Глава первая
Перелет из Вены в Нью-Йорк занимает девять часов. Как только самолет оторвался от земли, я почувствовал глубочайшее облегчение. Свободен! Пол и Индия, смерть и тревоги — все осталось позади.
Это облегчение продолжалось всего пять минут. Затем накатило чувство вины и парализующего разочарования в себе. Какого черта я удираю? Как мог я бросить Индию одну во мраке? И тогда я понял, какой же я действительно трус, раз не захотел остаться. Больше всего на свете я хотел через час оказаться в Нью-Йорке. В сотне тысяч миль от Вены и от Тейтов. Я знал это и ненавидел себя за ту радость, что исподтишка расцвела во мне, когда я понял, что все, свершилось — я сбежал!
Я смотрел фильм, поглощал все эти обеды и закуски, а за двадцать минут до посадки пошел в туалет, где меня стошнило.
Из аэропорта я позвонил Индии, но никто не брал трубкy. Я снова позвонил из города, с автовокзала; связь была такой чистой, будто Индия говорила из соседней комнаты.
— Индия? Это Джо. Послушай, я собираюсь вернуться.
— Джо? Ты где?
— В Нью-Йорке.
— Не дури. Со мной все в порядке, так что не беспокойся. Твой телефон у меня есть, и если что вдруг, то я позвоню.
— Позвонишь?
— Да, мистер Другой-часовой-пояс, позвоню.
— Не позвонишь, Индия, я же тебя знаю.
— Джо, пожалуйста, не будь идиотом. Этот звонок стоит целое состояние, и в нем нет никакой нужды. Очень мило, что ты позвонил и что беспокоишься, но у меня все в порядке. Ладно? Я напишу и правда позвоню, если ты понадобишься. Будь здоров и съешь за меня сладкую ватрушку. Сiaо,pulcino!
Она повесила трубку.
Я улыбнулся, думая о ее упрямстве, ее мужестве и обретенной мною свободе. Не смог удержаться от улыбки. Она сама велела мне оставаться.
Индия оставила за собой однокомнатную кооперативную квартиру на Семьдесят второй стрит; раньше эта квартира принадлежала ее матери. Перед отлетом она дала мне ключ. Я отправился туда и оставил мой багаж. В квартире было душно и грязно, и я, как ни устал, устроил хорошую уборку. Когда я закончил, был уже поздний вечер, и у меня еле хватило сил доковылять до кафе на углу, чтобы взять бутерброд и чашку кофе.
Я сидел у стойки и слушал английскую речь. Я так привык слышать немецкий, что английский казался ярким и хрустящим, как новая долларовая купюра.
Я знал, что нужно позвонить отцу и сообщить, что я в городе, но отложил это, чтобы несколько дней провести наедине с собой. Я прошелся по книжным магазинам, поел сэндвичей с копченой говядиной, посмотрел несколько фильмов. Поболтался по улицам, словно какой-нибудь олух откуда-нибудь из Патрисии, штат Техас, разевая рот на людей, и на краски, и на жизнь, что витали в воздухе, словно вторгнувшаяся в город флотилия воздушных змеев. Так долго пробыв вдалеке отсюда, я не мог насытиться. Погода стояла холодная и промозглая, но это ничуть меня не остановило. Иногда моя голова так наполнялась Нью-Йорком, что я на время забывал Вену, но потом какой-нибудь звук или жест, которым какая-нибудь женщина прикасалась к волосам, напоминали мне Индию, или Пола, или что-то, оставшееся в Вене.
Я купил ей множество подарков, но больше всего мне понравилась антикварная шкатулка красного дерева. Дома я положил ее на комод и задумался, смогу ли когда-нибудь подарить ей.
Я позвонил отцу, и мы договорились вместе пообедать. Он хотел, чтобы я выбрался к нему за город посмотреть новую квартиру, но я увильнул от этого, сказав, что приехал в Штаты, дабы засесть в Нью-Йоркской публичной библиотеке, и вынужден подлаживаться под их рабочие часы. Такие увертки легко сходили мне с рук, ведь отец был очень доволен, что я писатель, и мог списать многое на «издержки производства».
Истинной причиной, по которой я уклонился от поездки туда, была неприязнь к его новой жене, которая раздражала меня своей болтовней и подозрительностью. Отец был от нее без ума, и они, казалось, были действительно счастливы вместе, но когда появлялся на сцене я, это всех нас выбивало из колеи.
Отец любил пабы, и потому мы встретились перед пабом О'Нила на пересечении Коламбус-авеню и Семьдесят второй. Отец удивил меня щегольским английским плащом, в котором напоминал Джеймса Бонда. Он также отрастил чудовищных размеров седые усы, которые еще больше добавляли ему шика. Мне очень понравился этот его новый образ. Когда мы крепко обнялись при встрече, он первым ослабил хватку.
Отец весь лучился бодростью и сказал, что его новая жизнь идет так, что дай бог каждому. Он очень честный человек, так что я был совершенно уверен, что он говорит правду, а не просто хочет порисоваться. Наконец-то, после стольких лет неудач, счастье улыбнулось и ему. Больше всего меня восхищало, что он не уставал радоваться своей новой удаче. Если был когда-то человек, умевший быть благодарным судьбе, то это мой отец.
Мы сидели в уголке и ели большие гамбургеры. Он спрашивал меня про Вену и про мою работу. Я чуть приврал, так что у него, наверное, возникло впечатление, будто весь мир у моих ног. Когда дело дошло до кофе, отец вытащил кипу недавних семейных фотографий и, передавая мне по одной, коротко комментировал каждую.
Двое детей его жены от первого брака выросли и были на пороге отрочества. Моя мачеха, к замужеству сохранившая неплохую фигуру, начала расплываться, но в то же время казалась более свободной и уверенной в себе, чем во время нашей последней встречи.
Среди прочих были снимки перед их новым многоквартирным домом, в сверхмодной гостиной, во время поездки в Нью-Йорк. Там они стояли перед концертным залом «Радио-сити мьюзик-холл», робко и с затаенным страхом взирая, куда ж это их занесло.
Отец протягивал мне фотографии любовно, словно это были живые существа. Его голос звучал немного насмешливо, но в то же время и нежно; было ясно, что эти люди очень ему дороги.
Я каждый раз улыбался и старался внимательно слушать его пояснения, но после пятнадцатого снимка людей, с которыми я не был так уж близко знаком, картинки поплыли у меня перед глазами.
— А вот это, Джо, на дне рождения в октябре. Помнишь, я тебе рассказывал?
Я взглянул и отшатнулся, как от огня.
— Что это? Где ты это взял?
— В чем дело, сынок? Что случилось?
— Эта фотография… Что это на ней?
— Это день рождения Беверли. Я же тебе говорил. Там, взявшись за руки и глядя в объектив, стояли в ряд трое людей. Одежда на них была самая обычная, но у каждого на голове — черный цилиндр, в точности как у Пола Тейта.
— Господи Иисусе, убери ее от меня! Убери!
Люди начали оборачиваться, но никто не смотрел на меня с таким напряжением, как отец. Бедняга! Мы не виделись много месяцев, и вдруг вот такое. Но я не мог удержаться. Я думал, Вена осталась позади и что на какое-то время я в безопасности. Но что такое безопасность? Был ли я в безопасности физически? А психически?
Когда мы снова вышли на улицу, я сделал слабую попытку что-то изобрести — мол, я очень много работал и мне надо отдохнуть, — но отца так легко не проведешь. Он хотел, чтобы я поехал с ним домой, но я отказался.
— Тогда что я могу сделать для тебя, Джо?
— Ничего, папа. Не беспокойся обо мне.
— Джо, когда умер Росс, ты обещал мне, что, если тебе будет плохо и понадобится помощь, ты придешь ко мне. Похоже, ты нарушаешь свое обещание.
— Послушай, папа, я тебе позвоню, хорошо?
— Когда? Когда ты позвонишь? Джо!
— Скоро, папа! Через несколько дней!
Я поспешил к углу Семьдесят второй. Добравшись, я обернулся и, как можно выше подняв руку, помахал ему. Словно один из нас был на корабле и отплывал куда-то навсегда.
Я не видел их, пока не открыл дверь в свой подъезд. Было уже за полночь. Какой-то негр затолкал женщину в угол лестничной площадки и бил ее головой по железным почтовым ящикам.
— Что тут происходит? Какого черта! Эй!
Он обернулся. Я едва заметил, что из уголков его рта сочится кровь.
— Пошел вон, парень! — бросил негр через плечо, держа женщину за шею.
— О, помогите!
Он отпихнул ее и повернулся ко мне. Не раздумывая, я со всей силы ударил его ногой в пах — старый трюк, которому меня научил Бобби Хенли. Негр разинул рот и упал на колени, зажав обе руки между ног. Я не знал, что делать дальше, но женщина не растерялась. Проковыляв ко второй, внутренней, двери, она с шумом распахнула ее. Я прошел туда, и дверь с грохотом защелкнулась у нас за спиной. Там был лифт, и мы вошли в кабину прежде, чем нападавший успел приподнять голову.
Рука женщины так тряслась, что она еле смогла нажать кнопку седьмого этажа — на этаж ниже моего. Когда лифт двинулся, женщина согнулась и ее вырвало. Позывы продолжались, даже когда рвать было уже нечем. Она попыталась отвернуться к стене, но так зашлась кашлем, что я испугался, как бы она не задохнулась, и крепко похлопал ее по спине.
Двери раздвинулись, и я помог женщине выйти. Мы постояли у лифта, она тяжело и часто дышала. Я спросил номер квартиры. Она протянула мне свою сумочку и подошла к одной из дверей. Тут ее опять начало рвать, и я, не подумав, обнял ее за плечи.
Ее звали Карен Мак. Негр подстерег ее в подъезде и первым делом ударил по лицу. Потом он пытался поцеловать ее, и она его укусила.
Все это она рассказала мне постепенно. Я уложил ее на ярко-синюю кушетку и вытер ей лицо тряпкой, которую предварительно смочил в теплой воде. Ей не нужны были новые потрясения. Из спиртного в ее квартире нашлась лишь непочатая бутылка японского сливового бренди. Я открыл ее и налил обоим по большой отвратительной порции. Карен не хотела, чтобы я звонил в полицию, но когда я сказал, что мне пора, она попросила остаться. И не отпускала мою руку.
Квартира, должно быть, стоила целое состояние, так как среди прочего в ней был большой балкон, с которого открывался вид на сотни крыш, прямо как в Париже.
Когда я похлопал Карен по руке и успокоил ее, что я с ней, она попросила выключить свет и сесть рядом. Светила полная луна, и комнату заливало спокойное голубоватое сияние.
Я сидел на пушистом ковре подле кушетки и глядел в зимнюю ночь. Мне было хорошо, я чувствовал себя сильным. Потом, когда Карен дотронулась до моего плеча и еще раз поблагодарила тихим, сонным голосом, мне самому захотелось ее поблагодарить. Впервые за несколько недель я снова чувствовал свою ценность. Я ощущал себя человеком, который на этот раз вышел за пределы собственного эгоизма, чтобы помочь кому-то другому.
На следующее утро я проснулся на полу, но на мне было теплое шерстяное одеяло, а под головой — одна из мягких диванных подушек. Я посмотрел на балкон — она стояла там, в халате, и расчесывала волосы.
— Привет!
Карен обернулась с кривой улыбкой. Одна сторона ее рта распухла и посинела, и я увидел, что она прижимает к ней лед.
— Вы проснулись.
Она вошла и притворила застекленную дверь. Хотя распухшая губа искажала ее черты, я заметил, что у нее одно из тех потрясающих, по-ирландски белокожих лиц, что так идут к темно-зеленым глазам. И глаза у нее действительно оказались темно-зеленые. Большие глаза. Огромные глазищи. Нос — маленький и неприметный, но светлые рыжеватые волосы обрамляли узкое лицо, делая его чудесным, несмотря на огромную посиневшую губу.
Она убрала пакет со льдом и высунула язык, облизать уголок рта. Потом зажмурилась и потрогала рукой.
— Как на вид, сколько раундов я продержалась?
— Самочувствие-то как? Ничего?
— Да, благодаря вам ничего. Когда немного поживешь в Нью-Йорке, перестаешь верить, что в мире остались герои. Понимаете, что я хочу сказать? Вы доказали, что я ошибалась. Что хотите на завтрак? И как вас, кстати, зовут? А то ведь так и буду звать вас дальше — «вы».
— Джозеф Леннокс. Если хотите, Джо.
— Нет, Джозеф мне нравится больше, если не возражаете. Никогда не любила сокращать имена. Так что же дать вам на завтрак, мистер Джозеф?
— Что угодно. Ни от чего не откажусь.
— Что ж, если заглянуть в холодильник, «что угодно» окажется дыней, или свежими вафлями, или постной ветчиной, кофе…
— Я бы с удовольствием попробовал вафли. Много лет их не ел.
— Вафли так вафли. Если хотите принять душ, ванная напротив спальни. Черт, я говорю так, будто у вас в запасе вечность. Можете остаться на завтрак? Я позвоню в школу и скажу, что заболела. Вам нужно куда-то? Сейчас всего восемь часов.
— Нет-нет, никаких планов у меня не было. По крайней мере таких, которые могли бы конкурировать с вафлями и кофе.
В ее ванной царила третья мировая война. Весь пол в мокрых полотенцах, на веревке понуро висит мочалка, перекрученный тюбик зубной пасты валяется без колпачка в раковине, и колпачка нигде не видать. Преодолев эту полосу препятствий, я принял душ и даже немножко помылся.
Гостиная поражала обилием солнца и утренним теплом, стол ломился от вкусной еды. В толстых хрустальных бокалах был апельсиновый сок, а вилки и ложки пускали по стенам солнечных зайчиков.
— Джозеф, пожалуйста, скорее садитесь и ешьте, пока все не остыло. Я прекрасно готовлю. Я сделала вам семь сотен вафель, и вам придется их съесть, а то поставлю двойку.
— Вы учительница?
— Да. Седьмой класс, общественные науки. — Она состроила кривую гримасу и напрягла бицепсы, как силач в цирке.
Потом села за стол и взяла вилку. Мы оба сидели и смотрели, как дрожит ее рука. Карен положила ее на колено.
— Извините. Впрочем, пожалуйста, не обращайте внимания и ешьте. Извините, но я все еще до смерти перепутана. На улице солнце, и все позади, и никто меня больше не схватит, но я боюсь. Это как простуда, вам знакомо?
— Карен, может, вы хотели бы, чтобы сегодня я остался с вами? Буду только рад.
— Джозеф, я бы очень, очень, очень, очень этого хотела. С какой части неба, вы говорите, свалились?
— Из Вены.
— Вена? Я как раз там родилась!
В Вене, штат Вирджиния. Там жили ее родители и разводили борзых для собачьих бегов. Она сказала, что они прекрасные люди, которые получили в наследство столько денег, что это ошарашило их самих.
Карен ходила в Агнес-Скотт-колледж в Джорджии (туда переехала ее мать), но ей там ничего не нравилось, кроме уроков истории. В колледж приезжал Ричард Хоф-штадтер и прочел лекцию по джексоновской демократии [72]. Карен была так поражена, что тут же решила перевестись туда, где он преподавал постоянно, — это оказался Колумбийский университет в Нью-Йорке. Совершенно наперекор желаниям родителей она подала заявление и поступила в Барнард [73]. Потом, пока ей не надоело учиться, она получила степень магистра истории в Колумбийском университете. Ей так понравился Нью-Йорк, что по окончании университета она поступила учителем в частную школу для девочек где-то в районе Шестидесятой стрит.
Все это я узнал во время самого длинного завтрака, какой был у меня в жизни. Я сыпал вопросами как заведенный, чтобы она не вспоминала о прошлой ночи. Но сколько вафель можно съесть? Кое-как выбравшись из-за стола, я, отдуваясь, предложил пойти прогуляться. Она согласилась. Мне пришло в голову, что неплохо бы переодеться, но я не был уверен, стоит ли оставлять ее одну, и пошел в чем был.
На улице стоял мороз, но день был ясный — впервые с тех пор, как я приехал. Западная Семьдесят вторая стрит — это целый мир в себе, и обычно там можно найти все, что бы вы ни искали, — ковбойские сапоги, экологически чистую лапшу, японские коробчатые воздушные змеи… Мы прогуливались туда-сюда, подолгу рассматривая витрины и обмениваясь замечаниями.
Я влюбился в пару ковбойских сапог, которые Карен заставила меня примерить. Мне вспомнился рассказ Пола про Венский аэропорт и австрийцев в таких сапогах, но они были действительно бесподобны. Я чуть было не купил их, но оказалось, что они стоят больше ста сорока долларов.
Мы пообедали в кулинарии, бутербродами с солониной. Карен пришлось нелегко, так как ее губа болела, но она рассмеялась и стала специально говорить одним уголком губ, как Маленький Цезарь [74]:
— Ну хватит, Леннокс. Я достаточно рассказала о себе. А какие данные есть на вас? Сами расколетесь или придется надавить? Итак?
— Что вы хотите услышать?
Она посмотрела на воображаемые часы.
— Вашу автобиографию за одну минуту.
Я рассказал ей понемногу обо всем — о Вене, о своем писательстве, откуда я родом, — и глаза ее от возбуждения раскрывались все шире и шире. Когда что-нибудь трогало или пугало ее, она непроизвольно хватала меня за руку. Она вскрикивала: «Не может быть!» или «Вы шутите!» — и я ловил себя на том, что киваю, убеждая ее в правдивости моих слов.
Часом позже мы зашли выпить по стакану глинтвейна в уличное кафе-стекляшку. Потом заговорили о театре, и я вполголоса спросил ее, видела ли она «Голос нашей тени».
— Видела ли? Да что вы, Джозеф! Мы ее ставили в агнесскоттском драмкружке. Меня угораздило взять книгу на каникулы домой, и папа на нее наткнулся. Что это было! Он схватил ее и летал по всему дому орлом и хлопал крыльями — как это, мол, можно заставлять девочек читать о малолетних хулиганах и про все эти щупанья и непристойности! Черт возьми, Джо! Об этой пьесе я знаю все!
Я сменил тему, но позже, когда рассказал Карен о своей причастности, она грустно улыбнулась и сказала, что, должно быть, нелегко влачить бремя славы за то, чего не делал.
Глинтвейн медленно перешел в ужин в кубинском ресторане и новые разговоры. Давно уже я так легко и беззаботно не болтал и не смеялся. С Индией всегда быстро понимаешь, что она ждет от тебя чего-то умного и интересного, поскольку так внимательно слушает. Прежде чем сказать что-либо, ты сначала формулируешь и оттачиваешь фразу до первоклассной кондиции. Рядом с Индией, как до, так и после смерти Пола, каждый миг представлялся настолько значимым, что я порой боялся пошевелиться из страха что-нибудь нарушить — настроение, тон или еще что-либо.
А здесь, на другом краю света, рядом с Карен, без всяких усилий создавалось впечатление, что ты самый умный, самым тонкий дьявол в городе, и гремевший в помещении смех уносил тебя от всех забот. Жизнь нелегка, но она определенно может быть смешной. На следующий вечер мы запланировали сходить вместе в кино.
Мы отправились посмотреть вновь вышедший на экраны «Потерянный горизонт» [75] все же решает вернуться к цивилизации — на пару с аборигенкой, которая, покинув волшебный город, с катастрофической скоростью стареет, — но надолго его не хватает, и в последних кадрах фильма он, по пояс в снегу и под восторженные рыдания аудитории, снова достигает ворот Шангри-Ла. В 1973 г. Чарльз Жаррот сделал римейк с Питером Финчем и Лив Ульман, но очень неудачный]. Выйдя из кино, Карен вытирала глаза моим носовым платком.
— Я их ненавижу, Джозеф! Им достаточно бросить мне несколько скрипичных нот и этого старого Рональда Кольмана — и я уже при смерти.
Я хотел взять ее за локоть, но не стал, а уставился в тротуар и порадовался, что она есть.
— Пару месяцев назад у меня был парень, и он водил меня в кино на подобные фильмы, а потом злился, что я плачу! А чего же он ожидал? Что я буду конспектировать? Уж эти мне нью-йоркские интеллектуалы с чернилами вместо крови!
— У тебя кто-то есть?
— Нет, этот парень был моим последним серьезным увлечением. Можно, конечно, ходить на вечеринки. Однажды я даже зашла в бар для одиночек, но не знаю, Джозеф, кому это нужно? Чем старше я становлюсь, тем разборчивее. Это признак старческого слабоумия, да? Только я захожу в эти невротические заведения, глаза у всех выпучиваются, как телевизоры. Меня это подавляет.
— И как звали твое последнее увлечение?
— Майлз. — Она произнесла это как «Моллз». — Он известный книжный редактор. И отклонил меня, как рукопись.
— Вот как? Ему не понравился твой стиль?
Она посмотрела на меня и ткнула под ребра. Потом замерла посреди тротуара и подбоченилась.
— Тебе действительно хочется узнать или просто треплешься?
Прохожие следовали мимо с ухмылками и таким выражением на липе, словно понимали, что мы ссоримся. Я сказал, что хочу знать. Засунув руки в карманы пальто. Карен зашагала дальше.
— Майлз постоянно носил часы, даже когда мы занимались любовью. Представляешь? Я просто с ума сходила. Зачем люди так делают, Джозеф?
— Что делают? Носят часы? Никогда об этом не задумывался.
— Никогда не задумывался? Джозеф! Не пугай меня. Я очень на тебя надеюсь. Зачем мужчине часы, когда он занимается любовью? У него что, расписание? Что бы ты сделал, если бы женщина легла в постель с огромным «таймексом» на руке? А? — Она снова замерла на полушаге и уставилась на меня.
— Ты это серьезно, Карен?
— Серьезно, не сомневайся! Майлз носил эту огромную стофунтовую штуковину. Все время. Она была как глубинная бомба. И я в конце концов чуть не взорвалась. А потом потеряла покой, потому что она тикала…
— Карен…
— Не смотри на меня так. Вот и он смотрел точно так же, когда я ему про это говорила. Послушай, женщина хочет, чтобы мужчина ею восхищался, обожал ее. Она хочет, чтобы он забыл обо всем на свете и спрыгнул с края прямо в ад! А не так: тик-так, тик-так — семь часов восемь минут тридцать секунд. Ты меня понимаешь?
— Чтобы восхищался и обожал?
— Вот именно. Не сбивай меня с толку, — попросила она.
Мы вернулись к ней выпить кофе. Снова пошел дождь. Капли громко барабанили в балконные стекла. Гостиная казалась крепостью, островком в океане непогоды. Синяя кушетка, пушистый ковер, белые лужицы мягкого света в каждом углу. Резкий контраст являли репродукции на стенах. Мне представлялось, что к этой мягкости и буйству красок пошли бы клоуны Бернара Бюффе и голуби Пикассо, но все оказалось иначе [76]. Над обеденным столом висел эстамп Фрэнсиса Бэкона [77] в матовой серебряной раме. Я не мог разобрать, что происходит на картине, только понял, что кто-то растекается. Строй завершали Отто Дикс [78], Эдвард Хоппер [79] и Эдвард Мунк [80].
Когда она вошла с кофе, я рассматривал большую репродукцию мунковского «Крика».
— Что за мрачные картины, Карен?
— А что, по-моему, очень музыкально. Аккомпанемент к ночным кошмарам.
Она уселась на краешек кушетки и самыми изящными движениями, какие только возможны, поставила две чашки на кофейный столик с двумя миниатюрными плетеными подставочками. С такой же заботой маленькие девочки устраивают чаепитие своим куклам и плюшевым мишкам.
— Майлз говорил, что я скрытая психопатка — с моими дешевыми туфлями и лимонными блузами и свитерами а-ля мисс Сказочная Страна. Тебе положить сахару? Ох, Майлз… Ему надо было стать сценаристом для французских фильмов. Надеть такое длинное, до колен, суровое кожаное пальто и ходить под дождем, и чтобы с губы свисала сигарета «Голуаз». Вот, Джозеф, надеюсь, ты любишь крепкий кофе. Это итальянский, очень хороший.
Я сел рядом с ней.
— Ты так и не объяснила, почему любишь такие меланхолические картины.
Она деликатно отпила из чашки.
— Джозеф, ты ранишь мои чувства.
— Что? Почему? Что я такого сказал?
— Ты говоришь, любезный друг, что я должна любить такие-то картины, потому что одеваюсь и говорю в такой-то манере. Ты считаешь, что я не должна любить ничего черного, или печального, или одинокого, потому что… А как вам понравится, сэр, если я и вас помещу в какой-нибудь ящичек?
— Не понравится. Ты права.
— Знаю, что не понравится. Ты меня еще и не знаешь как следует — а уже туда же. Интересно, как тебе понравится, если я скажу: «Ах, ты писатель! Это значит, ты должен любить трубку, Шекспира и ирландских сеттеров. У твоих ног!»
— Карен…
— Что?
— Ты права. — Я коснулся ее локтя. Она отстранилась.
— Не делай этого! Не говори, что я права. Стисни кулаки и сражайся.
Она сжала цыплячий кулачок и вскинула к моему носу. Забавный жест что-то освободил во мне, и, взглянув на нее, я уже открыл рот, чтобы сказать: «Господи, ты мне нравишься», — но она меня перебила:
— Джозеф, я не хочу, чтобы в конце концов ты оказался заурядным мужским шовинистом. Мне хочется, чтобы ты был тем, кем я тебя считаю, — а я считаю тебя кем-то очень особенным. Впрочем, я пока не собираюсь тебе об этом говорить, а то возомнишь о себе бог знает что. Сначала ты спас меня от этого черного дракона, потом оказался милым и интересным. Я чертовски рассержусь, если в конце концов ты меня разочаруешь. Понял?
Ее школа оказалась старым зданием из красного кирпича; от него осязаемо, как тепло, исходил дух богатства. В полвторого я стоял на другой стороне улицы, дожидаясь, когда она выйдет. Она не догадывалась, что я здесь. Сюрприз!
Прозвонил звонок, и за всеми окнами вскинулась девичья кутерьма. Послышались крики и громкий смех. Через мгновение они хлынули из школы нежным серо-белым потоком, болтая друг с дружкой, поглядывая на небо, с книжками под мышкой. Все были в серых курточках, таких же серых юбочках и белых блузках. Я подумал, что они выглядят просто чудесно.
Потом я увидел женщину, похожую на Карен, с большим портфелем. Я машинально двинулся через улицу, но на полпути увидел, что это не она.
Через полчаса она так и не появилась, так что я сдался и пошел домой. Я ничего не понимал. Когда я позвонил из первой попавшейся телефонной будки, Карен тут же схватила трубку.
— Джозеф, ты где? Я пеку ореховый пирог.
Я объяснил ей, что случилось, и она хихикнула:
— Сегодня у меня короткий день. Я ездила в Сохо за продуктами к ужину. Ты в курсе, что приглашен сегодня на ужин?
— Карен, я купил тебе подарок. — Я посмотрел на то, что сжимал в руке.
— Наконец-то, давно пора! Шучу, шучу. На самом деле я очень тронута. Приходи на ужин и приноси. Потом посмотрим, что у тебя там такое.
Мне хотелось сказать ей, что это. Подарок был тяжелый — большой альбом Эдварда Хоппера с цветными репродукциями, которые она так любила. Я положил его на металлическую полочку под телефоном.
— Джозеф, скажи мне, что это? Нет, не говори! Я хочу, чтобы это был сюрприз. Оно большое?
— Подожди и сама увидишь.
— Вредный!
Мне захотелось поднести руку к трубке и погладить этот гладкий бархатный голос. Я не видел ее лица — живого и дерзкого. Мне хотелось, чтобы она была рядом.