– В воскресенье утром я уезжаю.
– Тогда все пропало. Просто и ясно. Мы все в проигрыше.
– Назовите сумму, – предложила я. – За какие деньги они бы согласились продать?
– Например, за двадцать тысяч фунтов.
Разумеется, цифра была немыслимая, но когда я попыталась возразить, мои же слова показались мне вздором. Какая цена чересчур высока, если речь идет о поэзии? Я могла заплатить Слейтеру двадцать фунтов, если б меня устроили его труды, но в какую сумму я бы оценила сонет Шекспира? Стихи Мильтона, Донна, Колриджа, Йейтса? Почему богатый меценат, вроде Антрима, тратит время на скромный журнальчик, откладывает отпуск в Италии, обедает с жалкими снобами, пытаясь выудить у них деньги на издание, названия которого они никогда не слышали? Потому что Антрим – культурный человек, а для культурного человека поэзия превыше драгоценных камней, и покуда мы раз в три месяца выпускаем свой журнальчик, остается надежда обрести это сокровище. По моим расчетам, сейчас, когда мы беседовали с Чаббом, в Лондоне шло к десяти часам вечера. Антрим отнюдь не полуночник, но в этот час еще прилично позвонить ему.
– Закажите пока что-нибудь, – предложила я Чаббу.
Оставив его без дальнейших объяснений, я подошла к стойке регистрации и там промучилась две бесконечно долгие минуты, пока клерк-индиец соизволил обратить на меня внимание. Наконец я назвала ему лондонский номер и отступать было поздно. Я добуду двадцать тысяч фунтов. Мосты сожжены. Я была довольна собой. Телефонная будка располагалась позади «Паба», здесь все провоняло табачным дымом и виски. Когда я подошла к аппарату, он уже звонил.
С самого начала проницательный читатель мог предсказать последствия моей опрометчивости. На самом деле все обернулось еще хуже: я неправильно рассчитала разницу во времени.
И это еще не все. Антрим – педант. Если желаешь о чем-то с ним договориться, нужно четко знать, чего ты хочешь и по какой причине. Он доверял моему суждению, но терпеть не мог нерешительности – «мямлей» вообще, как он выражался. Взяв трубку, я почувствовала, насколько беззащитна – ничего внятного, кроме возбуждения и тревоги.
– Ты в порядке? – сразу же спросил он.
– Берти, я тебя разбудила?
– Сара, пожалуйста, скажи: с тобой все в порядке?
– Который час?
– Еще не рассвело.
– Ой, Берти, я…
– В чем дело, Сара? Ты в больнице?
– Берти, я нашла кое-что замечательное. Настоящий, подлинный шедевр. Когда ты прочтешь эти стихи, ты меня простишь.
Он заговорил намного холоднее.
– Я читал твои забавные телеграммы, Сара.
Кто-то кашлянул. Боже, у него там любовник!
– Ты не думаешь, что это можно было бы обсудить позднее?
– Берти, ты же знаешь: я бы не стала тебя будить без крайней необходимости.
И я пустилась в экзегезу творчества Маккоркла, все более осознавая, как плохо подготовилась к разговору. Я прочла книгу всего один раз и в весьма некомфортных условия. Теперь я путалась, подлизывалась, а под конец не осмелилась даже назвать точную сумму. Намекнула лишь насчет «больших денег», а «двадцать тысяч фунтов» не сошло с языка.
Антрим позволил мне закончить, а когда я умолкла, выдержал краткую паузу.
– Очень рад за тебя, – вот и все, что он сказал.
– Да, – подхватила я. – Нужно начинать переговоры.
– Что ж, замечательно интересная будет редколлегия. Жаль, что я пропущу.
– Нет, нет, все идет по плану. Я вернусь в Лондон в понедельник, как мы и договорились.
– Видишь ли, Сара, я очень устал. Собрание превосходно обойдется без меня.
– Но ты придешь. Я приеду вовремя.
– Извини, Микс, в самом деле.
Настаивать было бессмысленно. Я вторглась в его частную жизнь, ворвалась в спальню – и получила по заслугам.
– Бога ради, извини. Не стоило звонить.
– Глупости. Бычок был моим другом, я глубоко привязан к тебе и работа с тобой мне всегда нравилась.
Значит, он подает в отставку. Прощаясь, я чуть было не зарыдала и, хотя сумела сдержать слезы, к столу возвращалась опустошенной. Мне казалось, я потеряла все: Антрима, стихи Маккоркла, «Современное обозрение».
А передо мной маячил еще один мужчина средних лет, то ли ангел, то ли паук – с заправленной за воротник салфеткой: приготовился есть сэндвич с огурцом.
При виде меня он проворно отодвинул тарелку и, протянув руку через стол, сжал мою ладонь. Так он никогда прежде себя не вел.
– Я добуду вам книгу, мем! Украду ее, черт возьми, если придется.
– В краже я участвовать не стану.
– Чхе! Хотите, чтобы она тут и сгнила? Вы же себе этого не простите! Представьте: книга погибает на Джалан-Кэмпбелл, и никто в К. Л., а тем более в Лондоне, знать о ней не знает.
Лицо Чабба казалось суровым и одержимым, и на миг я задумалась: почему он так страстно предан своему погубителю? Но главным образом я думала о себе – ведь если бы Кристофер Чабб добыл стихи, я бы выпустила сенсационный номер, и все проблемы остались бы позади. Его удивительная повесть – та, которую видит сейчас перед собой читатель, – стала бы частью публикации. Что касается поэзии, я дала себе слово ничего не портить, не приглаживать, не вступать в спор, не приводить в порядок мучительно разрозненные части.
– Когда вы это сделаете? – спросила я.
– Скоро. Почем знать?
– Сегодня днем?
– Нет, позднее. Сперва я должен рассказать вам худшее.
– Что – худшее?
– Свою историю. До чего я докатился.
47
Через три дня после того как раджа изгнал меня, я добрался до Кей-Джи Чомли – в два часа ночи, весь в ранах и синяках, в грязи, сломленный, мозг кипел жаждой крови. Тварь отняла у меня естественную любовь дочери. За такое преступление я мог отобрать у него жизнь с той же легкостью, с какой даровал. Стоило послать ему посылку Н.Р. на адрес оранг-кайя-кайя и заманить на почту Джорджтауна, а уж там я низвергну его в геенну огненную.
Мулаха сконструировал мое оружие. С виду – самый обычный, невинный ящик, мем, с клеймом плантации города Стэнторпа, штат Квинсленд. Даже когда Мулаха показал мне устройство, я не понял, как оно действует. Я не хотел и притрагиваться к нему, но он подтолкнул ящик ближе, и я почувствовал, как что-то впивается в руку – секретное оружие, торчащий из доски гвоздь. У меня лишь царапина-ла осталась, но потом Мулаха обработал гвоздь мочой, порошком сороконожки, мышьяком, дурманом, а сверху покрыл слоем кокосового масла. Той же смесью намазал нож и уколол им курицу. Поверхностный укол, даже не до крови, но птица мгновенно сдохла.
– Он – крупный мужчина, – предупредил я. – Почти семи футов ростом. Намного больше чертовой цыпы.
– Кристофер, этот маленький гвоздь свалит и слона.
Теперь нам оставалось только ждать. Директор счел меня троппо и уволил, не дождавшись моего возвращения, так что в школе я появляться не смел и целыми днями отсиживался в запертой комнате. Делать было нечего – только вспоминать лицо выродка в ту минуту, когда он унизил меня перед моей девочкой. Он капал, капал, капал яд ей в ухо. Каждый день понемногу сманивал ее от меня. Еще бы, он – гений! Казалось бы, он должен быть благодарен мне, своему, черт побери, создателю. Да только тут у нас одностороннее движение. Он ее научил только ненавидеть меня.
Я хотел непременно убить его, но боялся, что яда на кончике гвоздя окажется недостаточно, а потому втайне готовил другой кинжал, тонкий, как шляпная булавка. Ножен у него не было, и я засунул его в кусок шланга и заткнул шланг с обоих концов, чтобы класть оружие в карман.
Я дергался, как необъезженная лошадь на Дарвинских скачках. Наступило заветное утро, я чуть не свалился вместе с набитым фруктами ящиком, когда влезал в автобус. В ту пору на Лайт-стрит открыли временное почтовое отделение, и я пристроился внутри на скамейке, сидел целый день, вглядывался во все лица. Кто бы предугадал, что я дойду до такого – я, отличник школы на Форт-стрит.
На второй день с утра шел дождь, и я боялся, как бы с гвоздя не смыло яд, но именно в этот день он пришел своей пружинящей походкой, с розовой квитанцией в руке. Я пристроился у него за спиной и, когда он подошел к стойке, воткнул гвоздь ему в бедро.
Вскрикнув, он обернулся. И даже тогда облил меня презреньем. Схватил за левую руку, вывернул ее. Против него я был бессилен, как ребенок. Ящик сломался, фрукты посыпались на пол. Кинжал выпал из шланга, Маккоркл толкнул меня, и я упал почти на клинок. Выходит, он сам помог мне: я дотянулся до кинжала и вонзил острие ему в ягодицу.
Тут меня оттащили, поволокли в участок на Карнарвон-стрит, где меня в скором времени навестил идиот Грэйнджер в сопровождении английского доктора. Эскулап задавал мне дурацкие вопросы – все допытывался, не сошел ли я с ума. Мне было все равно. Хуже было другое: тварь так и не издохла. Это сочли очередным признаком безумия: я, дескать, считал возможным уничтожить человека ударом в задницу.
Снова меня судили, мем, и депортировали в Австралию. Я ожидал, что меня отвезут в психушку, но в порту никто меня не встречал, и я преспокойно ушел сам.
Жители Сиднея всё похваляются, какой у них красивый город, однако живописные кварталы предназначены не для меня. Нашлась квартирка на раскаленной, пустынной улочке Рэндвика и работа – в транспортном отделе рекламного агентства. Каждый день – бесконечные разъезды на автобусе. Отвратительная работа – упрашивать и ныть, подгонять и угрожать, точно регулировщик на парковке: мы их называли «бурыми бомбилами». Умные, высокомерные копирайтеры со мной не считались. Их я ненавидел, а больше вообще ничего ни к кому не чувствовал. Девочку я утратил навсегда, никакого общения, кроме как на этой паршивой работенке. Каждый вечер я опрокидывал в баре пару пива и шел домой, чтобы догнаться виски. Еще, еще – сату лаги, как здесь говорят.
Вы скажете – наконец-то я был свободен. Мог спать спокойно, не боясь, что чудовище проникнет в мою комнату. Однако он поистине сделался частью меня. Изменил мою жизнь, украл мое сердце, свел судорогой пальцы, превратил в бездомного бродягу, а я-то думал всю жизнь прожить на одном месте.
Я мог не переживать – ровно через год его письмо догнало меня в рекламном агентстве. Выходит, и ты соскучился, отметил я: таким людям непременно хочется оставить за собой последнее слово в споре. Киасу, – так о них говорят. Боятся потерять свое. Считается, это малайская болезнь. Раскуражился на десять страниц: чего он достиг, как одолел меня. Я бросил его в мир невеждой, а теперь он говорит на шести языках, пять из которых мне даже по имени неведомы. Такой стал ученый. Прочел священные книги Будды и Магомета. Знал названия всего, что живет и растет на земле Малайзии. Он – величайший поэт. Утомительная похвальба, этим он всегда отличался, ничего нового по сравнению с монологом, который на Бали пришлось выслушать Доналду Дефо. И пока я читал его письмо, я понятия не имел, что меня ждет под конец. Лишь на последней странице я узнал, что его гложет.
«По твоей вине, – писал он, – меня постигла участь, которую ты мне уготовил: я умираю от болезни Грейвза, оставляя своих близких одинокими и нищими. Когда ты воткнул кинжал мне в задницу, я чуть было не пожалел тебя. Ты казался таким никчемным. Но теперь ты наконец обнаружил свою власть. Как же ты ненавидишь мою девочку – ты решился отнять у нее отца! Говорят, ты по-прежнему работаешь в рекламе. Надеюсь, ты в полной мере насладишься своим неправедным богатством, когда ребенок, которого ты осиротил, будет голодать!»
Разумеется, я не хотел, чтобы девочка осиротела. Ни за что. Болезнь Грейвза – это, конечно же, была шутка, каламбур, болезнь Роберта Грейвза и Т. С. Элиота, всех этих заумных гениев. «Чеснок и сапфиры в грязи» [93] – что это значит, бога ради? Но я все-таки заглянул в словарь и прочел: «Болезнь с типичными симптомами: увеличение щитовидной железы, ускоренный пульс и метаболизм из-за избытка гормона щитовидной железы».
Я обратился к врачу: мол, друг заболел и так далее. Врач меня утешил: болезнь Грейвза легко поддается излечению. Однако, хотя он охотно выписывал мне успокоительные, на это лекарство он рецепта не дал. Не беда, в Сиднее всегда найдутся окольные пути. Я возобновил старые связи.
Видите, как все сложилось, мем? Я еще думал: ехать ли самому в Малайзию? Добыть чистый новенький паспорт без отметки о депортации. А вдруг у них есть черные списки? Все-таки рискованно. Потом я переговорил с одним типом, он дрессировал борзых. Да, приятель, лекарство добыть – не вопрос. Но он предупредил, что бутылки нельзя просто отправить почтой. Нужно аккуратно упаковать, обложить сухим льдом. Ха, это же замечательно! Выхода не оставалось – я повезу лекарство сам.
Жизнь в Сиднее – скучнее некуда. Вы и представления не имеете, как она проходит, утекает, точно вода из капающего крана. Понедельник – пятница, суббота – воскресенье, вся роскошь – выпивка и сон. Так жила моя мать. Работа, еда, бутылочка хереса, сон.
Но тут я ожил. Сжег мосты, бросил работу, отказался от квартиры. О чем жалеть? Спасу подонка на глазах у моей дочери. После этого она перестанет считать меня врагом.
Чабб умолк, словно ждал поощрения, а я, глядя в его серые глаза, недоумевала: как же он устроен, как сумел мгновенно перейти от жажды мести к нежнейшей заботе? И только сейчас, уже под конец рассказа, я впервые подумала: а не псих ли он?
48
КАК ТОЛЬКО НА ДЖАЛАН-КЭМПБЕЛЛ ДОСТАВИЛИ мою телеграмму, Тина с миссис Лим пробежались по всей улице сверху донизу. Ханту приезжает, ханту приезжает. Вы видели эту парочку, мем, можете себе представить их ярость, их жестокость. Вскоре все придурки на этой улице ждали появления призрака. Чхе! Выглядывали из-за своих жалюзи, точно старые бабы… Болезнь Грейвза лечится пропилтиурацилом. – Чабб добросовестно произнес название по буквам. – Я провез снадобье через таможню, никто и глазом не моргнул, – добавил он. – Шлепнули визу и печать. Езжай, куда хочешь. Все шло как по маслу, пока такси не остановилось перед мастерской. Я протолкнул чертов ящик в раздвижную дверь – уах! Пары углекислого газа от сухого льда вдруг окутали меня – не человек, а завод ходячий, пивоварня. Эффектный выход, мем, не спорю, но пустяки по сравнению с тем, что якобы видели соседи: существо без тела, кишки сияют голубым светом.
Я вошел и сразу увидел мою дочку. Вымахала – пять футов шесть дюймов, по крайней мере, красотой вся в мать. Но у нее были две мои крошечные веснушки на верхней губе, и она светилась нелепой любовью к этой твари. Да, светилась, язвила мне сердце.
Разумеется, девочка испугалась. Не только в ящике дело – она считала меня бесом.
– Где пациент? – спросил я.
– Атас. – И она повела меня наверх, под босыми стопами чуть поскрипывал гладкий тик. Разве не этот звук на всю жизнь врезается в память мужчины – шорох женских ног на деревянном полу?
Я шел за ней, сухой лед дымил в темноте. Наверху горели лампы – не электрические, разумеется. Комната выглядела тогда иначе, мем. В ней царило еще живое существо, распростершееся на огромной кровати из тика. Я увидел бедолагу – жалкое чудище, сотворенное мной. Он приподнял полог кровати; глаза его – уах! какие глаза – не отрывались от меня. В тусклом свете он лежал, завернутый в москитную сетку, словно гусеница в коконе. Повсюду вокруг – на полу, у стен – разложены дневники, которые склеили его рабыни.
Он возлежал в темноте, точно раджа. Рядом с ним я смутно различал фигуру его оруженосца-китаянки. Вы ее видели. Страшно смотреть на эти шрамы-ла. Когда она увидела меня, плоское лицо искривилось, но я был создателем ее господина, и она отдернула сетку.
– Туан Боб! – возвестила она.
Он лежал и поблескивал в темноте, – тварь, вызванная мной к жизни, примитивный гений. Потные веки втянулись, глаза таращились с блестящего лица. Он сделался омерзителен – истощенный, костлявый, ребра того гляди прорвут мокрую, скользкую кожу. Старый врач в Рэндуике предупредил меня, что глазные яблоки могут судорожно подергиваться, но не говорил, что болезнь может свалить с ног даже великана.
При виде меня тиран придушенно фыркнул. Засмеялся, быть может? А в чем шутка-ла? Что он был необходим мне, что я жил им? Чем подлее он себя вел, тем больше меня это устраивало. «Воззри, Господи, и посмотри, как я унижен!» [94] Пусть моя дочь увидит наконец, что я за человек.
Я спросил, кто его врач. Хотел передать ему лекарство.
– Нет врача, – ответил он. – Эту болезнь ты для меня придумал. Она ждала меня с самого начала. Теперь лечи, если знаешь, как.
Я и сам готов был поверить, что болезнь – мой вымысел. И тут же принялся за дело, мем. Шутка не вышла, надо исправлять. На полу стоял таз с мыльной водой, большая часть расплескалась. Я нашел сухое место, распаковал свой груз, достал бутылку и пипетку. Пропилтиурацил – это микстура. Моя дочь принесла воду, чтобы развести снадобье, и, хотя боялась, посмотрела мне прямо в глаза, и в ее взоре я увидел отвагу – иначе не скажешь. Про себя она молилась, чтобы я не причинил ему боли – о нем она тревожилась куда больше, нежели обо мне, когда меня топтали ногами в грязи.
Я приготовил лекарство и налил его в фарфоровую чашечку, а женщины попытались приподнять моего гения. Они шептали ему бапа, туан, но сдвинуть с места не могли. Наконец он дал понять, что мне одному назначено прикоснуться к его телу, просунуть руку под скользкие от пота лопатки и приподнять его, чтобы он выпил микстуру в моих объятиях, словно обреченный любовник, словно умирающий Христос на католических фресках.
Его кожа странно пахла – металлом, медью. А дыхание, мем, отдавало пылью и чесноком. Но острее всего я ощущал ненависть, он задыхался от ярости даже в эту минуту, когда я ухаживал за ним.
Едва он проглотил лекарство, началась рвота: тухлая блевотина потекла по его груди на волосатый живот, а моя дочь судорожно зарыдала.
– Ты подымай! – рявкнула миссис Лим. Да-мем-нет-мем! Она решила – я ее кули. – Сейчас подымай! – крикнула она, и я подхватил ее великого туана, а китаянка пронеслась по комнате, словно жук-солдат, взметнулись в воздух чистые простыни, легли на место взбитые подушки.
Тина смотрела и всхлипывала. Бог знает, что творилось в ее голове.
Я держал на руках ее бапа, чувствуя на щеке его зловонное дыхание. Подобная близость с Бобом Маккорклом была страшна, отвратительна и противоестественна, словно у меня в ладонях – мои же кишки. Его бритая голова запрокинулась, я чуть подался назад, но он хищно следил за мной. Это болезнь, говорил я себе: нервозность, раздражительность, эмоциональная лабильность – все как в учебнике. Я держал его на руках, пока не вскипел двухгаллоный чайник, и лишь когда ванна была готова, я смог избавиться от этой ноши.
Одно дело – прислуживать больному другу, мем, но паразиту, столько лет сосавшему из тебя соки? Моя дочь понимала это. Не могла не понимать. Я превратился в его сиделку, прислугу, врача. Так прошло несколько недель. Я спал на голом полу у его кровати. Я не пытался хоть как-то облегчить свои страдания.
Женщины не желали общаться со мной. Они давали мне суп и лапшу, но ел я в одиночестве, сидя на корточках возле огромного темного ложа, и одна из них всегда следила за мной.
– Я так полагался на лекарство, – продолжал Чабб, – так был уверен в успехе, что далеко не сразу заметил, как пациент теряет в весе. Разум его все больше путался. А глаза – у ах! Медуза, готовая лопнуть. Чем слабее, тем вежливее он становился. Как-то раз улыбнулся, иногда говорил спасибо. Он умирал и понял это задолго до меня. Понимаете, он беспокоился о женщине и девочке. То, что ему теперь от меня потребовалось, он не мог ни украсть, ни вырвать угрозами. Он хотел расположить меня или добиться сочувствия, чтобы я пообещал заботиться о его близких.
Вроде бы и я хотел того же, так что, думаете, я поспешил успокоить больного? Как-никак мы были знакомы пятнадцать с лишним лет, из-за него я лишился своей жизни. Хватало причин остерегаться его коварства. И хотя у меня сердце разрывалось от его мук, я все по-прежнему не смягчался.
– Скажи мне «да» или «нет»! – кричал он.
Но я молчал, а он не мог более терпеть мое упорство, у него начался припадок, он метался по кровати, извивался так, словно хотел разорвать себя в клочья. И ревел в голос. Страшно было смотреть на эти огромные глаза – они уже не помещались в черепе. Он свалился с кровати, ударился головой о пол. Даже тогда я устоял, но больной становился все беспокойнее, и женщины так измучились, что в итоге я дал себе волю и предложил ему то, о чем сам мечтал.
Я дал ему слово позаботиться о моей дочери – и о той, другой, тоже.
Приняв мою клятву, он откинулся на подушку. Все части сильного, красивого лица запали, кроме одних только глаз. Уах! Они стали такие большие, что я отчетливо видел в них свое перевернутое отражение, когда говорил с Бобом.
– Подойди! – попросил он, похлопав рукой по одеялу.
Чего мне было бояться? Он взял меня за руку, его пальцы были теплыми и слабыми, бескостными, словно у призрака.
– Теперь я спокоен, – вздохнул он. – Мы с тобой одно, ты и я.
Чудное утро сухого сезона, мем. Теперь, когда их пациент успокоился, женщины разошлись по делам: миссис Лим на «Чоу Кит» [95], а Тина – за миской горячей шоу ту фа, единственной пищи, которую еще принимал его желудок.
Мы остались наедине. Лучи утреннего солнца били в окно, на шелковице за домом пели майны. С улицы доносился надтреснутый голос, упрашивающий сдавать старые газеты: Папер лама, папер лама!
– Что ж так все погано кончается, Кристофер?
Я сказал:
– Смерть приходит к каждому из нас.
– Я не о том. Всю жизнь я работал, пытался что-то создать. А теперь, когда наступил конец, некому отдать мою работу, кроме тебя, заклятого врага.
Он извернулся всем телом, а когда снова оборотился ко мне, я увидел в его руках тот самый том, который вы держали вчера. Тогда я понятия не имел, что это такое. Переплет был горячий и скользкий на ощупь, словно кожа моего больного.
– Что это?
– Поклянись, что не уничтожишь книгу.
На первой странице я прочел название, свирепую насмешку: «Моя жизнь как фальшивка».
– Поклянись, что не бросишь в огонь.
– Что это?
– Душа человека, – ответил он.
Я подумал, он издевается над самим собой. Чего я мог ожидать? Не поэзии, это уж точно.
– Клянусь, – сказал я. – Никакого вреда я ей не нанесу.
Я был искренен. Я считал себя обязанным сохранить книгу, даже наполненную бредом параноика, – а ничего другого я в тот момент не надеялся в ней увидеть.
– Отдай, – потребовал он. – Прочтешь, когда меня не станет. – Тут он стал вдруг ласковым, погладил меня по лицу, словно любящий дядюшка. – Молодец, старина! – похвалил он. – Я знаю, ты присмотришь за книгой.
Тогда я поверил, что его ненависть угасла, и лишь недавно сообразил, что даже в этот миг, когда он казался таким кротким, Боб тайно тешился мыслью превратить меня в веломеханика. Это в его духе. Заманить меня в мой же вымысел, а? Засунуть в яму с бензином и машинным маслом. Хотел ли он, чтобы я унаследовал его судьбу? По крайней мере, он сумел скрыть свои чувства, пока моя дочь не вернулась с миской тоу ту фа.
Испустил дух он только на следующий день, но смерть его, в отличие от жизни, была мирной, и до самого конца он прижимал к груди свою книгу.
49
Вы, должно быть, уже догадались. Я лечил его не от того недуга – не болезнь Грейвза его доконала, а редкая форма лейкемии, миелопролиферативное расстройство. Лейкоциты скопились возле глаз, отчего те и превратились в медуз.
Боб умер от рака.
Коронер-индиец был в ярости. Я-де разыгрывал из себя врача. Провез контрабандой лекарство. Повесить бы меня, сказал он, вот только семейству от этого пользы никакой.
В свидетельстве о смерти стоял диагноз «лейкемия», но китаянка с девочкой поняли это по-своему и донесли соседям, что из мистера Боба высосал кровь ханшу.
Трудно поверить, мем, что чудовище могло внушить такую любовь, но о нем рыдала вся Джалан-Кэмпбелл. Они видели, как он сюсюкает с малышкой. Кто здесь понимал, что он пожирал девочку, отнял у нее жизнь, чтобы напитать собственное эго? И не только Тину он сожрал – каждый ребенок с той улицы служил топливом для его печи. Вор, манипулятор, а о нем все плакали! Мне же отводилась роль причины смерти.
И все же я думал, что остался победителем. Вернул себе дочку. Она меня не любила, но я был уверен, что научится. И пока она подхлестывает меня, жизнь моя – не пустыня. Еще меня поддерживала дивная и страшная книга, «Моя жизнь как фальшивка». Что за мучительный упрек! Только я мог прочесть эту книгу, и мне она была завещана, но женщинам не угодно было, чтобы я к ней прикасался. Я читал ее втайне, торопливо взбегал наверх, когда оставался дома один. Я возвращался к ней словно за очередным крепким, горьким глотком к припрятанной бутылке арака. Сашу лаги. Еще чуть-чуть.
Конечно, мем, я сделался изворотлив, как все алкоголики, и только через несколько месяцев им удалось застичь меня врасплох. Уах! Свет не видал подобной ярости. Они расцарапали мне руки ногтями – пустяки! Главное – запретили трогать книгу. Карлица со шрамом доходчиво объяснила, какова будет расплата за очередной проступок: острый нож в ночи.
Моя дочь ухмыльнулась.
С тех пор мое сердце отвратилось от нее.
Он использовал ее, пил ее кровь, вырастил невежественной и жестокой. Мне бы следовало пожалеть девочку, а я вдруг возненавидел ее. Так возненавидел, будто она предала меня, обманула, всю жизнь лгала, играла, своекорыстно злоупотребляла всем хорошим во мне. Она была не виновата, и все же я возненавидел ее.
Но вы сами видели – я продолжал служить этому существу и после его смерти, ведь если б я и решился бросить женщин, то не мог покинуть на произвол судьбы его творение.
Я был терпелив, мем, я выжидал, надеясь, что однажды появитесь вы или кто-то похожий на вас. Какой риск-ла! Много ли шансов было, что вы застанете меня за чтением Рильке? Жизнь пропала почти зря, мем, но теперь я принесу вам книгу.
Он поднялся. Я увидела, как он дрожит, и предложила пойти вместе.
– Нет-нет, не надо. В семь часов они вместе идут на вокзал получать детали из Сингапура. Я остаюсь сторожить лавку.
– Хорошо, – согласилась я. – Значит, к семи вы придете?
– В семь пятнадцать, – с улыбкой посулил он, – книга будет у вас.
В этот момент меня, похоже, отвлекли. Подписать счет, наверное. Я не заметила, как Чабб ушел.
50
Теперь оставалось прожить мучительные три часа до его возвращения. Я складывала чемодан и вновь его разбирала – зубная щетка, нестиранное белье, бесплатная открытка с видом надоевшего «Мерлина». Съела кошмарное гостиничное печенье, против чар которого мне до тех пор удавалось устоять, запила стаканом затхлой воды. Дальше что? Еще несколько веков ждать той минуты, когда книга в грубом и скользком переплете окажется у меня в руках. А потом – еще одна вечность до Шарлотт-стрит, и начнется наконец пиршество: я раскрою книгу, и на ее экзотической рифленой коже заиграет водянистое лондонское солнце. В том отдаленном счастливом будущем я перепишу весь текст, стих за стихом, не только сохранности ради – хотя и о ней я постоянно тревожилась, – а чтобы проникнуть в поэзию изнутри. Таким способом я в пятнадцать лет впервые прочла Мильтона и постигла то, что укрылось от моей занудной учительницы-лесбиянки: симпатии поэта были на стороне Сатаны. Когда я вернусь в Лондон, мой карандаш станет орудием культа, и с его помощью я сумею проследить по измятой, разорванной карте мысль Боба Маккоркла.
Но как же тянулось время в убогом гостиничном номере. Уже стемнело, а мне оставалось терпеть еще семьдесят пять минут. Мерещился бессмысленный кошмар: Куала-Лумпур, этот мокрый осьминог, рыбьей пастью засасывает книгу.
Я спустилась в бар. Клиентов нет, как говорится. Я ограничилась сэндвичем с яйцом и карри и пивом «Тайгер», но едва первые пузырьки защекотали мне горло, как напротив меня уселся Слейтер. Его чело было сурово и морщинисто, как старая потрескавшаяся скала.
– Оставь это! – скомандовал он.
Я изумилась: неужели Слейтер запрещает мне пить пиво? Что-то на него не похоже.
– Держись подальше от этих баб! – продолжал он. – Что бы ни делала.
– Знаешь, Джон, как раз это я хотела посоветовать тебе. Особенно остерегись той, что помоложе.
– Микс, прошу тебя. Не лезь.
– Разве ты не пытался ее соблазнить?
Слейтер даже не слушал.
– Что ты замышляешь? – спросил он. – Я сидел тут и наблюдал за тобой. Ты вся как на иголках, лучше признавайся, что происходит. Боюсь, ты сама не понимаешь, во что вляпалась.
– Смешно слушать!
– Ты послала старого дурака Чабби за книгой? Украсть ее во второй раз? Так или не так?
Я бы все отрицала, но не устояла перед его яростным взглядом.
– Отзови его, – приказал Слейтер. – Эти женщины – адские суки!
– Да. Но сейчас суки отлучились на вокзал.
– Они тебя раскусили, Микс, можешь мне поверить. Рукописи тебе не видать.
– Уверен?
– Говорю же: они тебя раскусили!
Откуда он мог знать? Немыслимо! Но в одном Слейтер преуспел: убедил меня, что сокровище, того гляди, уплывет из рук, а с этим я смириться не могла. Поднявшись, я выбежала из отеля в душную ночь. Понадеялась было, что Джон промешкает, оплачивая счет, но едва такси отъехало с битком забитой стоянки, я заметила, как Слейтер садится в следующую машину, и поняла: мы уподобляемся героям дешевого боевика. Чтобы сбить преследователя с толку, я попросила отвезти меня к Колизею – оттуда до мастерской было рукой подать. Выскочив из машины, я растворилась в толпе. Слейтер, как я думала, отстал.