— В маскарадных костюмах? Нет. Это только я так нарядился. Я монстр с автостоянки. Мне нравится.
— А кто это так постарался? — Я показал на здание ресторана.
— Мы все. Вчера собрались и сделали. Подумать только, такие разные люди, которым и ужиться-то друг с другом трудно, глубокой ночью совместными усилиями превращают ресторан в именинный пирог — давненько я не слышал ничего более приятного.
— Повезло Линкольну.
— Мы одна семья. Он наш сын. Подъехала машина; не успела она остановиться, как из нее почти на ходу выскочили двое детей и побежали ко входу в ресторан. Я смотрел им вслед и заметил водителя, только когда тот поравнялся со мной. Им оказалась Кэти Джером, ведущая теленовостей.
— Мне все уши прожужжали о сегодняшнем празднике. Мы не могли даже в отпуск уехать — дети, во что бы то ни стало, хотели на нем побывать.
Мы с ней представились друг другу и вместе вошли внутрь. Забавно было слышать, как Кэти, известная своей невозмутимостью и благовоспитанностью, ахнула «Бли-и-и-и-ин!», увидев, во что превратился зал. С потолка свисали огромные полотнища паутины и молнии из алюминиевой фольги; на стенах красовались, видимо нарисованные, сцены из фильмов ужасов. На плечи борзой, Кобба, кто-то накинул плащ Супермена. Сестрицы Бэнд нарядились Франкенштейном и Дракулой — самыми сексуальными монстрами в современной истории. Все было великолепно и чересчур ярко. Но я понял, что такую безумную мешанину устроили нарочно — как Комнату Страха в парке развлечений, чтобы малыши могли зайти туда и не испугаться. Все было «слишком», и потому казалось уже не кошмарным, а забавным и неопасным. Вокруг носились ребятишки, поедая шоколадных нетопырей и марципановых крыс. На стойке бара, привлекая общее внимание, возвышался настоящий именинный торт — монументальный Дом с Привидениями. В углу главного зала устроили игры; там верховодил Гас Дювин, одетый Человеком-Волком. Ибрагим в высоком поварском колпаке и белом костюме разносил еду и напитки; его лицо покрывала жутковатая серебряная краска, как у Кровавика из «Полуночи». Больше всего мне понравилось то, что многочисленные взрослые веселились не меньше детей. Шум и смех были заразительны. Родители отплясывали с детьми рок-н-ролл, почтенные отцы семейств наперегонки ползали по полу на четвереньках с малышами на закорках (проигравшие должны были брызнуть папе в лицо минералкой из бутылки). Под охи и ахи собравшихся внесли пиццу размером с автомобиль, на которую мигом набросились и стар и мал. Пицца оказалась вегетарианской, и, когда из дверей кухни показался повар Мабдин, его наградили громкими аплодисментами.
— Что скажете?
— О, привет, Лили! По-моему, потрясающий праздник. Народ наслаждается вовсю.
— Да, мне тоже так кажется. Где же ваши змеи?
— На подходе. Им нужно небольшое вступление. А почему вы не в маскарадном костюме?
— Линкольн попросил. Боялся, что я заткну его за пояс. Не беда, переодевания мне не слишком-то удаются. Идем посмотрим.
Появиться в обществе вместе с Лили было большой честью. Лили здесь знали и смотрели на меня вопросительно, гадая, кто я таков, что удостоился такой спутницы. С гостями она держалась сердечно, но сдержанно. Все были рады ее видеть; им явно хотелось, чтобы Лили постояла и поболтала с ними. Однако она вела себя как искушенный дипломат — несколько слов каждому, искренне звучащий и, может быть, действительно искренний смех и — дальше, к следующему гостю: «Привет! Смогли к нам выбраться? Замечательно!»
Линкольн то и дело подбегал к нам с неистощимыми вопросами. Он нарядился чародеем — красный бархатный плащ и тюрбан, золотые кольца и браслеты, плетеные кожаные сандалии с загнутыми носами, похожие на маленькие гондолы. Мать сегодня немедленно бросала все дела и покорно выслушивала все то, что он говорит. Обычно Лили вела себя иначе. Она полагала, что сын должен привыкнуть хорошо себя вести, избавиться от толики детского эгоизма и научиться ждать. Наконец, Линкольн попросил ее наклониться и что-то шепнул на ухо. Лили выслушала и повернулась ко мне:
— Он спрашивает, принесли ли вы ему какой-нибудь подарок.
— Ма! Зачем ты сказала!!!
— Все в порядке. Конечно, у меня есть подарок! Только его привезут чуть позже. Это специальный заказ, и мне сказали, что придется немного подождать.
Линкольна это удовлетворило, и он убежал с какой-то девочкой, на футболке которой красовалась вылезающая из живота голова, а-ля Чужой.
— Что вы собираетесь делать со змеями?
— Потерпите, скоро увидите. Все рассчитано по минутам.
Берегись Ид(ей)…
Предполагаюсь, что произойдет следующее. Хотя в полном наряде для рестлинга Гвоздила Фрэнк Корниш выглядит огромней и злее, чем кошмар безумца, он очень любит детей. Никогда, ни за что на свете он не стал бы их пугать. Но, как сказала его жена, Фрэнк глуп. Я уверен, что он всего лишь хотел, чтобы ребята на празднике получили удовольствие сполна. Мы планировали, что Гвоздила откроет двери «Массы и власти» и войдет, небрежно держа в каждой руке по подружке Вилли Снейкспира. Два дня назад Вилли покормил змей, и во время праздника они будут пребывать в сытом оцепенении. Вот и все. В зал, потрясая настоящими живыми змеями, входит знаменитый борец-рестлер и приятным дружелюбным голосом восклицает: «Где тут новорожденный?» Найдя Линкольна, он вручает мальчику коматозных змей и говорит: «Эти ребятки хотели попасть на твой праздник». Дети получают возможность погладить змей и полюбоваться Гвоздилой. Все задумывалось как милый дивертисмент. Драматизма — в самый раз на несколько минут изумления и радости. А когда дым рассеется, я получу заслуженное признание, и Линкольн посмотрит на меня другими — любящими — глазами.
Росту в Фрэнке шесть футов и шесть дюймов, весит он под триста фунтов. Бритая голова смахивает на наковальню. Мэри уверяет, что он носит обувь пятнадцатого размера. Я попросил Фрэнка надеть костюм борца, решив, что так выйдет красочнее и внушительнее.
Когда спустя полчаса двери распахнулись и раздался оглушительный, сотрясающий землю рев, от которого мгновенно смолкли все остальные звуки, в голове у меня пронеслось: «Боже, да получилось даже лучше, чем я ожидал!» Но я-то знал, что происходит. И я взрослый человек. Возвышаясь огромным силуэтом в дверях на фоне пламенеющего калифорнийского неба, вытянув руки со свисающими змеями, Фрэнк не слишком походил на человека, да и вообще на человеческое существо. Скорее он смахивал на бритого юпитерианского медведя. Очень свирепого медведя. Когда он прорычал: «Где тут новорожденный?!» и потряс несчастными рептилиями, которые зазмеились, как черные молнии, у народа поехала крыша.
Если мне не изменяет память, первой завопила женщина, а не ребенок — классический вопль из фильма ужасов:
— А-а-а-а-а-а-ааа!
Кто-то заорал:
— Змеи!
Кто-то завизжал:
— Он загораживает вход!
Кто-то заверещал:
— Мама!
Кто-то завопил:
— Нет, постойте! Погодите, он только…
Это кричал я, но к тому времени остановить уже ничего было нельзя.
Поняв, что натворил, Фрэнк съежился в дверях, но с такими габаритами особенно не съежишься. Он хотел было сказать что-то, как через комнату пролетел стул и ударил его в грудь. Единственным результатом стало то, что Фрэнк выронил змей. После чего поднялся новый визг:
— Они на полу!
— Берегись!
— Брысь!
— Зме-е-е-е-е-еи-и-и!
Я не знал, к кому бросаться — к змеям или к Фрэнку. Выбрал Фрэнка. Общий гам на секунду перекрыл вопль Вилли Снейкспира:
— Отстаньте от них! Они не кусаются!
На миг я увидел Лили: она на четвереньках гонялась за змеями. Благодарение Богу, лицо ее сияло смехом. Среди всего этого содома она смеялась!
Но больше никто не смеялся. Все были в панике. Празднование дня рождения и так многих завело, но при внезапном, подобно выстрелу, появлении натурального ревущего великана с извивающимися змеями они выжали педаль газа до упора, далеко превысив свою обычную скорость.
Что же я, обвиняемый, мог сделать? Прежде всего, пробиться сквозь толпу к юпитерианскому медведю и вышвырнуть его к чертовой матери за дверь.
Мне оставалось до него десяток футов, я уже протягивал к нему руки, собираясь его перехватить, как вдруг на меня обрушилась боль. Острая, невыносимая, она взорвалась в середине спины. Я пошатнулся и упал на колени. Боль ушла и тут же вернулась с удвоенной силой. Я пытался обхватить себя руками, чтобы спастись от мучительной боли внутри, но как бы не так. Какая-то часть меня пыталась убить все остальные части.
Я не потерял сознания, хотя весь мой мир затопила черная всесокрушающая боль. Ни праздника, ни змей — вообще ничего. Только мука, я не мог дышать и не сомневался, что умираю. Дайте мне умереть, и боль прекратится. Дайте умереть, потому что ничто, ничто не может быть хуже этого.
Но умереть мне не посчастливилось.
— Что это?
— Рисовое зернышко, мистер Фишер. Ваш камень был вдвое меньше.
— Как может такая крохотная штука причинить такую боль?
Казалось, врач мной доволен, словно преподаватель — студентом, который задал на занятии правильный вопрос.
— Протоки, по которым он проходит во время колики, очень малы. Камни в почках причиняют человеку нестерпимые страдания. Не меньшие, чем испытывают женщины при родах.
— Женщины вынашивают детей, а мы — рисовые зернышки. И вы сказали, у меня может случиться еще один приступ?
— Они действительно часто повторяются. Но вы можете бороться с ними — пить воду и как следует промывать организм.
Доктор оказался занудой, и его занудство усугублялось привычкой непрерывно повторять одно и то же непререкаемым тоном, который мог бы понравиться только его родной матери или другому врачу. На прощание он театральным жестом водрузил злосчастное рисовое зернышко на мой прикроватный столик и удалился. Рисинка лежала рядом с альбомом по искусству, раскрытом на плакате с надписью:
НИ В ЧЕМ НЕ ПРИЗНАВАЙСЯ ВИНИ ВСЕХ ЗЛОБСТВУЙ
Я продержал его на этой странице два дня и, вероятно, оставил бы до самой выписки из больницы, хотя почти все посетители уверяли, что я не виноват в погроме со змеями. Гас заявил, что идея была говенная, но результат «не совсем» моя вина. Мэри поровну поделила вину между мужем, собой и мной:
— Надо было мне пойти туда самой. Я же знала, что за Фрэнком нужно приглядеть, но поступила как эгоистка. Каюсь, хотела дочитать книжку.
Но самое главное — что думали Лили и Линкольн, а они высказали единодушное одобрение.
— Там была одна девчонка, которую я терпеть не могу, — Брук. Ее пришлось пригласить, потому что я ходил на ее дурацкий день рождения. Но знаете, что самое здоровское? Оказывается, она описалась, когда увидела змею. Мне Патрик Клинкофф сказал.
— Почему вы расстраиваетесь, Макс? Никто не пострадал, и людям теперь есть о чем посудачить. Многие ли детские праздники запоминаются навсегда? Они еще через десять лет будут говорить: «Помнишь тот сумасшедший день рождения, когда по полу змеи ползали?» Я тоже сначала испугалась, но мне страшно понравилось. К тому же я сто лет такие смеялась. Змеи, борцы, монстры… А вы видели, что осталось от именинного торта? Боже, какая была потеха!
Легко любить тех, кто нас прощает. Где-то глубоко, в потайном уголке души, я тоже считал, что происшедшее на празднике было смешно, но другие части моего «я», не любившие неудач и неловких положений, полагали, что Максу Фишеру следует залечь на дно морское и жить там вместе с такими же, как он, ползучими тварями. Не утешало и то, что посреди учиненного безобразия я в довершение всего и сам хлопнулся. Большую часть сознательной жизни я был здоров, но вместе с тем вечно боялся, что мое тело внезапно подведет меня или перегорит, как предохранитель. Почему давний страх сбылся именно на празднике? Боги ли готовили спецэффекты или просто я перестарался, стремясь произвести хорошее впечатление?
По какой бы причине вы ни попали в больницу, это всегда унизительно. Не произнося ни слова, жизнь говорит вам, что вы старше, слабее и уязвимее, чем вам когда-либо приходило в голову. Возможно, на койке, которую вы занимаете, кто-то умер. Ваша больничная рубашка с завязками на спине прикрывала тела тех, у кого не было надежды когда-нибудь покинуть это последнее пристанище, край длинных коридоров, тихого шарканья мягких тапок и едва слышного повизгивания колесиков каталок. Дни здесь проходят в ожидании кормления и результатов анализов. Единственное, в чем вы можете быть уверены, — что на столике в конце коридора лежат старые журналы. Вы силитесь припомнить, где были снаружи, на воле, когда читали тот же самый журнал три недели назад. И испытываете прилив бурной радости, вспомнив, что сидели в гостях у приятеля или в парикмахерской.
У меня нашли камень в почках. Боль он вызвал мучительную, но врачи знали, что делать. Они просветили мне бок какими-то лучами, раздробили эту штуку и позволили ей выйти. С тех пор меня преследовал навязчивый образ: в моем теле неумолимо растут камни. Словно бы часть меня запустила втихомолку, тайком процесс умирания и возвращения к первоэлементам. Мне показали снимок и гордо сказали: «Вот он, ваш камень». Я взглянул на него — доказательство того, что я стал плох, ущербен, конечен. Камень был создан важным органом, создан так же, как этот орган обычно очищал мою кровь или перерабатывал пищу. Как я мог так обойтись с самим собой?
* * *
В жизни случаются дни и недели, когда происходит так много всего, что на осмысление случившегося уходят месяцы, а то и годы. Спустя две недели после того, как я познакомился с Ааронами, испохабил им день рождения и впервые всерьез столкнулся с собственной смертностью, я сидел дома, глядя в окно на птичью кормушку и ни о чем особенно не думая. В голове теснились вздохи и бессвязные мысли. Книга, которую я увлеченно читал всего несколько дней назад, пылилась возле кровати. Чтобы хоть чем-то заняться, я прибрал в квартире. От этого мое уныние только усугубилось, поскольку, когда я закончил уборку и осмотрелся, вид квартиры напомнил мне картинку из журнала. Одно из безымянных ухоженных «жилищ», на которые мельком бросаешь взгляд и переворачиваешь страницу. Никакой индивидуальности, никаких характерных черт. Кто бы тут ни жил, он все делает как положено, владеет правильными вещами, даже камнями в почках обзаводится в статистически правильном возрасте. В больнице мне показали девочку, которая якобы умирала от загадочной неизвестной болезни. Люди испытывали перед несчастным ребенком почтительный трепет. Врачи увивались вокруг нее, как поклонники, аппараты стоимостью в миллион долларов трудились изо всех сил лишь затем, чтобы поддерживать в ней жизнь. Я знал, что интерес вызывала не сама девочка, а ее болезнь, но все же. Все же.
Однажды утром, вынув из ящика почту и входя в квартиру, я услышал телефонный звонок. Я не хотел поднимать трубку, решив просмотреть сперва почту, но в отличие от других я не могу не обращать внимания на трезвонящий телефон. Звонок разом радует меня и тревожит — что надвигается оттуда, с другого конца провода?
Я держал в руках детский рисунок, изображающий улыбающегося человечка. Только голову и шею. В центре шеи помещалась большая красная роза — выглядело так, словно ее проглотили целиком. Внизу шла надпись, сделанная, несомненно, рукой взрослого: «У нас обоих для вас роза в горле». Я получаю немало писем от поклонников, но первой моей, полной надежды мыслью было, что его прислали Лили и Линкольн. Детский рисунок, почерк взрослого. Что же это значит, «роза в горле»? Телефон не умолкал. Будем действовать по порядку.
— Макс? Это папа. Плохие новости, сын. Вчера вечером у мамы случился инсульт. Она в больнице, в коме. Как думаешь, ты не сможешь приехать, побыть с нами?
Через три часа я сидел в самолете, летящем на восток. Поздно вечером — держал отца за руку, сидя в больничной палате, очень похожей на ту, что недавно покинул сам. Мама, бледная и неподвижная, лежала в постели, как мертвая. От инсульта у нее что-то сделалось со ртом, и одна сторона его была странно приоткрыта.
Отец уже в третий раз рассказывал мне, как все случилось. Я понимал, что ему необходимо выговориться, и молчал.
— Мы смотрели телевизор. Мама сказала: «Милый, хочешь перекусить?» Ты же ее знаешь — вечно рвется всех покормить. А потом следит, чтобы ты доел все до крошки. Я сказал: нет, не хочу. Тут она ткнула вперед рукой вот так, будто показывала на что-то на экране. Я даже посмотрел в ту сторону, а через секунду мама упала лицом вниз, прямо с кушетки… Ох, боже ты мой. Ох, Макс. Что же мне делать? Если маме не станет лучше, я не знаю… у меня все из рук валится… Я ничего не могу сделать как следует, когда ее нет рядом. Ты же знаешь меня, сын. — Отец в отчаянии глянул на меня, словно желая, чтобы я объяснил ему его самого: указал решение последней дилеммы, которая встала сейчас перед ним, приняв вид неподвижной жены.
— Думаю, она отдыхает, пап. Она там разбирается, что к чему, и смотрит, что нужно сделать, чтобы вернуться к нам. Мама не оставила бы нас вот так в беде. Эй, послушай, ты же ее знаешь — она всегда накроет для нас на стол, прежде чем пойти куда-то. Она не уйдет сейчас, не убедившись, что о нас есть кому позаботиться!
Последние фразы задумывались как мягкая ободряющая шутка, но в глазах отца внезапно появился свет и уверенность.
— Верно! Ида никогда ничего не бросала не закончив. Она и правда тут, отдыхает перед следующим шагом. Скоро она проснется и закричит на нас, чтобы переобулись.
Это неизбежно. Настает момент, когда жизнь сажает нас на родительское место во главе стола и внезапно уже мы начинам «кормить» их, — а ведь прежде, целую вечность, все было наоборот. Волнующий и по-настоящему выбивающий из колеи миг, который полностью осмысливаешь лишь впоследствии.
Когда врачи говорили с нами о состоянии и лечении мамы, отец все время смотрел на брата или на меня, словно только мы понимали и могли ему перевести то, что говорилось. Пока мы были в больнице, он непрерывно спрашивал: «А вы что думаете, ребята?» Но разве мы знали что-то такое, чему научил нас не отец? Ведь именно он прошел через годы Депрессии и войну, потерю родителей и прожил на девять тысяч дней больше, чем я. И все же, когда Сол или я принимали решение, отец моментально с нами соглашался. Мы никогда не знати, согласен ли он на самом деле, но меня не оставляло чувство, что потеря жены полностью отняла у отца силы. Тот, кто споткнулся и падает, рад любой протянутой руке. Оттого, что руки протягивали сыновья, ему было только легче ухватиться и удержаться, Кроме того, каждое решение, принятое быстро и с некоторой уверенностью, кажется, ободряло отца, показывало, что в его зашатавшемся мире еще есть какой-то порядок и равновесие.
Он рассказал нам о маме и их отношениях много такого, чего я никогда прежде не слышал. Некоторые рассказы были очень личными, другие — скучными. Удручаю то, что мы, все трое, постоянно говорили о маме в прошедшем времени. Даже тон наших воспоминаний и случаи, которые мы рассказывали, звучали так, словно ее уже не было: мама казалась скорее каким-то полупризраком или эктоплазмой, чем живой Идой Дакс Фишер.
— Ладно, довольно о маме и обо мне. Как насчет тебя, Макси? У тебя сейчас есть хорошая подружка?
— Думаю, да, пап. Мы познакомились совсем недавно, но она мне уже очень нравится. Но, знаешь, недавно случилась одна история. У нее десятилетний сын, и на днях у него был день рождения…
И я рассказал о празднике, змеях и Гвоздиле, потому что отец любил забавные истории, и я надеялся его повеселить. К моему удивлению и разочарованию, отец лишь слегка улыбнулся и спросил, что сталось с Ааронами после того, как я свалился. Я сказал, что они приходили в больницу и, кажется, простили меня, но кто знает? Может быть, я вернусь домой и больше не получу от них ни весточки.
— Как думаешь, ты когда-нибудь женишься?
— Надеюсь, пап. Мысль о женитьбе мне нравится, просто я еще не встретил женщины…
— Послушай меня. Я не стал бы об этом распространяться, если бы сейчас в комнате был твой брат, но ты знаешь, как я отношусь к драконихе, на которой он женился. Меня рано подцепили на крючок, и мне повезло. Сол тоже женился рано, и его Дениза — самая большая ошибка в его жизни. Но вот теперь с мамой случилось такое, и мне кажется, что я покойник. Так зачем все? Понимаешь, о чем я? Если тебе повезет с женой, ты под конец тоже почувствуешь себя трупом. Если нет — сорок лет будешь ложиться в одну постель с монстром из преисподней. Не знаю, можно ли тут выиграть, Макс. Может, тебе лучше остаться холостяком и ни от кого не зависеть.
— Я хочу детей, пап. Мне бы очень хотелось узнать, каково это — смотреть на ребятишек в песочнице и знать, что они твои. Должно быть, чертовски приятное чувство.
— Конец все равно один — дети вырастают и уходят, а тебе кажется, что ты труп.
К нашему изумлению и восторгу, четыре дня спустя мама вышла из комы и немедленно потребовала вертелку. Когда ее спросили, что такое «вертелка», мама ответила — водка с апельсиновым соком. Но, если не считать множества подобных жутковатых и забавных странностей, она вернулась в полное сознание в приличной форме. Рот, правда, оставался перекошенным, как и многое из того, что она говорила, но больше ничего не пострадало, и мама пребывала в хорошем настроении.
— Во сколько обходится больница?
— Не знаю, ма, но не беспокойся об этом. Мы с Солом все оплатим.
— Тогда притащи сюда отца, пусть займет вторую койку. Будет у нас с ним первый в жизни отпуск.
Отец ног под собой не чуял от счастья. Он всегда обходился с матерью хорошо, уважал ее и ценил, но возвращение с того света и выздоровление еще более возвысило маму в его глазах. Папа говорил о ней пылко и благоговейно. С ней же разговаривал почти шепотом, словно боялся, что любой громкий звук может спугнуть ее, и она снова уйдет туда, откуда вернулась, или еще хуже.
Мама журила его за то, что он так перед нею лебезит, но с любящим лицом, и непременно держала его за руку все время, когда отец навещал ее в палате.
Я сидел рядом и рисовал их, снова и снова. Мы разговаривали, родители держались за руки, Сол рассказывал всякие истории о жизни в Лондоне и о компании, в которой он там работал. Хотя мы раз или два в году съезжались на семейное сборище, сейчас все было совсем иначе. Все мы, как один, дышали облегчением, любовью и страхом за маму. Это поднимало эмоциональную температуру в комнате градусов на пятьдесят. Мама чуть не ушла от нас навсегда, у меня нашли камни в почках, отец передал нам главенство в семье и говорил о браке, семье и любви на всю жизнь, как о том, что, в конце концов, тебя убивает. Возможно, он был прав, что стал разговаривать шепотом. Может быть, нам всем следовало шептать.
Однажды, сидя в маминой палате, когда она спала, я вспомнил присланный Линкольном рисунок — человечка с цветком на шее. Пожалуй, даже розой в горле. Разве не то же происходит сейчас здесь? Не давимся ли мы лакомствами жизни, словно они попали не в то горло? Розами положено любоваться, нюхать их, а не глотать. Любовь отца к матери мгновенно стала гибельной, стоило ему решить, что мама умирает. Так, и не иначе. Смысл выходил именно такой. Но что Аароны хотели сказать этим рисунком? В Лос-Анджелесе сейчас десять утра. В палате был телефон, но я предпочел позвонить из автомата в вестибюле.
— Алло?
— Лили? Это Макс Фишер.
— Макс! Я ждала вашего звонка! Как вы? Как ваша мама?
— Хорошо. Она была в коме, но сейчас пришла в сознание, и врачи считают, что все будет в порядке. Послушайте, может быть, это не совсем уместно, но я хотел вас кое о чем спросить. Помните рисунок, который прислал мне Линкольн? Тот человечек с цветком в горле?
— С розой. Конечно помню — ведь это я велела Линкольну его нарисовать! Все в точности по моим указаниям.
— Хорошо, и что же он означает?
Я буквально почувствовал ее улыбку сквозь телефонную трубку.
— Отгадайте.
— Простите?
— Вам придется догадаться.
— Я бьюсь над этим с тех пор, как получил рисунок, но все, что приходит мне в голову, довольно мрачно.
— Нет, ничего мрачного там нет! Гарантирую. Знаете, как бывает — иногда сидишь и до тебя, еле слышно, доносится музыка из соседней комнаты? Ты настораживаешься, напрягаешь слух, пытаясь разобрать мелодию. Спустя какое-то время это удается, и ты снова расслабляешься: «Ладно, теперь жизнь может продолжаться». Так вышло и со мной, Макс. Я поняла, что вы для меня за мелодия. Вы для меня — роза в горле. Разве вам не нравятся смешанные метафоры?
— Но это что-то хорошее?
— Да, безусловно, хорошее. Когда вы возвращаетесь?
Я поглядел на дверь маминой палаты и почувствовал укол вины. Теперь, когда маме стало лучше, мне захотелось уехать и вернуться к своей жизни, к тому, что могло у меня сложиться с Лили Аарон.
— Надеюсь, скоро. Как только скажут, что с мамой точно все будет хорошо.
— Когда вернетесь, давайте поедем кататься на велосипедах. Втроем.
— Отлично! — Я мысленно взял на заметку: как только окажусь в Лос-Анджелесе, первым делом купить велосипед.
— Знаете, чего мне хочется уже много лет? Объехать на велосипеде вокруг Европы. Без всякого рюкзака и тому подобного. Ехать на машине, останавливаться в гостиницах, вкусно обедать… но чтобы на крыше машины были закреплены велосипеды, и когда делаешь остановку в городе или в горах, то или ходишь пешком, или ездишь на велике. Никакой машины. Представляете, как чудно было бы вот так путешествовать в Альпах?
— Или по Парижу? Это была бы сказка. Можно мне с вами?
— Не знаю. Возвращайтесь домой, и посмотрим. Вроде собеседования при приеме на работу — поглядим, из того ли вы теста.
Перед тем как Сол уехал в Лондон, мы с ним пообедали вдвоем. Хотя у нас мало общего, мы с братом очень хорошо ладим. Он обожает бизнес, женщин и путешествия. Когда Сол не трудится над колоссальной сделкой, он либо лежит в постели с красоткой, либо летит в какой-нибудь экзотический уголок. Родители знают только, что он преуспевает и присылает открытки и причудливые сувениры со всех концов света. Его жена Дениза — ужасная дура; она была очень красива до того, как глупость и стервозность стерли с ее лица красоту. Детей у них с Солом нет, и она вполне довольна тем, что живет припеваючи, сорит деньгами, и время от времени заводит интрижку, чтобы ощутить новый прилив уверенности в себе. Все это рассказал мне сам Сол, но ему наплевать на ее измены.
Когда мы с братом болтаем, нам всегда уютно и спокойно, потому что мы любим друг друга, но ни за какие блага мира не согласились бы поменяться местами.
— Как выглядит твоя Лили?
— Невысокая, с темными пышными длинными волосами. Немного похожа на француженку.
— Как, говоришь, ее фамилия?
— Аарон.
— Она еврейка?
— Не знаю.
— И у нее есть сын?
— Да, славный мальчишка.
— А ты уверен, что хочешь связаться с женщиной, у которой сын как раз вступает в переходный возраст? Ты умеешь кататься на скейтборде? Готов к матчам Детской лиги?
— Сол, брат мой, иди в жопу. Сколько у тебя было женщин с детьми?
— Я — совершенно другое дело. Ты же холост. А они всегда знали, что я женат. Эту информацию я выдавал им прежде, чем уложить в постель, братец. Я никогда не давал ни одному малышу шанса подумать обо мне как о папочке. А ты холост, и чем крепче ты завяжешься с его мамашей, тем скорее мальчик станет смотреть на тебя именно так. Поверь мне.
— Может, оно не так уж и плохо. Раз — и у тебя сразу же готовая семья. Никаких тебе подгузников и режущихся зубок. Возможно, ему даже понравятся те же фильмы, что и мне. А тебе никогда не хотелось иметь детей? Я уверен, что Дениза их не хочет, но тебя вполне могу представить качающим на колене славного малыша.
— Я вообще-то тоже, но мысль о том, чтобы убить полжизни на родительские обязанности, меня сразу расхолаживает. В любом случае, Денизе понравились бы дети, только если бы единственное, что они делали, — это подавали напитки и закуски. В остальном она представляет себе детей маленькими чудовищами, из-за которых у нее отвиснет грудь, а на шелковых чулках появятся затяжки.
— А развестись ты не думал?
— Я думаю об этом по семнадцать раз на дню, Макс. Но знаешь, что меня останавливает? В моих устах это прозвучит смешно, но у нас с ней общая жизнь. А это чего-то да стоит. Я имею в виду, да, у меня миллион подружек, и Дениз тоже своего не упустила. К тому же она меня бесит, и я провожу дома не столько времени, чтобы она могла думать, что у нее есть муж на полную ставку. Но, несмотря ни на что, есть жизнь, которую мы построили вместе. Мы любим бродить по Берлингтонскому пассажу и ходить на футбол в Тоттенхем. Дениза обожает футбол. Она по-прежнему самая лучшая любовница из всех, что у меня были, и… ну, не знаю, парень. Если сложить все хорошее, это кое-чего стоит. Что бы там ни — но она моя жена. Только она знает, каково нам приходилось «тогда, давным-давно». А это кое-что значит.
Сол не мог остановиться, и я очень любил его и за то, что он говорил, и за то, что недоговаривал. Брак, даже попав в самый тяжелый «климат», может оказаться таким же живучим, а порой и красивым, как кактус. Поскольку то и дело внезапно удивляет тебя, покрываясь самыми изысканными, нежно окрашенными, трепетными цветами. Кого трогает цветение розы? Розе и положено цвести. Но вот когда цветет кактус, и цветет роскошно…
— Вот ты послушай, что случилось несколько дней назад. Я ложился спать и обнаружил на подушке листок бумаги. Там почерком Дениз было написано: «Милый алый чудесный целующий рот». Я ее окликнул: «Эй, Ден, это очень мило. Сама сочинила?» — «Нет, Суинберн». — «Суинберн?! Ты хочешь сказать, поэт? С каких пор ты стала читать стихи?» — «Я не читаю — я нашла такую надпись на конфетном фантике. Мило, не правда ли?» Боже, Макс, не знаю, за что я люблю ее больше — за то, что она написала это и положила мне на подушку, или за то, что сразу созналась, что взяла слова с дерьмовой конфетной обертки!
У женщины, которая в одиночестве ждет кого-то на людях, выражение лица решительное, замкнутое. Всем своим видом она словно бы говорит мужчинам: «Да, я жду, но не тебя, малыш. Пшел вон». Женщин она окидывает беглым, но внимательным взглядом, словно бросая им вызов. Когда меня ждет женщина, я люблю секунду незаметно понаблюдать за ней, прежде чем подойти. Притвориться, что вновь вижу ее впервые — без предрассудков, без страсти.