутанной, и по ходу Анна делала десятки отступлений. В конце концов я уселся рядом с ней на диване, но только после того, как целый час проторчал в неудобной позе у окна, на батарее парового отопления.
Маршалл Франс начал писать «Анну на крыльях ночи», чтобы стало легче дочери. Одним из главных персонажей книги была его добрая подруга Дороти Ли, он лишь изменил ее имя на Дороти Литтл. После того как случайно «убил» ее и кошки пришли сообщить ему об этом, Франс понял, на что способен. Тогда он бросил «Анну на крыльях ночи» и начал «Галенские дневники». Несколько месяцев Франс занимался изысканиями, писал и переписывал. Будучи педантом, он мог переделывать книгу раз по двадцать, прежде чем почувствует, что вышло правильно, — и потому нетрудно представить, как долго он работал и «готовился» к Галену.
Первый, кого он создал после Дороти Ли, был человек по имени Карл Треммель. Безобидный слесарь из Пайн-Айленда, штат Нью-Йорк, который приехал в Гален на серебряном трейлере «Эрстрим» с женой и двумя дочурками. В городе много лет не было слесаря.
Затем прибыл парикмахер Силлмен, гробовщик Лученте (шутка, понятная лишь посвященным; я попытался выдавить улыбку, но это было выше моих сил)… и начался парад персонажей Маршалла Франса.
Все они тихо-мирно жили-поживали, за исключением почтового служащего по имени Бернард Стэкхаус, который однажды вечером напился и нечаянно разрядил себе в голову дробовик.
И так далее, и так далее. Близлежащий заводик, где работали пятьсот человек, таинственным образом загорелся среди ночи, и владельцы, получив страховку, решили перенести его на сто миль ближе к Сент-Луису.
— Через несколько лет здесь остались лишь отец, я, Ричард и «люди отца».
— Почему он разрешил Ричарду остаться?
— Да потому что нам нужна была хотя бы пара нормальных людей на случай, если произойдет что-нибудь непредвиденное, чтобы кто-то мог на время уехать. Любой другой-то умер бы, уехав дольше, чем на неделю.
— А как он добился, чтобы все остальные «нормальные» уехали? Те, кто не работал на заводе?
— Отец написал, что некоторые из них — из нормальных галенцев — захотели уехать. Один вбил себе в голову, что в его доме поселилось привидение, у другого, когда он был в отпуске, взорвался газовый баллон, и он переехал в Иллинойс… Продолжать?
— И никто из них ничего не заподозрил?
— Да нет, разумеется. Отец написал так, чтобы все выглядело совершенно естественно и правдоподобно. Он же не хотел, чтобы кто-нибудь приехал и стал задавать вопросы.
— А когда-нибудь… — Я не совладал с зевком. — А когда-нибудь он использовал, э-э, насилие?
— Нет. Когда сгорел завод, никто не пострадал. Хотя, конечно, смотря что называть насилием. Это же отец устроил взрыв газового баллона, да и пожар. Но он никого не мучил, не калечил. Да и зачем ему, Томас? Все, что хотел, он мог написать.
Франс продолжал творить, но не знал, насколько долго его хватит. Вот почему Анна дала мне прочесть выдержку из тетради. Под конец он решил, что ему остается одно — описать каждого персонажа по возможности подробней, а потом развернуть все это как можно дальше в будущее. И надеяться, что после его смерти все сложится наилучшим образом.
— Может, в дневниках это и объясняется, но все-таки: до какой степени он контролировал человека? Ну, в смысле, расписано ли там, скажем: «В восемь часов двенадцать минут Джо Смит проснулся и зевнул. Зевок продолжался три секунды. Потом он…»
Она покачала головой:
— Нет, нет. Отец обнаружил, что они могут существовать вполне самостоятельно, и потом контролировал только самые важные события в их жизни — кто на ком должен жениться, сколько у кого будет детей, когда и как они умрут… Он хотел, чтобы у них была…
— Не смей только говорить о свободе воли!
— Нет, нет, я и не говорю. Но в каком-то смысле она была. Посмотри, что случилось с Гертом и Вильмой Инклерами: он не мешал им делать с их сыном, что хотят. А когда они перегнули палку, превратил их в собак.
— Господь есть Бог ревнитель и мститель, а?[101]
— Не говори так, Томас. — В ее глазах загорелись два неприятных огонька.
— Чего не говорить? Что он играл ими? Слушай, Анна, не хочу тебя злить, но если все это правда, то твой отец был самый… — Я попытался найти подходящие слова, которые выразили бы масштаб его свершений, но слов таких просто не было. — Не знаю. Он был самый поразительный человек из когда-либо живших. Я даже не говорю о художественных достижениях. Но пером и бумагой — в самом деле вызывать людей к жизни ? — Я поймал себя на том, что говорю скорее сам с собой, чем с Анной, но мне было все равно. — Да нет, невозможно. — И вдруг я с беспощадной ясностью осознал, насколько в тяжелой, плотной, неимоверно клейкой залипухе позволил себе увязнуть. Ну что за идиот, поверить в этот бред? Но, с другой стороны, был же Нагель, который разговаривал со мной. И Нагелина, которая разговаривала со мной. И то немногое, что я прочел в записных книжках, совпадало с реальными событиями. И Анна знала, что мальчик умрет, когда его сшиб грузовик…
— Но, Анна, почему для всех было так важно, смеялся ли мальчик? К чему это?
— Потому что он должен был умереть в тот день, и все это знали. Он должен был быть веселым и счастливым до того самого момента, когда его собьет. Но дело в том, что за рулем грузовика оказался не тот человек. Потому Джо Джордан и все остальные так разволновались. Мальчик не смеялся, и его сбил не тот человек.
Пока все шло по плану Франса, Анна и галенцы почти не имели контактов с внешним миром. Изредка кто-нибудь ездил в соседний городок за покупками или в кино, да в галенские магазины постоянно завозили товар грузовики из Сент-Луиса или Канзас-Сити — но, собственно, и всё. Для виду в городке существовало агентство по торговле недвижимостью, но на продажу предлагались только дома в других городах. Все, что не принадлежало местным жителям, являлось муниципальной собственностью, и продавать было нечего. Сдавать внаем — тоже нечего.
— А как же миссис Флетчер? Как же…
— После смерти отца ты и Саксони — первые, кто задерживается в Галене.
— Значит, вот почему тогда, в первый день, она так упорно не возражала, что мы не женаты! Раз десять повторила, что ее подобные вещи не волнуют. Это ты все подстроила, да, Анна? Это все было частью грандиозного плана!
Анна кивнула:
— Когда я услышала от Дэвида Луиса, что вы приедете, я позвонила Гузи Флетчер и велела ей переселиться на второй этаж, дом-то большой. А потом послала жить к ней Нагеля.
— А я-то думал, она сдает квартиру ради денег!
— Гузи — очень хорошая актриса.
— Она действительно была в сумасшедшем доме?
— Нет.
— Нет — и все? Ничего не добавишь?
— Томас, ну как она могла быть в сумасшедшем доме, если она одно из отцовских творений? Ты сможешь все узнать, как только начнешь читать дневники.
Я оказался прав насчет биографа из Принстона, когда говорил, что он приехал не в то место и не в то время. Гален ревностно хранил свою тайну, и никто этому парню не собирался ничего рассказывать. По словам Анны, он пробыл несколько недель, рвал и метал, а потом сгинул в направлении Калифорнии, где, как говорил, собирался работать над академической биографией Р. Крамба[102].
Но потом началось. В последние два года в Галене все пошло наперекосяк. Один человек, который должен был дожить до девяноста лет и мирно умереть во сне, был убит током, когда проходил под линией электропередачи и на него упал провод. Ему было сорок семь. Один ребенок, который должен был обожать кукурузу, смотреть на нее не мог без тошноты. Женщина, превращенная в бультерьера, вдруг принесла помет из девяти щенят. Ни с кем из собак такого раньше не случалось — ни одна и не должна была щениться.
Засунув под мышки озябшие руки, я в энный раз зевнул:
— И что пошло не так?
Анна держала в руках пустую чашку, постукивая по ней ногтем.
— Отцовские силы начали слабеть. Выдыхаться. В одной из своих тетрадей он писал о такой возможности. Потом сам прочтешь, но в двух словах я тебе расскажу прямо сейчас. Он говорил, что после его смерти могут произойти две вещи. Одна — что все им созданное может тут же исчезнуть.
— Эту часть я читал. — Я по-прежнему держал в руке тетрадь и продемонстрировал ее Анне.
— Да. А вторая возможность — что все будет в порядке, поскольку он наполнил их такой… — Она сжала губы и на мгновение задумалась. — Он наполнил их таким жизненным духом, что они смогут существовать даже после его смерти.
— Так ведь и произошло. Верно?
— Да, Томас, так все и было до позапрошлого года. До тех пор все шло идеально. Но вдруг события пошли не так — о некоторых я тебе рассказала. Но отец предвидел и такую возможность. Он написал об этом все в той же тетради, которая у тебя.
— Просто расскажи мне, Анна. Я сейчас не в настроении читать.
— Ладно. — Она поглядела на чашку, словно не понимая, как та оказалась у нее в руках, поставила на кофейный столик и резко отодвинула от себя. — Отец был убежден, что раз он сумел создать население Галена, то, если умрет, кто-нибудь где-нибудь сумеет воссоздать и его.
— Что?— По моей спине пробежали уже не мурашки, а ледяные ящерки.
— Да, он верил, что его биограф… — Она замолкла и приподняла брови, глядя на меня, его биографа. — Если его биограф будет достаточно хорош и правильно напишет историю его жизни, то сможет воскресить отца.
— Анна, господи Иисусе, ты говоришь, что это я? Ну, ты сравнила — скипидар с яичницей! То есть Божий дар с яичницей! Твой отец был… был… не знаю. Богом. А я?
— Томас, ты знаешь, почему я позволила тебе так далеко зайти?
— Даже не знаю, хочу ли я знать. Ладно, ладно, почему?
— Потому что ты обладаешь первейшим, по отцовскому мнению, необходимым качеством — ты одержим Маршаллом Франсом. Ты вечно твердишь, как важны для тебя его книги. Его творчество для тебя почти так же важно, как для всех нас.
— Ой, Анна, брось! Это не одно и то же.
— Постой Томас. — Она вскинула руку, словно регулировщик. — Ты этого не знаешь, но с тех пор как ты написал первую главу, все в Галене пошло по-прежнему. Все написанное в дневниках стало опять сбываться. Всё — а смерть Нагеля была просто последней по времени.
Я посмотрел на нее и уже открыл рот, но сказать было нечего. Только что меня наградили самым безумным комплиментом в жизни. Моя душа застряла в лифте где-то на полпути между блевотным страхом и тотальной эйфорией. Боже, а что, если Анна права?
Глава 7
Мы продолжали работать, но теперь Саксони полностью устранилась от биографии. Она вырезала трех марионеток или же читала «Змей Уроборос» Эддисона[103].
Я по-прежнему ходил к Анне, но только днем, и задерживался там не дольше, чем до полшестого. Потом собирал свой коричневый портфельчик и брел домой.
Но самая мучительная проблема — я никак не мог решить, выкладывать ли Саксони все начистоту о Франсе и Галене. Иногда мне становилось невыносимо держать это в себе, скрывать от нее. Но я знавал людей, угодивших в психушку за куда более безобидные чудачества, так что предпочитал дождаться какого-нибудь развития событий, прежде чем трепать языком.
Над городом пронеслась пурга и припорошила все толстым белым слоем. Как-то днем я вышел прогуляться и увидел трех кошек, игравших в чехарду на чьем-то неогороженном участке. Они веселились настолько самозабвенно, что я остановился посмотреть. Через пару минут одна из них заметила меня и замерла как вкопанная. Все трое повернулись ко мне, и я машинально помахал им. Едва слышным шепотом над снежной белизной разнеслось их мяуканье. Лишь через несколько секунд до меня дошло, что это они так здороваются.
Впрочем, все в городке теперь стали со мной откровенны. Несколько месяцев назад я недолго думая сбежал бы от такой откровенности куда глаза глядят, но теперь лишь понимающе кивал и пробовал очередное овсяное печенье очередной Дебби — или Гретхен, или Мэри-Энн…
Беседа неизбежно протекала либо в угрожающем ключе, либо в слезно-просительном. Будет, мол, чертовски лучше, если я напишу книгу, а то многие хлебнут лиха; или слава богу, что я заехал настолько вовремя, но как долго мне еще возиться? В зависимости от собеседника и времени суток я чувствовал себя то мессией, то телефонным мастером. Только вот вернет ли моя книга Франса к жизни, когда будет закончена, — эта мысль кружилась у меня в голове снова и снова, как завалявшийся в кармашке детских штанишек стеклянный шарик в сушильной машине. Порой я все бросал и не мог сдержать хохота — настолько это было нелепо и дико. А иногда по коже у меня сновали юркие ящерки страха, и я пытался поскорее отвлечься.
— Гм, Ларри, а каково это… гм… быть сотворенным?
Ларри неприлично фыркнул и улыбнулся:
— Сотворенным? Ты это о чем? Слушай, парень, тебя вот сляпал твой старик, верно?
Я пожал плечами и кивнул.
— Ну а я вышел из другого места. Еще пивка?
Кэтрин гладила своего кролика по шерстке так нежно, будто он был стеклянный:
— Сотворенной? Хм-м-м… Смешное слово. Сотворенный. — Она покатала слово на языке и улыбнулась кролику. — Никогда об этом не задумывалась, Томас. У меня столько всяких других забот…
Если я ожидал откровений из первых уст — то не дождался. Гален был сонный городишко в миссурийской глухомани, и населяли его работящие обыватели, которые ходили по субботам в кегельбан, любили «Бионическую женщину»[104], ели бутерброды с ветчиной и копили деньги на новую почвофрезу или дачный домик на озере Текавита.
Самый интересный случай произошел с парнем, который как-то раз по ошибке выстрелил своему брату в лицо из полицейского револьвера. Щелкнул курок, боек ударил по капсюлю, дым, гром… но с братом ничего не случилось. Ни-че-го.
Всех как прорвало. Теперь, когда я стал «одним из них», они так и сыпали всевозможными историями — о своем люмбаго, о своей половой жизни, о наживках для налима. С предметом моих изысканий это не имело почти ничего общего, но они так долго травили друг другу одни и те же байки, что теперь не могли нарадоваться на свежего слушателя.
— Знаете, Эбби, что мне нынче не нравится? Да то, что не известно ни черта! Я привык идти по улице и не думать — а вдруг мне на голову долбаный самолет рухнет. Понимаете, о чем я? Когда знаешь, то знаешь. Не нужно беспокоиться, что с тобой что-то стрясется. Взять хоть этого придурка, ну как его, Джо Джордана. Поехал купить долбаную пачку сигарет и вдруг здрасьте-пожалуйста — ребенка сшиб. Нет уж, сэр, большое спасибо, но я хочу знать, когда придет мой черед. Так мне ни о чем не нужно беспокоиться, пока час не настанет.
— И что вы сделаете тогда? Когда настанет час?
— Обмочу свои долбаные штаны! — расхохотался старик и все не мог остановиться.
Чем больше я расспрашивал, тем более убеждался, что основную массу народа вполне устраивала система Франса, а внезапная жестокая перемена, бросившая их в неуклюжие лапы судьбы, искренне страшила.
Но были и такие, кто не хотел знать, что им суждено. Оказывается, можно было и не знать. Согласно заведенному много лет назад порядку, старейший член семьи отвечал за полученную от Франса историю своей фамилии — настоящую и будущую, во всех подробностях. Всякий желающий узнать, что ему суждено, мог по достижении восемнадцати лет пойти к «старейшине» и задать любые вопросы.
Когда я спросил одного работника супермаркета, не хотел бы тот прожить дольше пятидесяти двух лет, отведенных ему Франсом, он посмотрел на меня как на сумасшедшего:
— Зачем? Сейчас я могу делать что захочу. Да за полсотни лет человек может все на свете успеть!
— Но это так… замкнуто. Не знаю… а вас клаустрофобия не мучает?
Артритной рукой он вытащил из кармана служебного комбинезона дешевую черную расческу и провел ею по таким же черным волосам.
— Вовсе нет. Послушай, Том, мне теперь тридцать девять, так? Я знаю наверняка, что через тринадцать лет умру. И никогда не беспокоюсь — о смерти там, ну и о прочем. А ты беспокоишься, правда? Иногда, наверно, встаешь утром и говоришь себе: «Может быть, сегодня я умру» или «Может быть, сегодня покалечусь». Что-нибудь в таком духе. А мы же об этом совсем не думаем. Да, у меня артрит, а умру я от рака в пятьдесят два года. Ну и кому сейчас лучше, тебе или мне? Если честно?
— Можно еще спросить?
— Конечно, валяй.
— Вот, скажем, я галенец и узнаю, что завтра утром должен умереть — что вы переедете меня на своем фургоне. А если я засяду дома и вообще не буду выходить, что тогда? Возьму и спрячусь в чулан на целый день, и вы не сможете меня переехать.
— Ну и умрешь в своем чулане в тот самый момент, когда должен попасть под мою машину.
В отцовском фильме «Саfи de la Paix» есть одна сцена, которую я всегда любил и которая то и дело вставала у меня перед глазами, пока я обходил Гален.
Ричард Элиот, он же «Шекспир», а заодно лучший английский тайный агент в оккупированной Франции, раскрыт. Через друзей-подпольщиков он отсылает свою жену, а потом идет в «Саfи de la Paix» и ждет, когда придут фрицы и арестуют его. Он заказывает себе cafи сrкmе[105], вынимает из кармана маленькую книжечку и начинает читать. Само хладнокровие. Приносят кофе, но официант старается обслужить его как можно быстрее и смывается, поскольку знает, что сейчас должно произойти. Улица пуста, возле ножек стола очень медленно шуршат сухие листья. Режиссер понимал, что делает, и растянул эту сцену на три минуты. Когда с визгом покрышек появляется черный «мерседес», вы уже рвете на себе волосы и радуетесь — ну наконец-то. Хлопают дверцы, камера следует через улицу за двумя парами начищенных до блеска сапог.
— Герр Элиот?
Немецкий офицер — из разряда хороших плохих парней (кажется, его играл Курт Юргенс[106]); у него хватило ума выследить Шекспира, но по ходу дела зародилось уважение к человеку, которого должен арестовать.
Папа отрывается от книги и улыбается:
— Привет, Фукс.
С кровожадной ухмылкой приближается другой наци, но Фукс хватает его за руку и велит вернуться в машину.
Отец расплачивается, и вдвоем они медленно пересекают улицу.
— Элиот, а если бы вам удалось вырваться, что бы вы сделали, вернувшись домой?
— Что бы сделал? — Отец смеется и долго смотрит в небо. — Не знаю, Фукс. Иногда такая возможность пугала меня больше, чем арест. Забавно, правда? Может быть, в глубине души я все время надеялся, что вот так и выйдет, чтобы мне никогда не пришлось беспокоиться о своем будущем. А вы когда-нибудь задумывались, что будете делать, когда Германия проиграет войну?
Сколько откровенных разговоров провел я за свои годы, до трех часов ночи лихорадочно пытаясь объяснить цель жизни сонному товарищу по комнате или очередной подружке? В итоге я настолько увязал во всех этих противоречивых ответах и бесконечных возможностях, что засыпал или переходил к любовным играм, или погружался в пучину отчаяния, поняв, что ничего-то я не знаю.
А перед галенцами такой проблемы не стояло. Они исповедовали чистейшей воды кальвинизм — с поправкой на то, что им не приходилось волноваться о своем загробном житье-бытье. Кто они и что им суждено — этого они не могли изменить; но точное знание, что на выпускном экзамене они получат «хорошо» или «удовлетворительно», целиком и полностью определяло течение их будней.
Саксони наконец сняли гипс, и хотя она еще прихрамывала, поскольку нога исхудала и ослабела, однако настроение необычайно поднялось.
Листья уже в полном составе десантировались с деревьев и облепили асфальт. Дни укорачивались, стали дождливыми или пасмурными, или и то и другое одновременно. Центр жизни переместился под крышу. По вечерам в пятницу в спортзале тренировалась баскетбольная команда, и там всегда была давка. В кинотеатре, в магазинах отбою не было от посетителей. Из домов тянуло сытными зимними обедами, сырой шерстью пальто, пыльной скученностью варежек, носков и вязаных шапочек с помпонами, сушащихся на батареях.
Я думал обо всех других маленьких галенах, где тоже готовились к зиме. Цепи для колес, масло для калориферов, новые санки, птичий корм для уличных кормушек, вторые оконные рамы, каменная соль для подъездных дорожек…
Во всех маленьких галенах делались одни и те же приготовления, только «во внешнем мире» человек садился в машину и ехал в лавку, не подозревая, что на полпути его занесет и он разобьется и погибнет. Его жена несколько часов не будет ничего знать. Потом, возможно, кто-то из друзей обнаружит искореженную машину, увидит серый дымок, по-прежнему клубящийся из выхлопной трубы, растапливающий грязный снег.
Или старик в штате Мэн натянет добротный теплый кардиган и зеленые твидовые штаны, не догадываясь, что через два часа его свалит сердечный приступ, когда он будет пристегивать поводок к ошейнику своей таксы.
Миссис Флетчер выяснила, когда у меня день рождения, и испекла мне огромный несъедобный морковный пирог. Я также получил кучу подарков. Когда я входил к кому-нибудь домой, меня обязательно ждал пирог или какой-нибудь подарок. Я получил чучело барсука, десять рыболовных наживок ручной работы и первое издание «Никто не смеет назвать это предательством»[107]. Я возвращался со своих обходов, а Саксони у двери улыбалась и качала головой задолго до того, как я предъявлю очередное сокровище.