Он сказал: «Гитлер ведь уже это делал, точно так же поступали и японские самураи: ночью переходили границу, атаковывали без предупреждения». — «Гитлер делал правильно, — сказал итальянец. — Гитлер был великим человеком!» — «Нет, — возразил Ричард, — он был гнусным человеком». Ричард побледнел: этот спор был ему неприятен и он чувствовал раздражение. Он прибыл сюда не для того, чтобы спорить. Как может он спорить? Разве он знает, что здесь произошло? Может быть, здешние люди смотрят на все по-другому? Но он прибыл и не для того, чтобы отрекаться от своих американских принципов, которыми он так гордился. «Я здесь не для того, чтобы действовать, как Гитлер, — сказал он. — Мы никогда не будем действовать, как Гитлер». — «Придется», — сказал итальянец. Он в ярости разрушил эскадрильи, танки и укрепления. Ричард оборвал беседу. «Мне надо в пивной зал», — сказал он. Он думал: «Здесь трудно владеть собой».
Солдат, не желавший быть солдатом, убийца, не желавший убивать, смертник, мечтавший о более спокойной смерти, он лежал на жесткой койке в госпитале Святого духа, он лежал в свежевыбеленной палате, в монашеской келье, над ним висело распятие, у изголовья пылала свеча, рядом молился, преклонив колени, священник, позади священника на коленях молилась женщина, и лицо ее было строже, чем у церковнослужителя, ее сердце зачерствело так, что даже прощание с жизнью она, жрица безжалостной религии, считала грехом, в ногах стояла маленькая девочка и не отрываясь смотрела на него, и все новые и новые полицейские появлялись в комнате, словно статисты на сцене. На улице выли полицейские сирены. Полиция прочесывала квартал. Немецкая полиция и американская военная полиция искали великого Одиссея. Ангел смерти давно уже коснулся Йозефа своим крылом. Что ему до сирен на улице? Какое ему дело до полицейских двух национальностей из двух частей света? Когда он работал, он старался избегать полицейских. Он не ждал от них ничего хорошего. Полицейские вручали ему повестки о призыве в армию или делали строгие внушения. Лучше всего были, когда никто не интересовался Йозефом. Если его звали, значит, от него чего-то хотели, и, как правило, хотели того, что было Йозефу не по сердцу. Теперь его смерть взбудоражила весь город. Старый носильщик вовсе не хотел этого. Он в последний раз пришел в сознание. Он сказал: «Это — приезжий». Он произнес не обвинение. Он был рад, что это сделал приезжий. Вина искуплена, долг оплачен. Священник отпустил грехи. Эмми крестилась и шептала свое обычное «прости-нам-о-господи». Маленькая неистовая богомолка. Хиллегонда размышляла: вот лежит старик; он выглядит кротким; он мертв; смерть выглядит кроткой; смерть совсем не страшная; она кроткая и тихая; но Эмми считает, что старик умер грешником, грехи же должны быть отпущены; Эмми еще не совсем уверена, будут ли отпущены старику его грехи; бог еще не решил, отпустить грехи или нет; он в лучшем случае милостиво простит вину; бог очень строг; для него законы не писаны; перед богом ничем не оправдаешься, все будет грех; но если все грех, тогда ведь что ни делай, все бесполезно; если Хиллегонда будет вести себя дурно — это грех, но если она будет вести себя послушно, она все равно будет считаться грешницей; а почему этот человек дожил до старости, если он грешник; почему бог не наказал его раньше, если он действительно грешник, и почему он выглядит таким кротким? Значит, можно быть грешником и скрывать это от других; и, глядя на ближнего, не скажешь, кто он такой; никому нельзя верить. И у Хиллегонды вновь просыпалось недоверие к Эмми: можно ли верить Эмми, набожно шепчущей молитвы Эмми, а вдруг ее набожность — лишь личина, за которой прячется черт? Если бы Хиллегонда могла поговорить об этом с отцом, но ее отец глуп, сказал, что чертей вообще не бывает, может быть, он считает, что и бога нет? О, он плохо знает Эмми, черт существует. Все время находишься в его власти. Сколько полицейских: кто они, полицейские бога или полицейские черта? Сейчас они заберут старика, чтобы наказать его; его хочет наказать бог и хочет наказать черт. Под конец все сводится к одному. У мертвого старика нет выхода. Он уже не может скрыться. Он не может защитить себя. И убежать он тоже не может. Хиллегонде было жаль старика. Разве он виноват, что так вышло? Хиллегонда подошла к мертвому Йозефу и поцеловала ему руку. Она поцеловала руку, таскавшую множество чемоданов, морщинистую руку, которую перерезали желобки, густо пропитанные землей и грязью, войной и жизнью. «Ты его внучка?» — спросил священник. Хиллегонда разрыдалась. Жалобно всхлипывая, она уткнулась головой в сутану священника. Эмми прервала свою молитву и раздраженно сказала: «Она — актерское дитя, ваше преподобие. Ложь, игра и притворство у нее в крови. Накажите девочку, спасите ее душу!» Но прежде, чем священник, от испуга переставший гладить Хиллегонду по голове, ответил няне, из-под госпитальной койки, где лежал Йозеф, послышался голос. Музыкальный чемоданчик Одиссея, который был отставлен под кровать и некоторое время безмолвствовал, заговорил снова. Он говорил на этот раз английским голосом, мягко, тихо и внятно; это был красивый, хорошо поставленный, слегка жеманный голос оксфордского профессора, голос филолога, отметившего значение Эдвина и упомянувшего про его доклад в Американском клубе. Голос объяснил, что «Германии выпала редкая удача послушать мистера Эдвина, крестоносца духа, который прибыл в немецкий город, чтобы засвидетельствовать бессмертие духа, выступить в защиту духовной традиции и старой Европы, ибо со времен Французской революции, — в этом месте голос процитировал Якоба Буркхардта, — Европа переживает глубокий общественно-нравственный кризис и находится в состоянии хаоса и перманентной неустойчивости». Неужели Эдвин прибыл в Европу, чтобы вернуть ей равновесие, вывести ее из кризиса, упорядочить хаотический беспорядок и — разумеется, в духе старой традиции — начертать новые заповеди на новых скрижалях? Священник, который думал о жизни Йозефа, поддавшись волнению, охватившему прихожан из-за смерти старого носильщика, и который был по-своему тронут мрачной набожностью няни, ее окаменевшим липом, лишенным всяческой теплоты и радости и растроган всхлипываниями маленькой девочки, ронявшей слезы на его сутану, священнослужитель рассеянно слушал английский голос, голос из музыкального чемоданчика, стоявшего под смертным ложем, и его не покидало чувство, что голос рассказывает о лжепророке.
Шнакенбах, жертва сонной болезни, учитель, уволенный из профессиональной школы, Эйнштейн, не получивший достаточного образования, провел вторую половину дня в читальном зале американской библиотеки. Одолеваемый сном, он дотащился до Американского клуба, каким-то чудом, точно ведомый ангелом, не попав под колеса трамваев, автомобилей и велосипедов. В читальном зале он обложился всевозможными изданиями по вопросам химии и фармакологии. Он хотел быть в курсе новейших исследований американских ученых; он хотел посмотреть, как далеко продвинулась великая Америка в изготовлении противоусыпляющих средств. Видно, и в Америке немало больных летаргией. Американцы тщательно разрабатывают проблему, как избавиться от сна. У них стоит поучиться. Шнакенбах многое брал на заметку. Он мелким почерком писал и вычерчивал структурные формулы; он производил вычисления; его интересовала молекулярная спектроскопия; он твердо помнил, что есть разные системы молекул, одни вращаются влево, а другие вправо, и что его цель — разгадать, в правую или в левую сторону вращается его жизнь, частичка всеобщей жизни, органическое соединение, способное мыслить «я», коим он, то есть Шнакенбах, какое-то время является, покуда его снова не поместят в великую реторту Вселенной. За этими-то размышлениями и настиг Шнакенбаха его враг, его недуг — сон. В читальном зале хорошо знали Шнакенбаха. Его не будили, его не пытались отвоевать у врага. В библиотеке бывали странные посетители. Читальный зал обладал огромной притягательной силой для бездомных бродяг, любителей посидеть в тепле, людей со странностями и детей природы. Дети природы приходили сюда босиком, обросшие волосами, с запущенной бородой, закутанные в покрывала из домотканого полотна. Они требовали книги про ведьм и дурной глаз, поваренные книги о растительной пище, брошюры о загробной жизни и индийских факирах или же углублялись в только что вышедшие труды по астрофизике. Они были космическими натурами, они щелкали орехи и грызли корнеплоды. Библиотекарша говорила: «Того и жди, они начнут мыть здесь ноги, впрочем, они вообще не моются». Американская библиотека была первоклассным учреждением. Сюда записывали совершенно бесплатно. Библиотека была доступна для каждого, почти как «Washington's Inn» — ресторанчик, который собирался открыть в Париже Вашингтон Прайс, негр и американский подданный, ресторанчик с вывеской «вход открыт для всех».
Шнакенбах спал. Пока он спал, актовый зал клуба заполнялся. Послушать Эдвина собралось много народу. Пришли студенты, пришли молодые рабочие, несколько художников, которые из экзистенциальных убеждений носили окладистые бороды и не снимали с головы беретов, пришло философское отделение духовной академии, десяток крестьянских лиц, отмеченных духовностью, суровостью или наивностью, пришли два трамвайных кондуктора, бургомистр и судебный исполнитель, который причислил к своей клиентуре писателей, отчего и покатился по наклонной плоскости, а кроме того, пришло очень много нарядных и упитанных людей. Доклад Эдвина оказался событием общественного значения. Упитанные люди работали в радиоцентре, на киностудии или в рекламном бюро, поскольку им не посчастливилось обладать депутатским мандатом, занимать высокие посты в министерстве, не говоря уже о кресле министра, служить в оккупационной армии или в консульстве. Они все проявляли интерес к судьбам европейского духа. Городские коммерсанты проявляли, по-видимому, меньший интерес к судьбам европейского духа; они не прислали своего представителя. Зато прибыли создатели моды, женоподобные благоухающие мужчины, они пришли в сопровождении манекенщиц, стройных, прелестных куколок, которые могли вверить себя своим кавалерам без особых опасений. Бехуде сел рядом со священниками. Он подчеркнул этим жестом, что они — коллеги. Он думал: «В любую минуту мы сможем, если потребуется, оказать помощь психиатрическую и духовную, больные вне опасности». Мессалина и Александр обросли свитой. Они стояли возле эстрады, а столпившиеся вокруг фоторепортеры озаряли их вспышками. С ними был Джек. Он носил мятые летние брюки американского офицера и полосатый пуловер. Вид у него был непричесанный и расхристанный, как будто, напуганный звонком, он только что выскочил из постели. Рядом сшивался Крошка Ганс, его приятель, слегка накрашенный шестнадцатилетний юнец с белокурыми, как лен, волосами, одетый в голубой костюм, словно перед конфирмацией. Он держался скромно. Ледяными, водянисто-пустыми глазами он смотрел на Создателей моды и их куколок, Крошка Гане, маленький Ганс, везучий Ганс, он-то знал, где и чем можно поживиться. Затем появилась Альфредо, скульпторша. Ее напряженное, усталое и разочарованное личико, заостренное, как кошачья мордашка на египетской пирамиде, раскраснелось, будто она сама себе надавала пощечин, желая выглядеть вечером задорной и свежей. Рядом с Мессалиной Альфредо казалась маленькой и грациозной, и никто бы не удивился, если бы Мессалина взяла ее на руки, чтобы ей было хорошо видно. Александр принимал поздравления. Его поздравляли спесивые ничтожества и жалкие подхалимы. Они надеялись, что их фотографии попадут в газету: Александр беседует с Пипином Коротким, Федеративное государство жертвует на культуру, открытие академии. Они говорили про любовь эрцгерцога, улучшить кинопродукцию в новой Германии, все дело в сценарии, писатели — в кинематографию. «Представляю себе, какой это будет прекрасный фильм», — мечтательно говорила дама, муж которой издавал «Судебный бюллетень», зарабатывая тем самым достаточно денег, чтобы одевать свою супругу у женоподобных создателей моды. Вампир в женском платье. «Чушь собачья», — сказал Александр. «Ой, как вы смешно острите», — сладко пропела дама. «Не сомневаюсь, — подумала она, — не сомневаюсь, что это будет чушь, но зачем он говорит об этом так громко? Не обязательно же чушь собачья, бывает ведь серьезная и скучная чушь». Спрос на неореализм падает. В самом первом ряду сидели учительницы из штата Массачусетс. Они держали в руках блокноты. Они считали, что люди, озаряемые вспышками, — корифеи духовной жизни Европы. Им посчастливилось: они не видели фильмов с участием Александра. «Какой интересный вечер!» — сказала мисс Уэскот. «Цирк», — сказала мисс Вернет. Они украдкой поглядывали на широкую входную дверь, не появилась ли наконец Кэй. Отсутствие Кэй тревожило обеих. Эдвина провели на сцену через особую дверь. Подобно стрелкам, фотографы припали на одно колено и встретили Эдвина залпом вспышек. Эдвин поклонился. Он закрыл глаза. Он несколько секунд помедлил, не решаясь взглянуть в зрительный зал. У него слегка кружилась голова. Ему показалось, что он потерял дар речи и не сможет выдавить из себя ни слова. Он вспотел. Он вспотел от страха, но и от счастья тоже. Как много народу собралось его послушать! Его имя обошло весь мир. Он не склонен переоценивать свою известность. Но пришли же люди послушать, что он им скажет! Жизнь Эдвина ушла на духовную работу, он посвятил ее духу, он приблизился к духу, он воплотил в себе дух, теперь он может передать его другим: в каждом городе его приветствуют ученики, дух никогда не умрет. Эдвин положил рукопись на кафедру. Он придвинул к себе лампу. Он откашлялся. В этот момент широкая дверь еще раз открылась и по ступеням, ведущим в зал, сбежали Филипп и Кэй. Филипп встретил Кэй у самой двери. Распорядитель уже не хотел их впускать, но Филипп вынул репортерское удостоверение, выданное ему «Новой газетой», и, подчиняясь его магическому действию, распорядитель открыл перед ними дверь. Филипп и Кэй сели сбоку на откидные места, которые в дни театральных представлений предназначались для пожарника и полицейского. Но ни пожарник, ни полицейский не пришли на доклад Эдвина. Мисс Уэскот подтолкнула мисс Вернет. «Видели?» — прошептала она. «Это — немецкий поэт, только я не знаю его имени», — сказала мисс Вернет. «Вот с кем она шаталась все это время». Мисс Уэскот пришла в негодование, «Хорошо еще, если этим ограничилось», — язвительно добавила мисс Вернет. «Ужасно», — простонала мисс Уэскот. Она была готова сорваться с места в броситься к Кэй; ей казалось, что нужно позвать полицию. Но Эдвин снова откашлялся, и в зале воцарилась тишина. Эдвин Предполагал начать с античности, с древней Греции и Рима, он собирался упомянуть о христианстве, о влиянии библейской традиции на классический мир, он хотел сказать о Возрождении, с похвалой и упреком отозваться о французском рационализме восемнадцатого века, но увы! вместо слов в зале слышался лишь невнятный шорох, раздавались какие-то гортанные звуки, шум, треск и пощелкивание, словно от ярмарочной трещотки. Эдвин, стоя за кафедрой, сперва не заметил, что динамики вышли из строя. Он уловил беспокойство зала и почувствовал, что обстановка не благоприятствует духовной сосредоточенности. Он произнес еще несколько слов о значении полуострова, вытянувшегося перед Евразийским континентом, но его перебили. В зале стали стучать ногами и кричать, чтобы он говорил громче и отчетливее. У Эдвина появилось такое же ощущение, какое бывает у канатоходца, когда на самой середине каната он вдруг замечает, что не может двигаться ни вперед, ни назад. Чего хотят эти люди? Неужели они пришли, чтобы посмеяться над ним? Он замолчал и вцепился в кафедру. Это был бунт. Техника бунтовала против духа, техника, это дерзкое, испорченное, каверзное, беспечное детище духа. Кое-кто из энтузиастов кинулся на сцену, чтобы пододвинуть к Эдвину микрофон. Но оказалось, что вся звукоусилительная система клуба не в порядке. «Я беспомощен, — думал Эдвин, — мы все беспомощны, я положился на это идиотское и коварное звуковое устройство, но мог бы я выступать перед ними без этого изобретения, которое сделало из меня посмешище? Нет, я бы не отважился, мы больше не люди, мы — неполноценные люди, я не смог бы говорить, оказавшись с ними один на один, как Демосфен, мне необходимо пропустить свои мысли и голос через жесть и провода, как через фильтр». Мессалина спросила: «Ты видишь Филиппа?» — «Да, — сказал Александр, — надо будет поговорить с ним о сценарии. Сам он до этого не додумается». — «Вздор, — сказала Мессалина, — он и строчки написать не способен. Зато девочка. Милашка. Американочка. Он ее совратит. Что ты на это скажешь?» — «Ничего», — ответил Александр. Он зевнул. Еще немного, и он заснет. Пусть Филипп совращает кого угодно, если ему охота. «Уж его-то импотентом не назовешь», — подумал Александр. «Идиот», — прошептала Мессалина. Треск и помехи в звукоусилительной установке были слышны и в читальном зале. Они разбудили Шнакенбаха. Он тоже собирался пойти на доклад Эдвина, он тоже был неравнодушен к судьбам европейского духа. Он понял, что уже поздно и что доклад давно начался. Он встал пошатываясь и нетвердой походкой вошел в зал. Кто-то, приняв Шнакенбаха за долгожданного электромеханика, только что проснувшегося в подвале, неосмотрительно протянул ему микрофон. Шнакенбах вдруг увидел, что стоит перед целым залом; спросонья он решил, что перед ним класс, который он вел до того, как вынужден был уйти из профессиональной школы, и закричал в микрофон о том, что тревожило его больше всего на свете: «Не спите! Проснитесь! Пора!»
«Пора», — думал Хейнц. Он держал площадь под наблюдением, район между пивным залом и кафе для солдат-негров. На площади было много полиции; на площади было слишком много полиции. Наряд военной полиции, охранявший вход в кафе, был усилен. В военную полицию брали особенно рослых и статных негров. Они носили белые гетры, белую портупею и белые перчатки. Они выглядели как нубийские легионеры Цезаря. Хейнц все еще не знал, как он выкрутится. Самое лучшее — выхватить доллары и убежать в развалины. В развалинах американский мальчишка его ни за что не разыщет. «Ну а если он захочет, чтоб я показал щенка? Он наверняка не вытащит доллары, пока я не покажу щенка». Досадно, что собака убежала. Сделка под угрозой. Но не отказываться же от сделки из-за того, что собака удрала? Смешить людей незачем. Хейнц отлично спрятался. Он стоял у входа в бар «Бродвей». Бар был закрыт. Вход не освещался. Владелец бара предпочел перебраться на настоящий Бродвей. В Новом Свете чувствуешь себя в безопасности. А в Старом Свете можно умереть. Умереть можно и в Новом Свете, но там умираешь в большей безопасности. Владелец бара «Бродвей» оставил в Европе страх, долги, мрак я голых девушек. Он оставил также могилы, огромную могилу, в которой лежали его убитые родственники. Фотографии голых девушек, забытые и заброшенные, продолжали висеть в темной подворотне на грязной стене. Девушки улыбались и игриво прикрывались легкой вуалью. «Американские потаскухи» — приписала рядом чья-то возмущенная рука. Девушки улыбались, игривые, как и прежде, игриво прикрываясь вуалью. Какой-то нацист намалевал на стене: «Проснись, Германия». Девушки улыбались. Хейнц помочился на стену. Мимо подворотни проходила Сюзанна. Она подумала: «Эти свиньи мочатся куда ни ступи». Сюзанна шла в кафе для солдат-негров. Чернокожие часовые из военной полиции попросили Сюзанну предъявить удостоверение. Они держали его в руках, затянутых в ослепительно-белые перчатки. Удостоверение было в порядке. Мимо кафе проехала машина военной полиции, в ней сидели белокожие. Белые полицейские прокричали своим черным коллегам очередную инструкцию. Белые полицейские выглядели менее элегантно, чем черные. По сравнению с черными полицейскими они имели жалкий вид. Сюзанна скрылась за дверью. Один из белых полицейских подумал: «У этих черномазых самые лучшие девки».
В кафе играл немецкий оркестр. Кафе было бедным. Американский оркестр стоил слишком дорого. Поэтому играл немецкий оркестр, и играл вполне сносно. Это был оркестр капельмейстера Беренда. Оркестр играл всевозможные джазовые мелодии, а время от времени «исполнял марш альпийских стрелков или испанский вальс Вальдтейфеля. Марш очень нравился черным солдатам. Вальдтейфель нравился им меньше. Капельмейстер Беренд был доволен. Он с удовольствием дирижировал в клубах и кафе для американских солдат. Он находил, что ему отлично платят. Он был счастлив. Власта сделала его счастливым. Он бросил взгляд на Власту, которая сидела за столиком рядом с оркестром. Власта сидела, склонившись над шитьем. Иногда она отрывала глаза от работы и смотрела на Беренда. Тогда господин Беренд и Власта обменивались улыбками. У них была тайна: они пошли против всех и выиграли; они оба выступили против собственного окружения и его законов и разорвали кольцо предрассудков, грозившее сомкнуться вокруг них. Капельмейстер германского вермахта познакомился с маленькой чешкой в протекторате Богемия и Моравия. Он полюбил ее. С девушками спали многие. Но они презирали девушек, с которыми спали. Лишь немногие любили девушек, с которыми спади. Капельмейстер любил Власту. Сначала он сопротивлялся любви. „На что мне чешка?“ — думал он. Но потом он влюбился, и любовь преобразила его. Любовь преобразила не только его, но и девушку, девушка тоже стала другой. Когда солдаты германского вермахта метались по Праге, словно загнанные звери, Власта прятала господина Беренда у себя в сундуке, а затем бежала вместе с ним из Чехословакии. Власта от всего отказалась; она отказалась от своей родины; господин Беренд тоже отказался от многого; он отказался от своей прожитой жизни; они оба чувствовали, что оторваны от прошлого, они были свободны, они были счастливы. Если бы им раньше сказали, что можно жить так свободно и счастливо, они бы не поверили. Оркестр играл диксиленд. Под управлением капельмейстера Беренда он играл одну из первых джазовых композиций, играл ее на немецкий, романтический лад, в духе „Вольного стрелка“.
Оркестр показался Сюзанне скучным. Бледнолицые идиоты взяли слишком спокойный темп. Оркестр не мог сыграть того, что Сюзанна называла сильной музыкой. Ей хотелось хмеля, хотелось вихря; она хотела отдаться хмелю и вихрю. Досадно, что все негры похожи друг на друга. Как тут разобраться? Всегда лотом уходишь не с тем, с кем надо. На Сюзанне было платье из полосатого шелка. Она носила платье, как рубашку, на голом теле. Она выберет того, кого захочет. Здесь каждый будет рад уйти вместе с ней. Сюзанна искала Одиссея. Она украла у него деньги, но Цирцея, сирены и, может быть, Навзикая, которыми она была, заставляли ее вернуться назад к Одиссею. Она не могла оставить его в покое. Она украла у него деньги, но она не предаст его. Она никогда не предаст и никогда не выдаст, что это он убил Йозефа. Она не знала, действительно ли Одиссей убил Йозефа камнем, но она это допускала. Сюзанна не жалела мертвого Йозефа. «Все мы умрем». Но она предпочла бы, чтобы Одиссей убил кого-нибудь другого. Например, Александра или Мессалину. Но пусть он даже убил, она должна быть с ним рядом, «мы должны держаться вместе, ведь столько вокруг свиней». Сюзанна, ненавидела мир, который, как ей казалось, отверг ее и надругался над ней. Сюзанна любила каждого, кто восставал против этого ненавистного ей мира, кто наносил хотя бы один удар по холодному и безжалостному порядку. Сюзанна верна. Она надежный товарищ. На Сюзанну можно положиться. С ней не надо бояться полиции.
Хейнц прижался к стене с голыми девушками. У входа в бар прохаживался немецкий полицейский. Немецкие и американские полицейские были в этот вечер как осы, вспугнутые из своего гнезда. Какой-то негр прикончил не то шофера такси, не то носильщика. Хейнц не знал точно. Об этом говорили в Старом городе. Одни настаивали, что это шофер такси, другие утверждали, что носильщик» «Откуда у носильщика деньги?» — думал Хейнц. Он выглянул из подворотни и увидел небесно-голубой лимузин Вашингтона, подъехавший к кафе. Из него вышли Вашингтон и Карла. Они прошли в кафе. Хейнц удивился. Вашингтон и Карла давно уже не бывали в кафе. Карла не хотела туда ходить. Она отказывалась посещать кафе, переполненное шлюхами. Наверно, что-то произошло, если Вашингтон снова привез сюда Карлу. Произошло что-то очень серьезное, но что именно, Хейнц не знал. Он забеспокоился. Неужели они собрались в Америку? Возьмут ли его с собой? Или не возьмут? Хочет ли он, чтоб его взяли? Он не знал. Пожалуй, лучше всего пойти сейчас домой и в постели поразмышлять о том, хочет ли он в Америку. Он, наверно, заплакал бы в постели. А может быть, од стал бы читать Карла Мая и грызть шоколад. Стоит ли верить Карлу Маю? Вашингтон уверяет, что индейцы остались только в голливудских фильмах. Идти ему домой или нет? Лечь или не ложиться в постель? Да и вообще, стоит ли ломать голову над этими проблемами? На площадь выехала машина, похожая на самолет. Сторож указал ей место на стоянке. Из машины вышли Кристофер и Эзра. Эзра огляделся. Значит, все же приехал. И он заинтересован в сделке. Отступления для Хейнца нет. Он уже не ляжет в свою постель. Отказаться теперь от сделки — трусость. Кристофер направился в пивной зал. Эзра медленно шел позади Кристофера. Он поминутно оглядывался. Хейнц подумал: «Не подозвать ли его?» Потом прикинул: «Нет, еще рано, пусть старый янки, его папаша, сначала сядет и закажет пиво».
«Какой он молоденький, этот парень, совсем молодой янки, — думала девушка, — он первый вечер в Германии, а я его уже знаю». Девушка была хорошенькая. У нее были темные волосы и ослепительно-белые зубы. Ричард познакомился с ней на центральной улице. Это она устроила так, что он подошел к ней. Она поняла, что Ричард ищет знакомства с какой-нибудь девушкой, но слишком робок, чтобы завязать разговор. Она пришла к нему на выручку. Девушка как бы случайно попалась ему навстречу. Ричард догадался, что она хочет облегчить ему первый шаг. Девушка ему понравилась, но он подумал: «Что, если она больная?» В Америке ему посоветовали избегать случайных знакомств. Американских солдат, покидающих родину, всегда предостерегают от таких знакомств. Но он подумал также: «Мне ведь от нее ничего не надо, а может быть, она вовсе и не больная». Она не была больной. И кроме того, не была уличной девкой. Ричарду повезло. Девушка работала продавщицей в универмаге на привокзальной площади. Она продавала носки. Универмаг прилично зарабатывал на носках. Девушка зарабатывала гроши. Заработанные ею гроши она отдавала родителям. Но она не испытывала ни малейшего желания сидеть вечерами дома и слушать музыку по выбору отца: ежедневную передачу «Гори-светлячок-гори», невыносимо нудный концерт по заявкам, прочнейшее наследство «великогерманского рейха». Пока горел светлячок, отец читал газету. Он говорил: «При Гитлере было иначе! Размах чувствовался». Мать кивала. Она думала об их прежней, дотла сгоревшей квартире; да, размах чувствовался, особенно в поднявшемся до небес пламени. Мать думала о приданом, которое всегда берегла: оно сгорело без остатка. Она не могла забыть про бельевой шкаф с приданым, но остерегалась возражать отцу; отец служил швейцаром в Объединенном банке, он был человек с положением. После носков и музыки по программе «Светлячка» девушка пыталась хоть немного встряхнуться. Ей хотелось пожить. Пожить собственной жизнью. Девушка не хотела, чтобы ее жизнь была такой же, как жизнь ее родителей. Жизнь ее родителей не достойна подражания. Ее родители — банкроты. Они бедны. Они нежизнерадостны, они несчастливы и мрачны. Они сидят помрачневшие, в мрачноватой комнате, под звуки музыки, бодрой до помрачения. Девушка мечтала о другой жизни, о других развлечениях и — уж если ей суждено их иметь — о других переживаниях. Американские юноши ей нравились больше, чем немецкие. Американские юноши не напоминали девушке о мрачном быте, который ее окружал. Они не напоминали девушке о том, о чем она и думать не могла без отвращения: вечные неудобства, вечная теснота в квартире, необходимость по-одежке-протягивать-ножки, затаенная в людях злость, всеобщее раздражение, подавленность и уныние. Американских юношей овевал другой воздух — воздух дальних краев, за ними лежала загадочная чужбина, откуда они пришли, и поэтому они казались намного красивее. Американские юноши были приветливы, наивны и беззаботны. Судьба и страх, сомнения и безнадежность не отягощали их. Их не отягощало прошлое. К тому же девушка знала, сколько зарабатывает служащий в универмаге; знала о лишениях, которые он претерпевает, когда хочет купить себе новый костюм, готовый костюм, сшитый безвкусно и грубо, в котором он будет выглядеть еще более несчастным. Когда-нибудь она выйдет замуж за переутомленного, разочарованного, безвкусно одетого человека. Но сегодня ей не хотелось об этом думать. Она с радостью пошла бы на танцы. Но Ричард хотел в пивной зал. Что ж, в пивном зале тоже бывает весело. И вот они пришли в пивной зал. Но в пивном зале звучала все та же музыка: «Гори-светлячок-гори».
Зал был переполнен. Содружество немцев и ненемцев шумело, оглашая ревом его прославленный, не раз воспетый уют. Из огромных бочек струилось и пенилось пиво; оно струилось и пенилось непрерывным потоком; бочки не затыкались; официанты подставляли под струю кружки, убирали, едва они наполнялись, обтирали, уже держа наготове следующую. На пол не проливалось ни капли. По восемь, по десять, по дюжине кружек подавали официантки на столы. Шел праздник в честь, бога Гамбринуса. Люди чокались, пили до дна, ставили на стол пустые кружки и ждали, когда их вновь наполнят. В пивном зале играл оркестр горцев. Это были немолодые мужчины в кожаных шортах, открывавших волосатые покрасневшие колени. Оркестр играл «Гори-светлячок-гори», играл «Мальчик-розу-увидал». Все дружно подпевали, брались за руки, вскакивали, залезали на скамейки, подымали кружки и ревели нараспев и с чувством «Розу-на-лужайке». Затем опять садились. Опять пили. Пили отцы, пили матери, пили маленькие дети; вокруг чана с грязной посудой стояли старики; они искали кружки с недопитым пивом и, найдя, жадно опрокидывали в себя. Все говорили об убийстве шофера. Какой-то черный солдат убил шофера такси. Речь шла, разумеется, о смерти Йозефа; однако молва превратила носильщика в шофера такси. Видимо, молва сочла, что носильщик как жертва убийства слишком ничтожен. Общее настроение было не в пользу американцев. Кругом ворчали, ругали жизнь, прорывалось недовольство. Пиво разжигает национальное самосознание немцев. В некоторых странах национальная гордость проступает под действием вина, в других — под, действием виски.