Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Смерть в Риме

ModernLib.Net / Современная проза / Кеппен Вольфганг / Смерть в Риме - Чтение (стр. 12)
Автор: Кеппен Вольфганг
Жанр: Современная проза

 

 


То, что его сын, будучи священнослужителем, спит с женщиной, нисколько его не трогало. Он считал, что все попы — лицемеры и похотливые козлы. И он им отомстит. Он отомстит всем попам и всем шлюхам. Он приказал ехать в отель. Поднялся в свой роскошный номер. Этим номером маленький Готлиб мог быть доволен. Кот Бенито, увидев Юдеяна, заорал. Он был голоден. Юдеян пришел в бешенство, оттого что животное не накормили. Он стал гладить кота, почесал ему шелудивую спину, сказал:

— Бедный Бенито!

Он позвонил, вызвал официанта, отругал его, потребовал рубленого сырого мяса для кота, а себе шампанского, ничего» кроме шампанского. Маленький Готлиб всегда пил в казарме шампанское. Маленький Готлиб пил шампанское как победитель. Он пил шампанское в Париже, Риме, Варшаве. В Москве он не пил шампанского.

Они молча шли среди ночного сумрака. Они не прикасались друг к другу. Высокие дома молчали, они приветливо смотрели вниз. Мостовая доброжелательно ложилась им под ноги. Прозвонили колокола Сан-Бернардо; Санта Мария делла Виттория и Санта Сусанна тоже возвестили время звонкими ударами. Однако идущие не считали ударов. На площади Эседра они прошли под аркадами, образовавшими полукруг. Витрины магазинов были защищены решетками. Недоверчивые коммерсанты боялись грабителей и темноты. Однако выставленные товары были освещены. Там лежало множество сокровищ. Но Лаура не желала их; она не желала этих сокровищ с обозначенными на них высокими ценами, сокровищ, лежащих за решетками, запертыми на замок. Ее улыбка была точно благостное сияние в ночи, им была полна эта ночь, им был полон Рим. Лаура улыбалась всему городу, всему миру, urbi et orbi[20], и Рим, и ночь, и земля были преображены этой улыбкой. Когда они переходили площадь, Лаура омочила пальцы в маленьком фонтане Наяд и, будучи верной католичкой, окропила чело своего молчаливого диакона водой наяд, словно это была святая вода. Затем они укрылись в тени древней стены, где, быть может, жили ночные птицы. Молодые люди стояли перед церковью Санта Мария дельи Ангели, возле терм Диоклетиана. Зигфрид ждал, не подаст ли свой голос сова. Ему чудилось, что сейчас непременно должен заплакать сыч. Как композитор, он решил, что «кивит-кивит» зловещей птицы будет здесь очень к месту. Но перекликались только паровозы на ближайшем вокзале, полные тоски и страха перед ожидавшими их далями. А как далеки друг от друга были эти трое, коротавшие вместе ночные часы! Зигфрид взглянул на Адольфа и Лауру. Но видел ли он их? Не переносил ли он собственные чувства на своих спутников? Быть может, это лишь его мысли о них, и он рад, что его мысли именно таковы, это добрые мысли. А они, видят ли они себя? В углу, под стенами древних терм было темно, но перед церковью Санта Мария дельи Ангели мерцала неугасимая лампада, и они попытались в этом свете рассмотреть свои души.

Я покинул их, зачем мне было оставаться? Зачем? И я покинул их. Медленно направился я к вокзалу, вошел в неоновый свет. Пусть Адольф молится перед Санта Мария дельи Ангели: «Ut mentes nostras ad coelestia desideria erigas» — «Вознеси наши сердца до небесных желаний». Разве я ввел Адольфа во искушение? Нет, я не ввел Адольфа во искушение. Никакого искушения не существует.

В термах в Национальном музее хранятся изображения древних богов. Их зорко охраняют. Подарил ли я ему радость? Я не мог дарить радость. Существуют только иллюзии, блуждающие огни мгновений. Я вышел на перрон. У перрона стоял поезд, готовый к отправке. Вагоны третьего класса были переполнены. В первом классе сидел худой человек. Или это я сам сижу в первом классе? Может быть, он плохой человек. Или это я плохой человек? У меня не было желания ехать в переполненном третьем классе. Флоренция — Бернер — Мюнхен. Привлекал ли меня этот маршрут? Он не привлекал меня. Я отправился в парикмахерскую, она находится под вокзалом и напоминает освещенную неоновыми лампами пещеру. Нимфы этого грота делали мужчинам маникюр. Я люблю римские парикмахерские. Я люблю римлян. Ежечасно заботятся они о своей красоте. Здесь мужчин завивают, бреют, укладывают им волосы, делают маникюр, массируют, мажут помадой, поливают туалетной водой, — они сидят торжественно-серьезные в сетках для завивки, под блестящими колпаками для сушки головы, электрические токи пронизывают их волосы. Мне ничего не было нужно, и я от скуки попросил сделать мне компресс. Мое лицо накрыли горячим полотенцем, от которого шел пар, и грезы мои стали горячими. Я был Петронием, поэтом, и беседовал в общественных банях с мудрецами и мальчиками, мы лежали на мраморных ступенях паровой бани и говорили о бессмертии души, пол был искусно выложен мозаикой, всюду изображения Зевса: Зевс — орел, Зевс — лебедь, Зевс — бык, Зевс — золотой дождь, — но мозаика была сделана рабом. К моему лицу приложили полотенце, намоченное в ледяной воде, я был Петронием, поэтом, я наслаждался речами мудрецов и красотою мальчиков, и я знал, что бессмертия не существует, а красота — тление, и знал, что Нерон был склонен к размышлению, и знал, в каком месте нужно вскрыть вену, — последняя мраморная ступенька была холодной. Я ушел из парикмахерской, я не стал красивым, я отправился в зал ожидания и выпил граппы, оттого что ее рекомендовал Хемингуэй, и опять она напомнила мне по вкусу немецкую сивуху времен инфляции. В большом газетном киоске я купил газету. Крепость в джунглях пала. Участники Женевского совещания разъезжались. Моя юная коммунистка с красным галстуком гордо шла через Рим. Она не уезжала. Зачем ей уезжать? Она же у себя дома. Заголовок в газете гласил «Что же дальше?».

Кюренберг звонил многим, он говорил с критиками и чиновниками от искусства, говорил с антрепренерами и с организаторами конкурса, с учредителями премий и с членами жюри, это была политика, искусная дипломатия, каждый деятель напускал на себя загадочность и важность. Все же Кюренберг своего добился, и Зигфриду присудили премию, не целиком, но половину: по причинам дипломатического характера премию следовало поделить. Кюренберг сказал жене, что Зигфриду присудили премию, однако Ильзе, которая в ванной комнате пустила воду, было совершенно безразлично, получил он премию или не получил: она не возмутилась и не обрадовалась. И она спросила себя: «Неужели я тоже заразилась, заразилась пошлостью, заразилась упрощенным мышлением замкнутой группы, заразилась стандартной враждой, грубой нелепицей круговой поруки, как они это называют, и я только потому против Зигфрида и его музыки, что он принадлежит к такой семье? Он несчастлив в своей среде. И я знаю, что он порвал с ней. Почему же, глядя на него, я вижу его семью?» И она подумала: «Я не хочу никакой мести, никогда не хотела, месть нечистоплотна, но я не хочу, чтобы мне напоминали о прошлом, я не могу выносить таких напоминаний, а Зигфрид, хоть и не виноват, напоминает мне об этом прошлом, напоминает, и я вижу убийц». Ванна наполнилась до краев, но вода оказалась слишком горячей. Ильза Кюренберг погасила в ванной свет. Она распахнула окно. Она была нагая. Она любила ходить по комнате нагой. И нагой стала она перед окном. Ветер коснулся ее. Ветер охватил, словно форма, ее крепкое, хорошо сохранившееся тело. Это крепкое тело крепко стояло на крепком полу. Она выстояла. Она устояла перед бурей. Ветер не умчит ее. И все-таки что-то в ней жаждало быть унесенной.



Шампанское он допил, но хмель не пришел, победы кончились. В Юдеяне что-то глухо закипало, он почувствовал шум и свист в ушах, пронизавший все его тело, у него поднялось давление, он подошел к окну и окинул взглядом Рим. Было время, когда он чуть не захватил власть над Римом. Он даже захватил власть над тем человеком, который властвовал в Риме. Муссолини боялся Юдеяна. А теперь Рим поднес Юдеяну шелудивого кота. Какая-то шлюха удрала от Юдеяна. И он не может приказать расстрелять ее. Какая-то шлюха удрала от Юдеяна с его сыном — священнослужителем католической церкви. Но Юдеян уже не мог расстрелять и священнослужителя, он был лишен власти. Начнет ли Юдеян борьбу, чтобы снова прийти к власти? Путь к власти был долгим. На этот раз путь будет слишком долгим. Теперь он себе в этом сознался. Путь будет слишком долгим. Юдеян уже не видел цели. Цель расплывалась. Цель заслонял багровый туман. Шлюха ускользнула от Юдеяна, а вместо нее перед ним стояла голая еврейка; еврейке место во рву для расстрелянных, но она еще торжествует и издевается над ним; голая, она вознеслась над Римом. Он увидел ее среди облаков.

Они долго стояли вдвоем в уголке под древними стенами церкви Санта Мария дельи Ангели; не раз били часы, вопили паровозы, и, вероятно, кричала сова, но они ничего не слышали, в памяти Адольфа неожиданно опять прозвучала музыка Зигфрида, и тогда он коснулся лица Лауры, словно хотел поймать ее улыбку, ощутить ее возвышенность, человечность, сладостное блаженство, потом испугался и поспешил прочь, в сумрак ночи, которая не улыбалась и должна была тянуться еще долго.



Ангелы не явились. Ангелы с моста Ангела не отозвались на приглашение древних богов. Они не перемешались в пляске с древними богами на Капитолийском холме. Мне очень хотелось, чтобы здесь, между остатками треснувших колонн, сидел Стравинский у черного рояля. Вот здесь, среди белых грязноватых крыльев мраморных ангелов, на чистом и горном ветру, поднятом крыльями богов, которые были воздухом и светом, хорошо бы здесь Стравинскому, сидя за роялем с черным поднятым крылом, сыграть свои «Пассакалии»; но ангелы не явились, боги попрятались, на небе собрались грозовые тучи, и Стравинский сказал только: Je salue le monde confraternel[21]. Для участников конкурса устроили прием в Капитолии. И мне казалось, что мы выглядим очень комичными в наших пиджаках — и боги, спрятавшиеся в развалинах, и фавны в кустах, и нимфы в буйно разросшихся сорных травах, вероятно, очень смеялись. Не они, а мы были старомодны. Мы были глупы и стары, и даже молодые среди нас были глупы и стары. Кюренберг подмигнул мне. Наверно, он хотел сказать: «Отнесись к этому не так уж серьезно, но все же достаточно серьезно». Он считал необходимым предоставить антрепренерам инициативу, тогда можно будет время от времени ходить с музой музыки в дорогой ресторан. Премии раздавал мэр города. Он был коллегой моего отца, и он вручил мне половину премии. Он вручил мне половину премии за мою симфонию, и я был изумлен, что получил хотя бы половину; конечно, этого добился Кюренберг, и я был ему благодарен, да и отец мой будет теперь в течение целого дня гордиться мной, ведь мэр дал мне половину премии. Но моему отцу никогда не понять, почему мэр наградил именно меня. А денежная премия была мне очень кстати. Я решил поехать в Африку. В Африке я напишу новую симфонию. Может быть, на будущий год в Риме я сыграю ее ангелам: черную симфонию черного материка сыграю белым римским ангелам на старом холме богов. Я знаю, Европа чернее. Но я хочу поехать в Африку, я хочу увидеть пустыню. Мой отец не поймет, что можно поехать в Африку ради того, чтобы увидеть пустыню и у пустыни взять музыку. Мой отец не подозревает, что я, как композитор, глубоко предан римским ангелам. Собор отцов церкви одобрил музыку Палестрины, на конкурсе признали мою музыку.



Его сон прервала не побудка, он испуганно вздрогнул, услышав жалобное мяуканье кота; в голове гудело, форт в пустыне был далеко, Африка была далеко, Германия была еще дальше, он проснулся в Риме, затылок ломило, все тело расслабло, он был взбешен, оттого что проснулся; после выпитого шампанского и несостоявшихся побед он ощущал во рту вкус парфюмерии, и вкус этот смешивался с чем-то кислым и едким, с привкусом разрушающихся клеток, комната плыла перед глазами, ступили и ляжки дрожали, вместе с тем он ощущал в теле напряженность и жгучее волнение от неутоленных желаний. Юдеян стал йод душ, растер тело и сказал себе на жаргоне казармы: «А ну-ка марш с полной выкладкой, да по-пластунски через поле!», но под душем он начал потеть и никак не мог вытереть кожу досуха, все вновь и вновь пот стекал струйками, выступал бисеринками. Юдеян задыхался, римский воздух слишком расслаблял его. По всем обычаям пьянства, раз начав, следует пить дальше, и рекомендуется утром с похмелья прибегнуть к тому же напитку, который ты пил вчера вечером, которым отравлен твой организм. Юдеян заказал полбутылки шампанского, шампанское — вино победителей. Он приказал как можно сильнее заморозить его. Бросил кусочки льда в бокал. Лед зазвенел о стекло. Рука Юдеяна дрожала. Он разом выпил бокал. Ясность зрения вернулась. Туман рассеялся. Он условился с Лаурой о свидании. Вот что главное. Пусть даже она переспала с Адольфом. Она ему необходима, еврейка или не еврейка, необходима, чтобы освободиться от мучительных кошмаров. Он вызвал черную посольскую машину, но через несколько минут позвонил шофер с военной выправкой и четко, без всякого трепета в голосе отрапортовал, что машина нуждается в ремонте, будет готова только вечером. Это прозвучал голос смерти. Но Юдеян не узнал его. Он выругался.



В старинной церкви Санта Мария дельи Ангели, в божьем доме под стенами терм, можно было исповедаться на многих языках, и Адольф Юдеян опустился на колени в исповедальне священника, говорившего по-немецки, и рассказал этому священнику, понимавшему по-немецки, то, что произошло между ним и Лаурой нынче ночью возле врат этой самой церкви. Но так как не произошло ничего такого, что могло бы вызвать серьезный гнев церкви против ее диакона, Адольф выслушал просто наставление впредь не подвергать себя соблазну и получил отпущение грехов. Сквозь решетку исповедальни он видел лицо своего духовника. Лицо было усталое. Адольфу очень хотелось сказать: «Отец мой, я несчастен». Но лицо у священника было усталое и отстраняющее. Ведь он выслушал сегодня столько исповедей. Столько приезжало в этот город путешественников, и они каялись в Риме в тех грехах, какие у себя на родине не решались доверить своему духовнику. Им было стыдно перед духовниками, которые знали их. В Риме их никто не знал, и они не стыдились, поэтому у священника лицо и было таким усталым. Адольф спросил себя: «Неужели и я буду когда-нибудь сидеть в исповедальне с таким же усталым видом и мое лицо будет таким же отстраняющим?» Он спросил себя: «И где будет моя исповедальня? В деревне? В старой деревенской церкви под деревьями? Или я не призван, я отвергнут, отвергнут с самого начала?» Адольф хотел было сунуть деньги, данные ему Юдеяном, в церковную кружку, но, протянув руки к щели, передумал. То, что он делает, не соответствует его духовному сану. Ведь он не доверяет церковному попечительству. В церковном попечении о бедных есть что-то кисловатое, как и во всяком попечении, и оно пахнет супом для нищих; деньги растворяются в супе для нищих. А ему хотелось доставить этими деньгами настоящую радость. И Адольф сунул грязные смятые банкноты в руку старухи, просившей милостыню у церковных дверей.

Юдеян ждал. Он ждал на вокзале возле справочного бюро, но Лаура все не шла. Неужели она отложила и утреннее свидание? Или еще лежит в объятиях Адольфа? Ярость вредна. Юдеяну еще было трудно дышать. Временами перед ним опять все заволакивало туманом, ядовитым багровым газом. Быть может, в следующую большую войну такой туман окутает всю землю. Юдеян подошел к буфету на колесах и спросил коньяку. Он стоял перед буфетом, словно перед продовольственной повозкой на поле боя. Он залпом выпил рюмку коньяку. Багровый туман рассеялся. Юдеян посмотрел в сторону бюро, но Лауры все еще не было. Юдеян прошел мимо газетного киоска. Он увидел иллюстрированную «Огги», висевшую на стенде киоска, на титульном листе был изображен Муссолини. Давний друг выглядел измученным, и Юдеян подумал: я тоже кажусь сегодня измученным. Позади Муссолини стоял какой-то мужчина в эсэсовской фуражке. Он стоял позади него как соглядатай, он стоял как палач. Череп на фуражке выделялся очень отчетливо. Кто это? Верно, кто-нибудь из моих офицеров, подумал Юдеян. На картинке эсэсовец стоял, опустив глаза, и Юдеян не мог узнать его лица. Вероятно, этого человека уже нет на свете. Большинства его людей уже нет на свете. И Муссолини умер. Его смерть была гнусной. И Юдеяна некогда приговорили к гнусной смерти. Но Юдеян жив, он ускользнул от них. Он жив, и время работает на него, а вот и Лаура. Он снова увидел ее улыбку и на мгновение подумал: да пошли ее ко всем чертям; а потом опять: она — еврейка, и это его снова возбудило. Лаура же увидела многообещающего иностранца и подумала: интересно, что он мне подарит? Теперь она внимательно рассматривала товары в витринах. Девушке нужны побрякушки, девушке нужны наряды, и, даже если девушка не умеет считать, ей все равно нужны тонкие чулки, и она привыкла при случае все это получать; при случае она допускала небольшие приключения, со всей невинностью, охотнее всего перед обедом, у нее не было постоянного друга, а после вечера, проведенного среди гомосексуалистов, хорошо было полежать в постели с настоящим мужчиной, это полезно для здоровья, а потом со всей невинностью покаешься духовнику; старики тоже ничего, правда, они некрасивы, но утром у них сил вполне достаточно, и потом они дарят больше, чем молодые, те сами хотят что-нибудь получить, а в Адольфе она ужасно разочаровалась, ужасно разочаровалась в этом иностранном молодом священнике, ей так хотелось провести с ним ночь, а священник удрал, побоялся греха; Лаура расплакалась и решила отныне держаться стариков — старики не боятся греха и они не удирают. Объясняться с Юдеяном было трудно, все же он понял, что она предлагает ему пойти в гостиницу возле вокзала.



Кюренберг пригласил меня в первоклассный ресторан на площади Навона. Он решил отпраздновать мою премию. Он извинился за жену — она не будет завтракать с нами, а мне стало ясно, что Ильза Кюренберг не хочет участвовать в этом праздновании, и я понял ее. В утренние часы ресторан был пуст; Кюренберг заказал всяких морских животных, мы положили их на тарелки — они напоминали маленьких чудовищ, — мы запивали их сухим шабли. Это было нашим прощанием с Кюренбергом. Он улетал в Австралию. Он намеревался в предстоящем сезоне дирижировать «Кольцом»[22]. Вот он сидит сейчас напротив меня, вскрывает чудовищных морских животных, высасывает их вкусное мясо, а завтра он будет сидеть с женой высоко в воздухе и есть воздушный обед, а послезавтра будет обедать в Австралии и пробовать странных обитателей Тихого океана. Мир мал. Кюренберг — мой друг, он мой единственный истинный друг, не я слишком почитаю его, чтобы обходиться с ним просто по-дружески, и поэтому, когда мы бываем вместе, я молчу, и он, может быть, считает меня неблагодарным. Я рассказал ему, что мне хочется на свою премию поехать в Африку, и рассказал о своей черной симфонии. Кюренберг одобрил этот план. Он посоветовал мне отправиться в Могадор. Я нашел, что название Могадор звучит красиво. Оно звучит достаточно черно. Могадор — древняя мавританская крепость. Но так как мавры теперь уже утратили свою мощь, я отлично могу пожить в их древней крепости.

Не успела Лаура подумать: снимет он в постели синие очки или нет, как он уже снял их, и это ей показалось забавным, но затем она испугалась его глаз, они были налиты кровью, и она отпрянула, увидев его коварный и жадный взгляд: опустив бычий лоб, Юдеян шел на нее. Он спросил: «Тебе страшно?» Но она не поняла его и улыбнулась, однако уже не прежней широкой улыбкой, и тогда он швырнул ее на кровать. Она не ждала от него такой прыти, обычно мужчины, спавшие с ней и дарившие ей подарки, которые девушке необходимы, так сильно не волновались, они проделывали все очень спокойно, а этот накинулся на нее точно зверь, стал щипать ее, потом грубо овладел ею и вообще вел себя грубо, хотя она была тоненькая и хрупкая, а он такой тяжеленный, и чуть не раздавил ее, а ведь ее тело легко и удобно обнять, и она невольно вспомнила о гомосексуалистах из бара, об их мягких жестах, об их душистых кудрях, пестрых рубашках, позвякивающих браслетах и подумала, что, пожалуй, уж лучше быть таким, пожалуй, и ей уж лучше быть такой, а этот — он отвратителен, подумала она, от него воняет потом, воняет козлом, словно он поганый, грязный козел из конюшни; ребенком она однажды побывала в деревне в Калабрии, в ей там стало страшно, она затосковала по Риму, по своему родному великолепному городу; в деревенском доме стояла нестерпимая вонь, и Лаура принуждена была смотреть, как коз ведут к козлу, на деревянной стремянке стоял какой-то мальчишка и вел себя непристойно, она возненавидела свою деревню, но ей подчас снился потом тот козел и мальчишка, у мальчишки были рога, и он бодал ее, а рога вдруг отваливались, точно гнилые зубы, тут она вскрикнула: «Мне больно», но Юдеян не понял ее, так как она вскрикнула по-итальянски; а потом стало все равно, что ей больно, зато приятно, она теперь сама отдавалась, старик оказался сильным, многообещающий иностранец открылся неожиданной стороной, и она прижалась к нему, усиливая его волнение, пот ручейками стекал с него, с козла, стекал на ее грудь и на тело, скопился в складке» ее живота и жег ее, но жег совсем не больно, а мужчина бесился: «Ты же еврейка, ты же еврейка»; она не поняла, но подсознательно догадалась: когда немецкие солдаты были в Риме, это слово имело определенное значение, и она спросила: «Ebreo?» И он прошептал: «Евреи» и обхватил руками ее горло, она же крикнула: «No e poi no, cattolico»[23], причем слово «cattolico» как будто еще больше распалило его ярость и вожделение, и под конец было уже все равно — ярость или вожделение, все поплыло у нее перед глазами, а он, задыхаясь, обессилев, повалился на бок, точно сраженный насмерть. Она подумала: сам виноват, зачем так усердствовал, старики так не усердствуют. Но она уже снова улыбалась и гладила потные волосы на его груди — ведь он совсем выбился из сил. И была благодарна ему за это, он дал ей радость. Она продолжала поглаживать его грудь и чувствовала, как колотится его сердце: это храброе сердце не пожалело себя, чтобы дать девушке радость. Затем она встала и подошла к умывальнику. Юдеян услышал плеск воды и поднялся.

И опять все заволокло багровым туманом. Лаура стояла перед Юдеяном нагая в багровом тумане, и черный таз на умывальнике казался черным рвом, в который падают расстрелянные. А еврейку необходимо ликвидировать. Фюрера предали. Ликвидировали слишком мало. Одеваясь, он чуть не упал. Лаура спросила:

— Ты разве не хочешь умыться?

Но он ее не слышал. Да и не понял бы. В кармане брюк лежал пистолет Аустерлица с глушителем. Сейчас все решит пистолет. Сейчас мы произведем чистку. Пистолетом мы наведем порядок. Только бы легче стало дышать: Юдеяну не хватало воздуха, он весь дрожал. Покачнувшись, он рванулся к окну, распахнул его, высунулся на улицу: внизу тоже лежал густой багровый туман. Улица была узкая, по ней двигались машины, они скрипели и урчали, стоял адский шум, и сквозь багровый туман казалось, что там ползают урчащие чудовища. Но вот в удушливой мгле мелькнул просвет, в тумане появилась щель, и Юдеян увидел в раскрытом французском окне большого отеля напротив Ильзу Кюренберг, дочь Ауфхойзера, еврейку, ускользнувшую от кары, женщину, которая сидела с Адольфом в ложе и которую он видел ночью нагой в облаках над Римом; Ильза Кюренберг стояла неподалеку от окна, она была в белом пеньюаре, но для него она была нагая, как ночью, как женщины на краю могильного рва; и Юдеян поднял пистолет и выпустил по ней всю обойму; так залпом расстреливали, на этот раз он расстреливал собственноручно, он не только отдал приказ — какие теперь приказы, надо самому стрелять; с последним выстрелом Ильза упала, приказ фюрера был выполнен.

Лаура вскрикнула, вскрикнула только один раз, затем с ее губ сорвался поток итальянских слов, но, заглушенные плеском воды, они слились с багровым туманом, Юдеян вышел, а Лаура бросилась на постель и, зарывшись лицом в подушки, еще потные и теплые, разрыдалась: она не понимала, что же произошло, но, видимо, случилось что-то ужасное, этот человек стрелял, он стрелял в окно — и он ничего ей не подарил. Она все еще была не одета и накрыла голову подушкой, лицо ее уже не улыбалось, она силилась заглушить рыдания. Казалось, на растерзанной постели лежит безголовое тело прекрасной Афродиты Анадиомены.

Адольф не видел Лауры нагой, поэтому нагое тело статуи не напоминало ему Лауру, и, когда в музее терм Диоклетиана он стоял перед безголовой Афродитой Анадиоменой, он думал не о теле Лауры, он представлял себе ее улыбку. Афродита еще держала в своей поднятой руке косы, словно хотела удержать голову за косы; и Адольф старался себе представить, какое же у Афродиты было лицо и улыбалась ли она, как Лаура. Статуи вызвали в нем смятение. Здесь утверждал себя мир Зигфрида, мир прекрасных тел — вот Венера Киренейская, она безупречна. Всякий видит, насколько она безупречна. Крепкое, чудесно сохранившееся тело, но какой в ней холод, холод, холод. А потом фавны и гермафродиты со всеми своими телесными особенностями. Они не сгнили, не стали прахом. Им ад не угрожал. Даже черты спящей Эвмениды не будили ужаса. В них был беспробудный сон. В них была красота сна. Даже подземный мир был добр к этим статуям, даже ад вел себя иначе, они не познали его. Неужели надо грозить человеку ужасами, чтобы спасти его душу? Разве душа погибнет, если будет поклоняться красоте? Адольф сел на скамейку в саду, среди каменных свидетелей древнего мира. Он был изгнан из их общества, его обет, его вера виноваты в том, что он изгнан навсегда. Он заплакал. А древние статуи смотрели на него глазами, не ведавшими слез.



Юдеян брел, спотыкаясь, через площадь. При каждом шаге ему казалось, что он проваливается в бездонную пропасть, ускользает куда-то навеки, и он хватался за воздух, чтобы хоть за него удержаться. Он знает, что произошло. И он не знает. Он стрелял. Он сделал что мог, дело завершено, он завершил его. Он выполнил приказ фюрера. Это хорошо. А теперь пора спрятаться. Ведь окончательная победа еще не одержана. Надо снова прятаться, снова бежать в пустыню, вот только багровый туман мешает. В этом багровом тумане трудно найти место, где спрятаться. Правда, есть закоулки между старых стен, есть развалины. В Берлине он прятался между развалинами. В Риме надо сперва заплатить за вход, если хочешь спрятаться между развалинами. Юдеян заплатил за вход в музей терм Диоклетиана. Он прошел какими-то коридорами, поднялся по лестнице. Сквозь багровый туман он увидел только голые тела. Вероятно, это бордель. Или газовая камера, тогда понятен и багровый туман. Юдеян — в огромной газовой камере, среди множества голых людей, их будут ликвидировать. Но тогда ему нужно немедленно выбираться отсюда, ведь его-то не будут ликвидировать, он же не голый. Он командир. Эти мерзавцы слишком рано дали газ. Беспредельное свинство. Он им покажет, где раки зимуют. Дисциплину надо оберегать! Дисциплину надо оберегать всеми средствами. Он еще поставит виселицы! Юдеян вошел в комнату. Тут, видимо, находился командный пункт. Туман рассеялся. Повсюду поблескивали старинные зеркала, они казались ослепшими. Он смотрел в слепые зеркала. Кто это? Он не узнал себя. Чье-то сине-багровое лицо. И опухшее. Оно напоминает лицо боксера, которого беспощадно измолотили. Синие очки он потерял. Ему они больше не нужны. Но вот перед ним ясное зеркало, теперь он узнает себя. Он стоял перед мозаичным изображением атлета, и это было его лицо, его шея, его плечи — весь Юдеян в его лучшие времена, — тот стоял посреди арены, он сражался коротким мечом, он многих тогда перебил. А вот и кот Бенито — это была мозаика: кошка с птичкой. Бенито тоже многих сожрал, в конце концов, жизнь вовсе не так уж плоха. Немало народу перебито, немало сожрано. Обижаться не на что. Юдеян, спотыкаясь, вышел в сад. В кустах прятались голые женщины, голые еврейки. Но это им не поможет. Юдеян умеет ликвидировать и сквозь кусты. Вот он сейчас продерется и… он рухнул наземь.

Адольф видел, как отец приближается, видел с отчаянием и ужасом; он увидел, как Юдеян вдруг рухнул наземь, рухнул словно подкошенный. Адольф бросился к нему, но грузное тело было уже недвижимо. Мертв? Лицо сине-багровое. Явился служитель музея, он подозвал второго, и они втроем отнесли Юдеяна в сарай, где реставраторы латали античные скульптуры; его положили на полу возле какого-то саркофага с рельефом. На рельефе была изображена торжественная процессия: надменные римляне ведут привязанных к коням, униженных германских воинов. Реставраторы в белых балахонах обступили Юдеяна. Один сказал:

— Он умер.

А другой сказал:

— Нет, он не умер. Мой тесть тоже умер не сразу.

Служитель ушел, чтобы позвонить на вокзал и вызвать оттуда санитарного врача. Отец еще был жив, и тут Адольф вдруг вспомнил о самом главном — ведь ад есть, есть, есть! Нельзя терять ни секунды — и он помчался через сад, промчался в ворота, он мчался к церкви Санта Мария дельи Ангели. Священник, говоривший по-немецки, еще не ушел. Он читал молитвенник. В исповедальнях никто не стоял на коленях. Адольф пробормотал, что отец умирает и нужно совершить над ним последнее таинство. Священник понял и заторопился. Он захватил с собой елей для соборования. Адольф сопровождал его в качестве диакона, и они поспешно, насколько позволяли приличия, зашагали к музею.

Контролеры пропустили их без билета, служители обнажили головы, и реставраторы почтительно отошли в сторонку. Юдеян лежал как труп, но он еще не умер. Пот и испражнения были предвестниками смерти. Его прослабило, он облегчился. Чистилище — это очищающий огонь. Дошел ли он уже до него? Юдеян лежал в глубоком обмороке. Никто не знал, что в нем происходит: скачет ли он в Валгаллу, или черти его волокут в ад, или его душа ликует, ибо наконец спасение близко. Священник опустился на колени. Он приступил к соборованию и к полному отпущению грехов, предусмотренному для умирающих в бессознательном состоянии. Елеем, который был освящен епископом, священник коснулся глаз Юдеяна, его ушей, носа, губ и ладоней. При этом произносил слова молитвы: «Силой святого соборования и благостного милосердия божьего, да простит тебе господь все грехи, содеянные через зрение, слух, обоняние, вкус, осязание». Юдеян не шевельнулся. Разве его не затронули эти слова, произнесенные священником? Он лежал на земле и уже не шевелился, католический священник препоручал его милости божьей, а сын, облаченный в одежду католического диакона, молился за него. Это были два посланца его врага — католической церкви.

Пришли санитары, врач закрыл ему глаза. Санитары были в одежде защитного цвета, и казалось, они уносят Юдеяна с поля боя.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13