Я поселился в доме Мэтью в Малибу[80] и три дня просто наблюдал за океаном. Это не помогло. Морской ветерок так и не наградил меня вдохновением.
Разочарованный я вернулся домой и обнаружил там то, что было мне необходимо на обороте открытки от Уэбера. В Европе он открыл для себя Элиаса Канетти[81] и теперь периодически посылал мне открытки с цитатами из его произведений, иногда аж по три штуки в неделю.
Наружность людей настолько обманчива, что, если хочешь прожить жизнь скрытно и никем не узнанным, достаточно просто выглядеть самим собой.
Я перечитал эти слова трижды, потом выключил единственную в комнате лампочку и улыбнулся, как довольная гиена. В висках стучала кровь, и мне даже казалось, будто я свечусь в темноте.
А что, если на сей раз, я выпущу Кровавика на улицы в консервативном синем костюме, с потрепанной Библией в руке: Гнилорожий в честном, потном, лицемерном облике телевизионного проповедника? Что, если в этот раз, он, такой, как он есть, будет вызывать у людей не страх, а преклонение?
Он станет объектом преклонения общества, кото-рому больше всего хочется, чтобы и Бог, и спасение были такими же понятными и отвечающими их чаяниям — доступными — как пышный чизбургер с картошкой фри. Одним словом, этакий спаситель с хлебами и чудесами.
Вот только Кровавик будет преподносить себя, как оборотную сторону спасения.
… Взять хоть меня, братья и сестры! Я пошел по кривой дорожке, и вот, смотрите, что со мной стало! Я видел Ад, конец, безысходность. Да-да, это именно так ужасно, как вы и думали. Да, там и впрямь водятся дьяволы — взгляните на меня. Пламя? Вглядитесь в мое лицо. Присмотритесь ко мне — да ведь я же самая, что ни на есть, живая виза из этих самых стран. Подтверждение ваших самых худших страхов. О'кей. Смотрите, но и слушайте меня: я был там и могу помочь вам обойтись малой кровью. Лео Нотт. Такое вот имечко, друзья, самое обычное американское имя, такое же американское, как и у вашего закадычного друга. Такое же американское как и ваше.
Лео Нотт. Вот как меня звали. Это был я.
Вовсе не тот Кровавик, что теперь стоит перед вами. Вовсе не этот вопль ужаса в человеческом обличий, с похожим на лужу блевотины лицом и душой, смердящей горклыми старыми духами и падалью.
Нет, это был просто Лео Нотт, проповедник Божьей милостью, отправившийся по верной стезе. А потом вдруг кое-что случилось, друзья. Лео Нотт неожиданно понял, что может употребить данную ему силу убеждения на то, чтобы получать все то, чего ему хочется. Исполнять не волю Господню, а волю собственную, волю Лео Нотта.
Вы спрашиваете, использовал ли я свой дар, чтобы грешить с женщинами? Да мой дом был просто битком набит блондинками. Пришлось даже отключить телефон, потому что они звонили буквально дни и ночи напролет. Не поверите, но у меня было аж две толстые черные записные книжки с телефонами!
Использовал ли я его, чтобы купаться в деньгах? Да у меня карманы постоянно просто оттопыривались от денег, будто я все время таскал в них пару сэндвичей!
Ну как, поняли, наконец, в чем фокус? Стоит только промолвить «Бог», и к вам со всех сторон начнут бегом сбегаться добрые люди. Они будут продавать свои фермы и фирмы, слать вам чеки. Раз уверовав, они настежь распахивают свои сердца, и тебе только и остается просто протянуть руку и взять все, что ни пожелаешь. Именно так я и делал. Я брал у них все самое лучшее без малейших угрызений совести. Я отбирал у них их любовь, доверие и, ну разумеется, их кровные денежки. Не для Господа, а для Лео Нотта.
Я истратил все! Спустил в дорогих магазинах и мягких постелях. Профукал на ночи, от которых наутро не оставалось ни малейших воспоминаний, кроме разве что переполненных окурками пепельниц да следов розовой помады на стаканах из-под виски.
Надеюсь, понимаете, о чем я?
Именно так ''Полночь убивает" и начинается: Кровавик самоуверенно прохаживается по кафедре занюханной церквушки в Уоттсе. А его слушатели — отвратительное сборище наркоманов, придурков, нищих, разного отребья, не знающего, как убить остаток дня в этот вторник в ожидании бесславного конца своей бессмысленной жизни — в ожидании раздачи бесплатного супа, внимают какому-то толкующему им о Господе уроду.
Мы набрали толпу самых отвратительных мужчин и женщин, каких только смогли найти в трущобах. Я хотел, чтобы все в них выглядело как можно правдоподобнее: их лица, одежда, выражение полной безысходности на лицах.
Обращаясь к ним, я не испытывал ни малейшей необходимости притворяться или играть. При всей его бесчеловечности, Кровавику ничего не стоило оставаться «собой», поскольку его ненависть была пронзительной и резкой, как запах дерьма. Да в общем-то, он и был дерьмом: полное отсутствие тонкости, внутреннего спокойствия, никакой маски. Одна лишь ненависть, которой от него буквально разило, и если даже вы отказывались ее обонять, то делали себе только хуже, потому что она смердела вам прямо в лицо.
Я знал его как облупленного, поскольку меня роднила с ним моя собственная дикая ненависть, хотя, вы, скорее всего, будете разочарованы, если решите, будто я тем самым признаю, что я и являлся своим собственным чудовищем, что я сам был Кровавиком. Ни в коем случае. Я никогда не бродил по улицам со скрюченными, как у Дракулы, пальцами и каменным сердцем в поисках жертв. И у меня никогда даже и в мыслях не было совершать те же грехи, что и он, и желать, чтобы у меня хватило смелости или извращенности совершать их.
Но должен заметить вот что. Сутью чудовищности или банальности зла является не что иное, как самое обычное любопытство. Уже одно то, что мы без малейшего удивления взираем на ужасы, совершаемые в наши дни некоторыми людьми, является достаточным доказательством, что нас интересуют подобные вещи.
Как там сказал Гете: «Даже представить себе не могу преступления, которое я сам не мог бы совершить при определенных обстоятельствах»? А теперь переиначьте это на современный лад: "Не могу представить себе преступления, которое, в той или иной степени, не привлекало бы меня ", и вот вам наш современный мир. Людям "нравился " Кровавик и творимые им ужасы именно потому, что он брал отдельные моменты нашей извращенной вдохновенной ярости и растягивал их на целую жизнь. Короче, нежтесь на здоровье в собственном дерьме.
В первый день съемок все шло наперекосяк. Члены съемочной группы, притираясь друг к другу, допускали одну дурацкую ошибку за другой. Но в начале съемок любого фильма это было вполне обычным делом.
Гораздо важнее то, что, по сценарию, в середине моей «проповеди» один из придурков должен был громко испортить воздух. Я даже помню, как его звали, поскольку в здешних местах благодаря своей способности пердетъ по желанию он был довольно известным человеком. Майкл Роудс.
После моих слов: «Любой, кто считает, что у него доброе сердце, просто дурак и лжец» Майкл Роудс должен был сделать свое дело. На репетиции все прошло как надо. И теперь, стоило мне произнести «дурак и лжец», как он должен был подпустить такого ветра и грома, что хватило бы надуть паруса.
Но, когда застрекотали камеры, и настал звездный час Майкла, талант вдруг изменил ему. Не раздалось даже малейшего писка, хотя по его напряженному и перепуганному испитому лицу было ясно, что он старается изо всех сил.
На протяжении нескольких дублей это казалось даже забавно. Но над одним и тем же промахом без конца смеяться невозможно. Очень скоро становится уже не смешно, а просто скучно и тошно, а потом начинаешь понимать, что это провал.
Когда ничего не вышло то ли на пятый, то ли на шестой раз, и я уже хотел было скомандовать «Стоп!», откуда-то из толпы вдруг раздался звук, похожий на рев пересекающего гавань буксира. Присутствующие зааплодировали.
Оглядывая публику, я вдруг заметил новое лицо, которого раньше не видел. Это еще кто?
Маленькая девочка, зато какая! Короткие волосы, прелестное личико. Среди этого отребья, она казалась небольшим, но ослепительным пламенем ацетиленовой горелки. Проказливо ухмыляясь, малышка двумя пальцами зажимала нос, как делают дети, почувствовав какую-нибудь вонь — Ффффу!
Спросоня.
* * *
— Фил при тебе покончил с собой?
Спросоня преувеличенно рьяно отрицательно замотала головой, как ребенок, излишне убедительно старающийся сказать «нет».
— Говорю же — я пришла приготовить ему завтрак, а он уже был мертв.
— Так кто же все-таки его нашел — ты или Саша?
— Я ведь тебе сказала, Уэбер, это все равно! Мы с ней — одно и то же.
— Ну-ка, ну-ка, объясни поподробнее. — Я начинал беситься. То она говорит с апломбом профессионального дипломата, то — как маленькая девочка, раздраженная тем, что не выспалась или перевозбудилась. Как тут выяснишь все, что мне требовалось узнать?
— Мне нужно в уборную. — Она вскочила и выбежала из комнаты. Через стеклянные двери я бросил взгляд в патио. Там виднелось кресло, в котором он умер. Там…
Зазвонил телефон. Одновременно с первым звонком я услышал, как закрывается дверь уборной. Аппарат стоял неподалеку от меня, и я взял трубку.
— Уэбер? Это я, Саша. Ну как ты там? Скоро?
— Секундочку, Саша. Не вешай трубку. — Положив трубку на диван, я едва ли не бегом бросился к туалету. Если малютка на горшке, отлично. Но я просто должен был в этом убедиться. Но дверь распахнулась, и я понял, что уборная совершенно пуста. Ни Спросони, ни Саши. Совершенно пусто.
У одного моего знакомого есть кот, который всегда заранее знает, когда вот-вот зазвонит телефон. Девчонка тоже вскочила перед самым звонком и скрылась из вида к тому времени, как я услышал Сашин голос. Стоя у двери в уборную и все еще держась за ручку, я вспомнил последние слова девчонки.
"Это все равно! Мы с ней — одно и то же. "
— Это страшное несчастье случилось давным-давным давно…
Я ошарашено оторвался от бумажки. По другую сторону могилы стояла Саша и смотрела на гроб с телом Фила. На ее бледном лице было выражение глухой печальной опустошенности. Слева от нее стоял Уайетт Леонард, а справа — Гарри Радклифф. Оба смотрели на меня с удивлением, и только Саша по-прежнему смотрела на зияющую перед нами яму.
Я вернулся к бумаге и словам, которые Фил просил меня прочитать на его похоронах — вступительным словам к "Полуночи. "
— Один знаменитый поэт как-то сказал: "Возможно, все драконы в нашей жизни на самом деле принцессы, которые только и ждут, чтобы мы хоть раз совершили красивый и отважный поступок. Возможно, все, пугающее нас, в глубинной сути своей является чем-то беспомощным, жаждущим нашей любви.
Но это не так. Драконам и чудовищам не нужны ни отвага, ни красота. Только страдания. Только смерть. Есть и люди, подобные им".
Будь это начало фильма, вы бы увидели актрису Вайолет Мейтланд, которая с младенцем на руках пересекает просторную, выдержанную в пастельных тонах гостиную, направляясь к широко распахнутым дверям, ведущим на балкон. Гугукая и что-то шепча малышу, она выходит на залитый солнцем просторный балкон. Отсюда, с этого высоко расположенного роскошного балкона вид открывается просто великолепный.
После нескольких мгновений, дающих нам возможность оценить и прелесть вида, и окружающий ее невыразимо прекрасный мир, женщина поднимает ребенка и с силой швыряет его с балкона вниз. Единственный звук, который мы слышим, это ее громкий выдох.
Но сейчас мы вовсе не смотрели фильм. Мы — несколько сотен собравшихся на похоронах людей — стояли у могилы, занятые каждый своими собственными воспоминаниями о человеке, которого вот-вот навсегда забросают парой сотен фунтов земли.
Почему он это сделал? Какую цель преследовал? Какая-нибудь цитата из Рильке могла бы показаться здесь даже трогательной, поскольку он являлся его любимым поэтом, да и вообще сентиментальность была вполне в духе Стрейхорна. Но вот включать в надгробную речь все вступление из такого мрачного фильма целиком, отдавало просто безвкусицей и извращением.
Саша передала мне конверт еще по дороге на кладбище. Я хотел сразу вскрыть его, но она положила свою руку на мою и сказала, что в предсмертной записке Фил просил не открывать конверт и не читать текст до самого момента похорон. Наверное, решил я, таким образом он хотел сказать нечто такое, что все собравшиеся должны были услышать одновременно, какое-то последнее очень важное его послание. Но такого я не ожидал. Только не этой жуткой шутки, сыгранной им с нами на собственных похоронах, в те последние минуты, что многие из нас когда-либо посвятят его памяти.
Что еще было в его предсмертной записке?
… В определенный момент я погрузил в лодку все самое важное — то, что, как мне казалось, я хотел бы взять с собой в последнее путешествие в прежние дни моей жизни, через океан, раскинувшийся на тридцать или сорок лет. Все, представлявшее для меня какую-либо ценность — людей, предметы, мысли. Но вскоре, из-за последних событий (штормов!), я вынужден был начать выкидывать все эти вещи за борт, одну за другой, и теперь мой кораблик стал таким легким, что, к моему удивлению, взмыл над водой, а это означает, что им теперь почти невозможно управлять, и у меня значительно меньше шансов достичь намеченного места. Если Уэбер приедет, будь добра, попроси его зачитать на моих похоронах то, что находится в конверте. Желательно, чтобы никто, включая и вас с ним, не читал этого до церемонии.
Хотя мне это и глубоко безразлично, я все же предполагаю, что вы и мои родители захотите устроить похороны. Так вот, единственное, о чем я прошу, это именно похоронить меня, а не кремировать.
Саша, мне страшно жаль, что так получилось. Знай — ты в этом ни в малейшей степени не виновата. Ты всегда была для меня чем-то вроде тихого и ласкового шепотка.
Я люблю тебя.
Мне предстояло дочитать присутствующим предсмертное послание Фила. Я совсем уже было собрался продолжать, когда загремели первые выстрелы.
В отличие от того, что обычно рассказывают «очевидцы» происшествий в новостях, пораженные или потрясенные люди: "Мы приняли выстрелы не то за автомобильный выхлоп, не то за взрыв игрушечной петарды, эти звучали именно как настоящие выстрелы. Три очень быстро последовавших один за другим баха. За то короткое мгновение, которое мне потребовалось, чтобы обернуться на звук, я успел заметить, что и все остальные обернулись в ту же сторону. Будто все мы точно знали, куда смотреть, с какой именно стороны пришла беда.
— Вон он!
— Чтоб его, да это же Кровавик!
Он шел прямо на нас неторопливой скользящей походкой, в черных штанах и рубашке, с серебристым лицом Кровавика. Пистолет в его руке казался огромным, как полено. Он хохотал и продолжал палить в нас. Сначала у могилы упала женщина. Потом мужчина. Убиты? Люди в панике разбегались. Вертун-Болтун, недолго думая, столкнул Сашу в могилу и спрыгнул туда же вслед за ней. Я же, совершенно ошалев от происходящего, бросился навстречу Кровавику. Этот его визгливый, пронзительный смех. Бах!
2
Мы как следует отделали его. Где-то за нашими спинами женщина все кричала и кричала: «Перестаньте, перестаньте! Вы же его убьете!» Но именно этого нам больше всего и хотелось. Бить и пинать этого сукина сына до тех пор, пока он не сдохнет, и больше никогда никому не сможет причинить вреда. Вообще-то, я не прочь подраться, но участвовать в подобном мне еще не доводилось — человек двадцать (или около того) на одного, он валяется на земле, а мы сгрудились вокруг, и каждый старается пнуть неподвижное тело, как только образуется просвет.
— Убить эту гнусную сволочь!
— В голову цель, в голову!
Я в очередной раз нанес удар и почувствовал, как под ногой что-то твердое вдруг стало мягким.
Молотя его ногами и руками, мы вели себя, как стая обезумевших от голода псов, накинувшихся на беспомощную жертву. Каждому хотелось укусить, оторвать свой свежий окровавленный кусок. Мой темный похоронный костюм побурел от грязи и был сплошь покрыт поднявшейся в свалке пылью. Кто-то нагнулся и сорвал серебристую маску.
Валяющийся на земле человек оказался едва ли не подростком. Во всяком случае, ему было не более двадцати. Меньше чем за минуту юношеское лицо превратилось в какую-то кашу цвета переспелых фруктов: лоснящихся яблок и винограда, с проблесками белого там, где их не должно было быть. Кость.
Пистолет оказался просто пугачом. До того, как я подбежал к нему и пнул в пах, он успел бабахнуть еще раз — прямо в меня. При этом он смеялся и продолжал смеяться, даже уже валяясь на земле, под градом превращающих его в мешок с костями ударов толпы обезумевших скорбящих.
Думаю, еще никогда в жизни я не приходил в подобное бешенство. Я слышал его смех, и мне больше всего на свете хотелось его убить. Стоит только выпустить на волю человеческий гнев, и обратно его уже ничем не загонишь. Напугайте нас как следует, и мы способны на что угодно.
Полицейские приехали очень скоро, но, когда они попытались оттеснить нас и спасти его от нашей ярости, мы едва не взбунтовались.
Как же его звали? Вылетело из головы. Саша подсунула мне напечатанную на следующий день в газете статью про него, но с меня хватило и одного взгляда, брошенного на заголовок: «Поклонник „Полуночи“ хотел, чтобы уход из жизни его героя Филиппа Стрейхорна стал таким же славным, как и его фильмы».
Собственная злость пугала меня. И страх тоже. В лимузине, на обратном пути с кладбища в компании Саши и Стрейхорнов, я продолжал молчать даже тогда, когда старик вдруг забубнил:
— Конечно, очень жаль, что так вышло, но лично я ничуть не удивлен. Хоть он и был моим сыном, происшедшее меня нисколько не удивляет. В самом деле, нельзя же снимать такие фильмы, как снимал Филипп, и при этом ожидать, что твои зрители сохранят здравый рассудок. Они были порочными — и эти фильмы, и люди, платившие деньги, чтобы их посмотреть. А все случившееся — просто плоды этой порочности.
— А что же тогда, по-вашему, хорошее кино, мистер Стрейхорн?
Он явно не привык, чтобы ему задавали вопросы — особенно женщины — поэтому, прежде чем ответить Саше, он смерил ее внимательным взглядом.
— Хорошее кино? «Гражданин Кейн»[82]. «Седьмая печать»[83]. Даже «К северу через северо-запад»[84] очень хороший фильм, возможно, даже великий фильм.
Саша, сидящая в кресле напротив него, слегка подалась вперед так, что их лица оказались совсем близко друг от друга.
— Тогда, может, заодно, назовете и несколько хороших книг?
Такая ее близость была ему явно не по душе, но он не сдавался.
— О-о, даже не знаю. Ну, вот Киплинг[85], например, неплох, я как раз недавно его перечитывал. Ивлин Во[86]. А почему вы спрашиваете?
— Тогда как насчет хорошей живописи? Миссис Стрейхорн коснулась Сашиного колена.
— А почему вы спрашиваете, дорогая?
— Ваш сын своими фильмами пытался добиться чего-то довольно странного, нового и жизненно важного, а вы о деле всей его жизни только и можете сказать, что его работы порочны!
Мистер Стрейхорн сложил руки на груди и с жалостью улыбнулся.
— По-видимому, Саша, вы читаете слишком много критических обзоров. Филипп стал очень богатым человеком, угождающим вкусам двенадцати-тринадцатилетних подростков нашей несчастной страны не более чем жалкой унцией воображения и годовым запасом цыплячьей крови.
И не было в его «Полуночи» ничего жизненно важного. Как, по-вашему, кого вы пытаетесь обмануть? Да, согласен, швырять младенца с балкона действительно довольно странно, но это совсем не та странность, что у Феллини[87] в его «8, 5»[88].
Я всегда относился к успеху Фила с уважением. Он решил что-то делать, и делал это хорошо. Но если кто-то из вас заблуждается, принимая его «достижения» за что-то серьезное и высокохудожественное, а тем более — стоящее, то это либо глубокий цинизм, либо просто глупость.
Вы спрашиваете, что такое хорошие фильмы? Вот, например, Уэбер делал хорошие фильмы. Посмотрите внимательно его «Удивительную» и увидите настоящие любовь и своеобразие, покрывающие два часа действия, как настоящая шоколадная глазурь — торт. Да, фильмы «Полуночи» довольно умело сделаны, и они действительно до смерти пугают, но они смердят.
— Почему, потому что они «потворствуют» нашим животным инстинктам?
— Нет, как раз потому, что они не любят этих самых животных инстинктов, которые играют столь важную роль в нашей жизни. В лучшем случае, эти фильмы их высмеивают. Вам это никогда не приходило в голову, Саша? Впрочем, уверен, что нет.
Зная своего сына, я нисколько не сомневаюсь, что он, будучи человеком умным, не раз доказывал вам их полную этиологию и «семиотическую важность»: все эти интеллектуально напыщенные и, в то же время, совершенно пустые термины, которыми в наши дни, как густым джемом, намазано общественное мнение. Но, когда откусываешь кусок, бутерброд с дерьмом все равно остается бутербродом с дерьмом, есть на нем джем или нет. Люди вроде Филиппа специально изобретают разные подобные термины, чтобы обмазывать ими свою работу и помешать нам понять…
Послушайте, я прекрасно знаю, он меня ненавидел…
Миссис Стрейхорн положила ладонь ему на руку и что-то тихонько проворковала на ухо, пытаясь успокоить мужа. Но он, не обращая на нее никакого внимания, продолжал выпускать в Сашу пулю за пулей.
— … но это было его право. Возможно, мы неправильно воспитали их с сестрой. Возможно. Но должен сказать вам следующее: мне очень жаль, что он покончил с собой, но вины в этом за собой я не чувствую. Он верил в возможность достижения совершенства. Он всю жизнь это твердил. Но как раз в этом-то и состояла его беда. Я уверен, для него создание этих фильмов было «странным и жизненно важным» способом показать людям, насколько они опасны и в какой беде находятся, и что им уже пора начать заглядывать себе в душу и попытаться понять, почему им нравятся фильмы вроде «Полуночи». Это я понимаю. Это один из возможных путей. Но он, зная, что его работа пользуется таким успехом по совершенно противоестественным причинам, не брезговал зарабатывать на ней деньги и славу… Он снова и снова демонстрировал нам, какими бесконечно жестокими и отвратительными мы можем быть по отношению друг к другу. Вот что ходили смотреть люди, а не разные там бессмысленные, наспех приклеенные высокоморальные концы с улыбающимися лицами и фальшивыми восходами. И всякие подонки и придурки, вроде того типа на кладбище, кончили тем, что скупили все билеты.
Кстати, я обратил внимание, что Полина Каэль даже не упомянула о самом последнем его фильме, ведь так? Зато, знаете, кто высказался? Журнал «Фангория». Причем их обзор сопровождался цветным фото какого-то типа в перемазанной кровью маске свиньи и с мотопилой в руках. А знаете, как они назвали величайшее творение моего сына— то существо, с помощью которого он намеревался просвещать людей? Гноерожим.
— Гнилорожим, — поправила его супруга.
— Ах, да, прошу прощения. Гнилорожим.
Пока я готовил обед, Саша сидела за кухонным столом. Она уже переоделась, и теперь была в халате и шлепанцах.
— Думаешь, его отец прав? Я начал чистить яблоко.
— До известной степени, да. Но на вершине успеха чертовски трудно не чувствовать себя уютно. Это как после тяжелого дня опуститься в мягкое кресло. Особенно для такого человека, как Фил, добившегося своего после многих лет неудач. «Полночь» явилась для него формулой счастья, и он, естественно, так или иначе, уцепился за нее. В общем-то, ничего такого в этом нет.
— Но ведь ты так не поступал. Каждый твой очередной фильм непохож на другие.
— Саша, не нужно нас сравнивать. Я больше не снимаю фильмов. Бросил.
— И почему? Ведь не из-за землетрясения же.
— Отчасти. Однажды Фил сказал своей сестре слова, запавшие мне в память. «Миру на меня совершенно наплевать, зато мне есть, что ему сказать». После землетрясения я вдруг ощутил, что мне больше нечего «сказать» миру своими фильмами.
Но было и еще кое-что. Помнишь, как нам с Каллен Джеймс одно время снились общие сны?
Она взяла с тарелки ломтик яблока.
— Да. Я читала «Кости Луны».
— В принципе, Каллен просила меня об этом не распространяться, но могу тебе признаться в одном: на протяжении нескольких недель жизни я имел возможность чувствовать, что такое чудо на самом деле. И это совсем другое, чем снимать кино.
Она уже собиралась отправить кусочек яблока в рот, но внезапно замерла и взглянула на меня.
— Так ты действительно знаешь, что такое чудо?
— Пока я лишь пришел к выводу, что оно существует где-то в реальной жизни, а не в воображении или искусстве. Может, и есть способ добраться до него при посредстве того или другого, но все равно оно там — за мостом.
Она потрясла головой.
— Не понимаю, что ты имеешь в виду. Я взял солонку и перечницу и поставил их перед собой: опоры моего моста.
— Единственное, на что способно искусство, так это подсказать способ как перейти мост. Нужны глаза лучше, чем у нас, уши лучше, чем у нас, нужно куда более глубокое понимание жизни, возможно, даже прозрение, которое поможет сделать это. А что на другой стороне? Спасение и мир.
Но ведь спасение можно обрести и без искусства. Разумеется, множество художников, жизнь которых, как, к примеру, у Ван-Гога[89], была ужасна, нашли выход именно через свое искусство. Но не думаю, что в конечном итоге именно искусство спасло их. Скорее, их спасла работа, любовь к сопряженному с ней чисто человеческому действию — именно это принесло им умиротворение. Просто их работа оказалась связанной с нанесением краски на холст, и тому подобное.
Чудо таится где-то в человеческой деятельности. Единственным различием, которое мне видится между художником и землекопом, любящим свою работу, является вот что: когда у художника ладится работа, он, помимо получаемого от нее удовольствия, через нее еще и имеет возможность до какой-то степени управлять хаосом своей жизни. Землекоп же лишь перекидывает землю с места на место.
Только не пойми меня превратно — если ему по душе эти однообразные движения, он в гораздо лучшем положении, чем многие другие.
Она улыбнулась.
— Значит, ты перестал снимать потому, что это больше не приносило тебе удовлетворения?
— Черт, ну конечно же нет! Я всегда любил снимать. И сейчас люблю. Снимать для меня все равно, что беседовать с человеком, который тебе по-настоящему нравится, и которым ты восхищаешься. Но, когда ты больше не знаешь, что ему еще сказать или просто не находишь нужных слов, пусть даже твой собеседник самый распрекрасный человек на свете, тебе все равно становится не по себе.
Вот почему я организовал Раковую Труппу. Там я могу сказать хоть миллион самых разных вещей.
— Потому, что актеры умирают?
— Нет, просто они все постоянно испытывают голод — голод по всему, что могут получить. А я, чувствуя этот их голод изо дня в день, начинаю испытывать его и сам, только мой голод — это голод к жизни, а не к искусству.
— А разве искусство не возводит жизнь на более высокий уровень?
— По опыту работы с этой труппой, могу сказать, что в лучшем случае искусство поднимает жизнь лишь до всеохватывающего сейчас. Заставляет забыть о времени, смерти и о многом другом и позволяет просто жить в каждый конкретный момент настоящего. Вот почему актеры работают с таким энтузиазмом. В своем ожидании грядущего со дня на день неизбежного конца они хотя бы на пару часов получают возможность не думать о лекарствах или химиотерапии. На это время они становятся бессмертными.
— У меня тоже рак.
— Это ты так считаешь. Хочешь, можем поговорить об этом. — Я не смотрел на нее и говорил, не меняя тона голоса.
— Пока еще нет. Но у меня действительно рак и, к тому же, я беременна. Ничего комбинация, да? Жизнь и смерть в одной утробе, рука об руку! Притом, совершенно не представляю, откуда мог взяться ребенок.
— Мы можем обсудить это, когда сама захочешь. Да, кстати, у тебя, случайно, нет хрена?
Чувствуя, что все идет из рук вон плохо, я нередко отправляюсь на ближайшую кухню и готовлю. Я стараюсь превратить необходимые для резки и отмеривания, вливания и перемешивания движения в маленькие шедевры дзена[90], которые в совокупности в один прекрасный день могут преобразиться в мини-сатори. Чтобы сконцентрироваться, мне не требуется закрывать глаза или швырять в мишень стрелки дартс — нет, я просто стою себе и жарю-парю.
Пока я собирался с мыслями, Саша спросила, можно ли ей, пока готовится обед, пойти и прилечь. Это было даже и к лучшему, потому что хорошие блюда очень капризны — если, готовя не уделять им полного внимания, они довольно часто получаются либо безвкусными, либо даже невкусными, стараясь укрыться за чрезмерным количеством соли или специй.
Минут десять спустя, я настолько погрузился в таинство чистки моркови, что и не заметил, как на кухне появилась она.
— Ой, морковка! Можно я возьму одну? — На ней были сине-белые матросские юбочка и блузочка, белые гольфы и лакированные кожаные туфельки. Но особенно поражали и бросались в глаза на вид совершенно новенькие крошечные белые перчатки и лакированная белая сумочка.
Первым моим порывом было бросить взгляд за ее спину — в сторону Сашиной спальни.
Заметив это, она снова заговорила, причем в голосе ее слышались обида:
— Хочешь, чтобы я ушла, да? Что ж, разбуди ее. Если не желаешь меня видеть, этого будет вполне достаточно!
— Ну-ка, иди сюда! — Схватив гостью за маленькую руку в белой перчатке, я затащил ее в небольшую комнатку рядом с кухней, где у Саши стояли телевизор и старый диван. — Куда ты пропала? Где ты сейчас была?
— На кладбище. Отнесла на могилу Фила букет цветов.