Мне тут вспомнилась одна забавная история, которая очень подходит к случаю. Когда Билли Уайлдер[130] снял свою «Двойную страховку», его выдвинули на соискание звания лучшего режиссера года. Он был уверен, что победит, но звания удостоился другой режиссер. Уайлдер был так разъярен, что, когда этот, другой, шел к сцене получать «Оскара», Уайлдер поставил ему подножку. Вот я и думаю, а не подставил бы тебе подножку и Фил, увидь он это?
У тебя чертовски здорово получилось, Уэбер, но, думаю, я прав. «Полночь» никогда еще не выглядела лучше, и все же, даже с твоими перестановками и включением дополнительных эпизодов, в основе своей она все равно остается «Полуночью». Но добавь к ней чуть-чуть из «Печали и сына» и «Блондинки-ночи», и у тебя получится нечто совершенно иное.
Дорогой Уэбер!
Мне ужасно хотелось бы просто рассказать тебе обо всем этом, но чувствую, что я еще не готова к этому. А рассказать мне хотелось бы о наших с Филом отношениях в конце и о том, почему мы решили, что нам лучше больше не жить вместе, хотя бы некоторое время.
Я кое-что тебе уже рассказывала, к тому же ты можешь составить представление о том, что между нами было, прочитав его рассказа "Без четверти ты ", а эта пленка поведает тебе все остальное. Когда посмотришь, будь добр, верни ее мне и, умоляю, пожалуйста, ничего не говори Уайетту. Мне бы страшно хотелось посмотреть ее вместе с тобой и послушать, что ты скажешь, но я не могу. Может, когда-нибудь. Но, скорее всего, мне следует просто дать ее тебе посмотреть, а потом выбросить. Она несколько недель пролежала у меня в столе, и каждый раз при мысли о ней меня охватывала паника. Зачем я ее хранила? Не знаю.
Саша
Я не стал досматривать кассету до конца. Суть стала ясна буквально через пять минут.
В реальной жизни Стрейхорн не только воссоздавал целые сцены из «Полуночи», чтобы напугать Сашу, но еще и снимал их на пленку. Пример? Она крепко спит, а он тем временем приносит в их спальню магнитофон и включает запись звуков, издаваемых совокупляющимися людьми. Вы едва видите выражение ее лица, когда она просыпается и понимает, что происходит, но для наблюдателя это и неловкая, и пикантная сцена. Ее жизнь внезапно стала фильмом — как она будет реагировать?
Как он мог так поступать? Как она могла с этим примириться? Как он мог снимать подобные сцены без ее ведома?
Я оставил кассету на ее кровати вместе с запиской: «Правильно сделала, что ушла. От этого лучше избавься».
Ну разве нам не было бы легче, если бы вся жизнь была такой? Сочти что-нибудь неправильным или аморальным, с ходу отвергни, а затем перестань об этом думать. Просто, практично, сберегает время. Да, было бы намного легче, но жизнь любит яркие краски, а не тусклую черно-белую картинку.
Я одиноко сидел в парке, наблюдая за детьми, выделывающими разные трюки на велосипедах. Они вставали на руки, делали сальто, катались на одном колесе. Мы с Уайеттом только что встретились с продюсером «Полночь убивает» и поделились с ним некоторыми нашими идеями. Он был так счастлив от того, что над его фильмом работаем мы, что, думаю, мы могли бы сделать какую угодно дрянь, и он бы все равно ее принял. Его заботило только то, когда работа будет закончена, но мы уверили его, что все сделаем в срок.
Ребятишки крутились и выделывали кренделя удивительно отважно и изящно, успевая при этом и ревниво следить за тем, что делают остальные наездники. Самыми лучшими зрителями своего искусства были они сами. За их выкрутасами наблюдали и еще несколько человек, но по заносчивому поведению подростков было ясно, что эта публика второго сорта в расчет не принимается.
Следя за их трюками, я перебирал в уме события последних дней и, в частности, раздумывал над тем, правильно ли я поступил с Сашиной пленкой.
В самолете на обратном пути из Нью-Йорка в Калифорнию мне попалась статья о ядерном разоружении. В ней говорилось, что крупнейшей из стоящих перед человечеством проблем является то, что, даже если все обладающие ядерным оружием страны избавятся от него, знание о том, как его изготовить сохранится, и кто-то в любой момент сможет сделать его снова. Как же избавиться от знания?
Стоило мне понять, в чем суть фильма, который дала мне Саша, смотреть его до конца уже не было надобности, поскольку во мне вдруг поднялось что-то своекорыстное и крайне опасное. Я просто должен был использовать идею Фила. Пусть это аморально, и таким образом я бы предал доверившуюся мне женщину, настоящего друга, но притягательность идеи была неодолимой: заставить «зрителей» перенестись из знакомого мира в другой, хорошо известный и, в то же время, совершенно невозможный. Затем запечатлеть каждую их реакцию… для другой аудитории!
Мы вместе с Шон и Джеймсом навестили лежащего в больнице Макса, а потом я объяснил им, что именно хочу попробовать сделать. Они очень заинтересовались, и после часа обсуждения в больничном кафетерии мы выработали эпизод, который решили попытаться поставить на следующей репетиции. Это было не совсем то, что сделал с Сашей Фил, но, в принципе, очень похоже: тот же шок предательства, секс через замочную скважину, жизнь, поставленная с ног на голову и вывернутая наизнанку — и все это до тех пор, пока не становилось совершенно непонятно, кто держал камеру или кого снимали.
Позже, когда они попытались разыграть эту придуманную нами сцену, каждая попытка оказывалась все лучше и лучше. Шон и Джеймс жили вместе уже почти целый год, но у них были большие проблемы. Это привело к тому, что в их игре буквально сквозила какая-то оскорбительная откровенность и злость, вызывающие желание скорее отвернуться, поскольку становилось совершенно очевидно, что слишком большая часть всех этих якобы наигранных чувств была подспудной попыткой плеснуть друг другу в лицо кислотой.
Я заснял все. В те моменты, когда они оба всецело пребывали где-то между их собственным реальным миром и жизнями изображаемых ими людей, студия буквально потрескивала, распираемая накалом правды, любви и боли, которые то и дело пронизывали воздух, подобно канзасским зарницам.
Когда мы закончили, я попросил их ничего никому, включая и Уайетта, об этом не рассказывать. Дома я просмотрел отснятый материал и понял, что мы ошибались. Все получилось совсем не так прекрасно, как я ожидал. Я позвонил им, все объяснил и предложил подумать, а завтра мы начнем заново.
Мы показали Саше мой вариант «Полуночи», после чего Уайетт поведал ей о своей идее включить в фильм некоторые сцены из моих картин. Идея пришлась ей по душе, и они тут же принялись просматривать мои работы и прикидывать, что можно бы было использовать.
Создавалось впечатление, что все работают над разными проектами: Шон и Джеймс — над своей «сценой», Уайетт и Саша отбирают материал, я собираю все это воедино… и добавляю еще кое-что.
Я буквально не расставался с видеокамерой. Все то время, когда я не бывал с остальными, я снимал. Снимал в магазине комиксов, снимал двух бродяг, уплетающих пиццу сидя на поребрике, а как-то утром я даже пошел следом за мусоровозом и издали снимал мусорщиков. Я снимал бегунов трусцой, красивые машины, женщин, выходящих из ресторанов на Кэнон-драйв в Беверли-Хиллз: подобные обрывки и кусочки были повсюду — блестки жизни, похожие на монетки, найденные на залитой солнцем улице. Они были нужны мне, несмотря на то, что у я еще точно не представлял, как смогу их использовать.
Это напомнило мне первое посещение будапештского блошиного рынка и то, как меня поражало, что там продавалось: старые карманные часы, портфели из крокодиловой кожи, нацистские радиоприемники и египетские сигаретницы с верблюдами и пирамидами на крышках. Мне хотелось купить буквально все, и все было таким дешевым, что я вполне мог бы это себе позволить. А уж что я буду делать с бронзовой пепельницей с рекламой кофейной фирмы из Триеста, к делу не относилось.
Тем временем банда юных велосипедистов принялась выделывать трюки в тандеме. Двое из них, переплетясь руками, ехали задом наперед, причем удивительно синхронно. Потом один парнишка взобрался на плечи другому и стоял, разведя руки в сторону, как крылья. Старик, сидящий на скамейке неподалеку от меня, зааплодировал. Под ярким голубым небом его голос показался мне страшно слабым и одиноким: «Вас, ребятки, хоть по телевизору показывай!»
Спал я все меньше и меньше — еще одна давняя привычка из моего голливудского прошлого. Чем сильнее я волновался за проект, тем больше мне казалось, что день попытается лишить меня чего-то интересного, стоит мне позволить его ночной половине подтолкнуть меня ко сну. А еще, чем больше я уставал, тем более необычные идеи приходили мне в голову — как правило, около половины третьего ночи при нескольких работающих телевизорах и заполненном заметками блокноте на коленях. Вполне меня устраивало лишь то, что просыпался я бодрым и готовым очертя голову ринуться в очередное утро.
Другой вопрос — долго ли я смогу сохранять подобную энергию. Мне было за сорок. Мне все чаще приходилось пользоваться очками, а мои прежние ежедневные пятимильные прогулки сократились до двух миль. Впрочем, стареть с годами было нормально, но вот становиться медлительным и менее бодрым — нет.
— Эй, мистер! Снимите-ка меня своей камерой! Чернокожий мальчишка отделился от группы велоакробатов и подъехал ко мне.
— С чего бы это?
Тут к нам, крича и смеясь, бросился мальчик помладше. Он подбежал и принялся колотить парнишку на велосипеде маленькими кулачками. Тот огрызнулся:
— Уолтер, кончай!
Уолтеру на вид было лет семь или восемь и, когда он на мгновение повернулся ко мне лицом, я заметил, что он типичный монголоид.
— Снимите нас с Уолтером. — Он посадил малыша на велосипед и, виляя из стороны в сторону, медленно отъехал. Остальные, увидев, что они приближаются, образовали вокруг них широкий круг.
Уолтер явно наслаждался происходящим, отчаянно колотя руками по рулю, крича и улюлюкая, как птица.
Остальные продолжали медленно кружить вокруг них, но никаких трюков больше не исполняли. Трудно сказать, было ли это знаком уважения, или они просто выбирали удобный момент, чтобы начать очередной танец на колесах.
— Вы только снимите нас и все!
Я помахал и поднял камеру, приготовившись снимать. Увидев это, мальчишки разорвали круг и начали демонстрировать все трюки, которые только знали. Половина их почти сразу приземлилась на задницы, зато те, кто сумел остаться в седле, выделывались так, будто гравитации для них не существовало. Они прыгали и скакали, как пони.
* * *
— Эй, приятель, а такое гамбаду видал?. — Чернокожий парнишка, с по-прежнему сидящим на раме Уолтером, совершил такой прыжок в воздухе, что, наверное, мог бы получить за него приз на соревнованиях.
— А что такое гамбаду?
— Во дает! Ты же только что видел. Успел заснять?
— Успел.
— Ладно, нам пора, но мы еще вернемся. Приходи, посмотришь еще, только в следующий раз приноси настоящую камеру, понял, а не эту дерьмовую крошку —"Сони"! — И, во главе стаи, с улюлюкающим Уолтером на раме впереди себя, он укатил в сторону заката.
Сидевший по соседству старик поднялся.
— Они катаются здесь почти каждый день. Я прихожу просто посмотреть на них. Здорово, да? Этих ребятишек прямо хоть по телику показывай!
Саши и Уайетта дома не оказалось, но на холодильнике меня ждала записка:
Уехал подписать кое-какие бумаги в "Ускоренной перемотке ". Сашу наконец вызывают обратно на работу. Посмотри кассету, которую мы оставили в первом видеомагнитофоне. Решил не говорить о ней никому, пока ты сам ее не посмотришь и не дашь свое окончательное добро.
Мы оба считаем, что это именно то, что нужно.
Прежде чем просмотреть кассету, я пошел искать словарь.
Мальчик употребил слово «гамбаду». Сначала я принял его просто за какое-то подходяще и круто звучащее искаженное испанское слово: «Эй, приятель, а такое гамбаду видал?» Но, чем больше я над этим раздумывал, тем более реальным оно мне казалось и, до тех пор, пока я его не посмотрю в словаре, оно постоянно будет меня щекотать.
«Гамбаду: прыжок лошади, курбет». Откуда десятилетний мальчишка может знать подобное слово, и уж тем более использовать его в подходящем контексте? Я попытался вспомнить, как он выглядит, потом сообразил, что он с приятелями есть у меня на пленке. Ладно, после просмотра «Полуночных убийств», оставленных Уайеттом и Сашей, посмотрю то, что снял в парке.
Я сделал себе сэндвич, который просто требовал хрена. Хрена не оказалось. Я рассердился и начал серьезно подумывать о том, чтобы сходить в магазин. Как же можно есть такой сэндвич без хрена?
— Почему бы тебе не пойти и не посмотреть их кассету? — спросил я сам себя, не чувствуя ни малейшего желания делать это. — Почему ты тянешь? Должно быть потому, что если она вдруг окажется никуда не годной, тебе придется сказать им об этом?
Собственное творчество человека обязательно следует включить в перечень вещей, которые друзьям не следует обсуждать, не вывесив предварительно на двери табличку «ОПАСНО ДЛЯ ЖИЗНИ!» Религия, политика, наше творчество. В девяноста процентах случаев, обсуждение всех этих вещей заканчивается гробовым молчанием или странно искаженными чувствами по отношению друг к другу.
Всегда, когда дело касается комплиментов, мы самые настоящие Черные дыры — кому и когда их хватало? А те, что выпадают на нашу долю, доставляют удовольствие слишком недолго. Да, Черная дыра, пожалуй, очень подходящий образ. Зато потом, когда дело доходит до нашего творчества, наших произведений — этих нежных младенцев, которых мы, без чьей-либо помощи, вывели из отложенных нами же самими яиц — берегись!
Я, прихватив с собой сэндвич и лимонад, отправился в гостиную и включил видеомагнитофон.
Много лет назад во время своей первой поездки в Европу я некоторое время провел в Дижоне. Рядом с моим отелем был небольшой парк, большую часть дня буквально запруженный людьми, поскольку он являлся единственным клочком зелени в округе. Кроме того, стояло лето, а парки и есть самое настоящее воплощение лета — влюбленные, люди с собаками, младенцы, делающие первые шаги по мягкой июльской травке.
Однако я заметил, что, по какой-то причине, даже в самые теплые и приятные вечера, часам к десяти вечера парк пустел. Оставались в нем почти до полуночи только четыре женщины в черном. Они были разного возраста — от тридцати до семидесяти или восьмидесяти, по одной на каждое десятилетие или вроде того. Думаю, они были арабками, поскольку всегда громко переговаривались на гортанном, с редуцированным звуком "л" языке, который смутно напоминал то ли пение, то ли призыв к молитве.
Если черный цвет их одежд должен был свидетельствовать об их вдовстве, то это были самые веселые из когда-либо виденных мною вдов. Они каждый вечер сидели вчетвером на одном и том же месте, рассказывая друг другу разные истории. Я не упускал ни единой возможности понаблюдать за ними, поскольку они были просто неотразимы.
Что бы ни говорила одна из них, остальные слушали ее с невероятно внимательными выражениями лиц и реагировали намного живее, чем любая моя аудитория. Они ахали, хлопали себя по щекам и затыкали себе рот сжатыми кулаками. Зато в конце их реакция обычно была одинаковой: «Да быть того не может!» или дикий, громовой хохот. Конечно же, я и понятия не имел, что они говорили на самом деле, но, во всяком случае, с расстояния в пятьдесят футов это выглядело именно так. Эти женщины и их всепоглощающий интерес друг к другу не давали мне покоя до тех пор, пока я не включил эпизод-воспоминание о них в начало своего фильма «Как правильно надевать шляпу».
И именно с этого эпизода Уайетт и Саша решили начать: четыре женщины (на сей раз в черных купальниках), сидящие в парке на берегу озера Алманор в северной Калифорнии (этот же городок Фил впоследствии использовал для съемок первой серии «Полуночи»).
Рот у меня был забит сэндвичем, и, тем не менее, я, так и не прожевав, пробормотал: «Как же, черт возьми, они собираются это продолжить?» Но, клянусь Богом, им удалось.
Переход к следующим кадрам был просто превосходен — маленькая рука Кровавика поднимает пресс-папье из резного хрусталя и подносит его к объективу камеры. Движение медленное и театральное — Фил явно хотел, чтобы мы заметили странную, почти детскую ручонку и задержали на ней взгляд, прежде чем обратим внимание на то, что она делает.
Сквозь многочисленные грани призмы мы видим ярко-зеленый объект, раздробленный на четыре части. Рука движется, и вот мы уже видим разделенное на четыре части нечто красное. Снова быстрое движение, и на четыре части дробится что-то черное. Поскольку мы точно не знаем, что именно видим сквозь стекло, это вполне могут быть и четыре женщины в парке.
Сандвич на вкус оказался просто превосходным. Лимонад тоже был великолепен. Им это удавалось! Сцена с призмой переходит в сцену из «Печали и сына» — черное покрывало для кровати один раз встряхивают, а затем накрывают им мертвого пасечника. Женщина не замечает кувшина с медом в углу, который опрокинулся, и мед вытек на пол.
Прежде чем сцена сменилась, я воскликнул: «Кровавик и мед!», что и оказалось их следующей сценой.
Помимо все нарастающего возбуждения и облегчения, испытанных мной при виде того, что удалось отобрать моим друзьям, я испытывал еще и все большее замешательство, постепенно начиная понимать, сколько всего Стрейхорн позаимствовал из моих работ. Причем не просто любимые образы — мед, призмы, фактура дубового дерева, — но еще и весьма специфическую манеру направлять взгляд зрителей в определенном направлении, чтобы они наверняка обратили внимание на угол съемки или заметили перемену цвета, которые как раз и превращают все элементы фильма в единое целое.
Я был почитателем крайне резкой колонки Фила в «Эсквайре», но никак не его фильмов. Когда я впервые посмотрел «Полночь», она мне очень понравилась, и я говорил ему об этом множество раз. Поэтому ни то, что теперь она мне нравилась уже далеко не так, ни то, что остальные фильмы не нравились вовсе, большой роли не играло.
С другой стороны, мои фильмы повлиять на него дурно никак не могли. Когда мы собирались вместе, он обязательно начинал выспрашивать, как мне удалось сделать тот или иной специфический кадр или что на меня повлияло, когда я писал ту или иную часть диалога. Он всегда хотел знать, что я читаю и нет ли у меня каких-нибудь новых задумок. В тот день, когда он показал мне свой видеоролик «Цирк в огне», я притянул его к себе и крепко обнял. Тогда в порыве чувств я забыл, что он мне ответил, но теперь, напрягая память, стал припоминать что-то вроде: «Может, не все еще потеряно, а?»
Больше всего сейчас меня тревожило и раздражало то, что я совершенно не заметил всех этих «заимствований», когда смотрел его фильмы в первый раз. Их не очень много в «Полуночи», зато чертовски много в остальных.
Да, конечно, приятно, когда тебя копируют. Но только не в данном случае — с другом, всегда отличавшимся собственным оригинальным видением и таким талантом, что ему вовсе не нужно было для поддержки сосать из моей соломинки.
Кассета Уайетта и Саши все еще крутилась, но я уже не обращал на нее внимания. Я перемотал пленку и переключился на дела.
Когда все было закончено, я понял, что это не сработает. Умная, сделанная с большой изобретательностью и, зачастую (в нужных местах), зловещая лента все же получилась чересчур, если можно так выразиться, продуманной и гладкой. Это был ужас стильный, но без признаков искренности. Работа чертовски хороших профессионалов, знающих свое дело, но явно считающих то, что они делают, полной чушью, которую не стоит воспринимать серьезно.
Одной из причин колоссального успеха «Шоу Вертуна-Болтуна» явился его знаменитый издевательский юмор, который являлся наиболее примечательной чертой личности как самого Вертуна, так и еженедельного получаса его передачи. Смотреть шоу могли люди любых возрастов, поскольку шутки там присутствовали самых разных уровней. Шутки понятные только посвященным, детские шутки, глупые шутки, умные шутки… какие угодно. Уайетт умел отпускать их, как никто другой.
Но отчасти тот же самый дву— и даже трехсмысленный подход сказался и на их подборке кадров для «Полночь убивает» да так, что в конце концов это начинало раздражать. Собрался делать фильм ужасов, так и делай его, проклятого, как следует. И не нужно никаких там многозначительных подмигиваний или моментов, которые как бы говорят: «Но ведь мы-то с вами выше этого, верно?»
Когда Уайетт подсунул мне альбом Амбо и сказал, что, по его мнению, мы должны сделать «П.У.» «в том же духе», мне показалось, он имеет в виду зловещий, нервный дух Европы двадцатых и тридцатых: «Кабаре»[131], Отто Дике[132], Бруно Шульц. Но то, как он перетасовал мою работу с работой Фила, скорее говорило о его намерении создать современный film noir[133], посредственный фильм категории "В" для думающих людей. Да к тому же и начало получилось неплохим — спокойным и нежным. Вида детских пальчиков без ногтей было вполне достаточно для того, чтобы в душе зазвонили маленькие тревожные колокольчики. Вы уже были готовы к тому, что сейчас появится что-то совсем не столь приятное. Но оно все не появлялось. Только умелый монтаж и переходы с одного эпизода на другой. Мы бы с легкостью могли воспользоваться этим для завершения работы Стрейхорна, но ведь я-то знал, насколько все можно сделать лучше.
На телевизоре лежали еще три кассеты. На первой были запечатлены мальчишки на велосипедах, которых я снимал сегодня днем, парнишка-гамбадист и дебильный Уолтер. Я сунул ее в видик и некоторое время наблюдал, как они раскатывают на экране. Этот самый Гамбаду трижды просил меня снять их. «Вы только снимите нас и все!» Где же он подхватил это слово? Но после просмотра кассеты Вертуна-Болтуна, этот вопрос уже не казался столь важным. У меня были более серьезные темы для раздумий.
Знаете, как это бывает, из-за чего-нибудь нервничаешь и берешь вещи, а потом снова кладешь их на место, совершенно не отдавая себе в этом отчета? Вот то же самое случилось и со мной, только моя нервозность проявлялась в том, что я вынимал кассеты из видика, посмотрев секунд пятнадцать, не более, а потом вставлял новую. Это казалось глупым, но почему-то необходимым. Я думал, но нервничал и хотел занять и руки, и голову. Некоторое время это помогало, но нервозность все нарастала, и в конце концов я включил два других телевизора и подключенные к ним видики.
В комнате царил самый настоящий разгром. Саша каждый день ворчала по поводу того, в какой хламовник превратилась ее уютная гостиная, и я обещал, что обязательно уберу ее, но так и не собрался. Книги, записи, видеокассеты, одежда. Небольшие горки, возвещающие: «Пока мне это не нужно, но в любой момент может понадобиться, так что пусть лежит». Еще одним столь же невообразимым лентяем был Макс Хэмпсон. Он всегда любил шутить по поводу того, как ему удается увильнуть…
«Макс!»
Где же та кассета? Я искал ее, искал все более отчаянно, в истерике и, в конце концов, уже со смехом, потому что так чертовски хотелось ее найти.
«Да она же на чертовом телевизоре, идиот!»
Одна из трех, которые я уже видел там раньше. На ней даже было написано мое имя. Мои руки так торопились вытащить ее из коробки, что пытались и вытрясти ее, и вытащить одновременно. Я даже поймал себя на том как, вставляя ее в видик, приговариваю: «О, да! Да! Да!».
Званый вечер. Перемотка. Приветствия. Перемотка. Еще. Гости разговаривают. Едят. Камера на Саше, кладущей в рот кусок торта. Вот оно. Вопрос: «Как, по-вашему, из чего сделан этот торт?» Она пожимает плечами и продолжает есть. Переход на Доминика Скэнлана. «…и больше ни-капли!» Все смеются. Камера панорамирует на Макса, и через мгновение становится заметно, что с ним неладно, и он теряет сознание.
Прежде всего, я и сам не понимал, зачем сохранил эту запись, но, тем не менее, она была передо мной. Я перемотал пленку назад и просмотрел еще раз, поставив счетчик на ноль в том месте, где появляется Макс, и мы видим то, что с ним произошло.
Сколько я просидел так, раз за разом просматривая одно— или двухминутный отрывок? Сколько раз пересмотрел его к тому моменту, когда тихий знакомый голос внутри наконец произнес: «Мы хотим эту сцену. Она нам нужна»?
Я не знал ответа на эти вопросы, но самым тревожным был вопрос, почему же не нашлось другого протестующего внутреннего голоса. Мы были единодушны. Воспользоваться агонией Макса Хэмпсона, чтобы сделать картину лучше? О'кей.
Какие доводы в пользу этого я смогу привести? Какое внушительное оправдание будет убедительно? Макс все еще оставался в больнице, но с каждым днем ему становилось все лучше и лучше. Если Спросоне можно верить, то, что я заснял его приступ, может даже вылиться в его спасение. Она советовала мне не огорчаться, поскольку это было сделано ради проекта, и если в конце мне удастся свести все это воедино, мои больные друзья выздоровеют.
По-моему, звучит вполне разумно и честно, скажете нет? Немного прагматизма еще никому не вредило, особенно если в конце концов никому не было причинено никакого вреда.
Мы проводим свои жизни, учась рационализировать наше несовершенное поведение, но вот что я вам скажу: на самом деле все сводится к трем степеням чувства вины.
Когда вина невелика, мы можем сунуть ее в карман и весь остаток дня просто не думать о ней. Не сделал уроки? Забыл написать письмо матери? Позвонить? Сварить вкусный суп, как собирался? Пропади оно пропадом — день и без того был трудным, так что с тебя хватит.
Вина средней величины в карман уже не помещается и ее приходится носить в руке, как неудобную железную гантель, или, когда дело действительно плохо, как какую-то отчаянно извивающуюся тварь. Мы каждую минуту ощущаем, что она здесь, и все же находим возможность перехватить ее поудобнее или переложить тяжесть в другую руку. Завел любовницу и стал менее любезен с супругой потому, что тратишь слишком много энергии на эту новую любовь? Купи этой своей прежней возлюбленной какой-нибудь до смешного дорогой, тщательно продуманный подарок и, сколь бы мало времени вы ни проводили вместе, будь настолько страстен и внимателен, чтобы аж светился в темноте.
Крупногабаритная вина либо расплющивает тебя, либо так прижимает к земле, что ты в любом случае обездвижен. Такую тяжесть не переложишь поудобнее. И выбраться из-под нее нет никакой возможности.
Так и получилось с Филом, я уверен. Особенно после того, как он пренебрег советом Спросони и снял эпизод, приведший к смерти Мэтью Портланда и остальных.
Я же столь сокрушительной вины по поводу включения сцены с Максом не чувствовал, поскольку ничьих советов не отвергал, и мои намерения на девять десятых были предельно честными. Да, я хотел выполнить работу оригинально и творчески, но разве то же самое не было моей целью всегда и во всем? Что тут было нового и что изменилось к худшему? Это вовсе не было похоже на то, как если бы я нашел сокровища и, наплевав на помогавших мне друзей, решил бы оставить их себе.
Кроме того, именно Спросоня велела мне сделать хорошую работу. А после того, что случилось со Стрейхорном, я ой как опасался ей перечить!
Я вообще очень много думал о Спросоне. Реальна она или нет[134] Хороша она, плоха или действительно ангел? В чем я был уверен, так это в том, что она могущественная волшебница Воспоминание о ее руках, лежащих на выпяченном животе, и о начавшем изливаться из него мгновение спустя молочно-белом свечении я, наверное, прихвачу с собой в могилу. А кроме того, эти ее появления и исчезновения, загадочные взрослые замечания, сменяющиеся детским лепетом, почти прекрасным в своей невинности — если только все это происходило на самом деле.
Я пришел к заключению, что, будь Спросоня какой-то разновидностью злого духа, она бы в точности объяснила мне, как следует снимать эту сцену, поскольку, по логике вещей, она хотела бы видеть ее именно такой, сделанной как надо. Но она ни разу не дала мне никаких указаний по поводу того, как именно следует ее делать, почему я и склонялся к мысли, что она находится на стороне сил добра или, по крайней мере, нейтральна.
* * *
Людей часто удивляет то, как я работаю. Обычно, стоит мне найти искомую идею, я все откладываю и выхожу из-за стола. Естественно не тогда, когда дело происходит на съемочной площадке, но вот когда я писал стихи или сценарии, найдя подходящую метафору или решение проблемы, то просто тут же вставал и выходил из комнаты, вместо того, чтобы занести на бумагу найденный ответ и продолжать работу. Может быть, это и своего рода суеверие-мол, не проси богов о большем — или просто потакание своим желаниям, сам не знаю.
Вот и в тот день тоже, едва получив, что хотел, и поняв порядок, я вышел из дому с пустой головой, зато с колотящимся сердцем. Что скажут Уайетт и Саша, когда я изложу им эти идеи? А может, мне стоит просто продолжить работу, сделать так, как считаю нужным, а потом показать им готовый результат?
Был ранний вечер. Нежный персиковый свет и спокойный воздух будто говорили: иди, прогуляйся и насладись нами. Белый мощеный тротуар все еще излучал дневное тепло, и на мгновение это напомнило мне о временах, когда я был сотрудником Лесной службы в Орегоне и боролся с пожарами. Первое, что нам велели сделать, так это купить по паре очень толстых сапог из натуральной резины. Во время пожара почва в лесу сильно раскаляется, и если вы плохо защищены…
— Эй, приятель!
Я так углубился в воспоминания о раскаленной огнем земле Орегона, что не сразу обратил внимание на тех, кто меня окружил.
4
Это были те самые велосипедисты, которых я видел в парке днем — похоже, все до единого, во главе с Гамбаду, на раме черно-желтого «ВМХ» которого снова восседал маленький Уолтер. А, привет! Ребята, вы что, живете где-то поблизости?