– Вы же знаете этого Амона Гета, – сказал он. – Он по-своему обаятелен. Появившись здесь, он может просто очаровать вас. Но он психопат.
В последнее утро существования гетто – оно выпало на «шаббат», 13 марта, субботу, – Амон Гет прибыл на площадь Мира в час, когда по календарю должен был начаться рассвет. Низкая облачная пелена размывала границу между ночью и днем. Он увидел, что люди из зондеркоманды уже на месте и стоят, переминаясь на мерзлой земле в небольшом скверике, покуривая и тихо пересмеиваясь, стараясь, чтобы их присутствие оставалось секретом для обитателей маленьких улочек за аптекой Панкевича. Улица, по которой они явились, была пустынна, в городе царило образцовое спокойствие. Остатки снега вдоль стен подплывали грязью. С достаточной уверенностью можно предположить, что сентиментальный Гет с отеческой гордостью поглядывал на этих молодых людей, в тесном товарищеском кругу ожидавших начала акции.
Амон сделал глоток коньяка, дожидаясь появления штурмбанфюрера Вилли Хассе, человека средних лет, который должен был осуществлять не столько тактическое, сколько стратегическое руководство акцией. Сегодня предстояло покончить с гетто-А, к западу от площади, занимавшим большую часть этого района, где размещались все работающие евреи (здоровые, полные надежд и самоуверенные) – вот его и предстояло вычистить. Гетто-В, небольшой район в несколько кварталов в восточной части гетто, давал приют старикам и тем, кто был непригоден ни к какой работе. Ими займутся ближе к вечеру или завтра. С ними покончат в огромном лагере уничтожения коменданта Рудольфа Гесса в Аушвице. Гетто-В позволит продемонстрировать честную и мужественную работу. Гетто-А представляет собой вызов их решимости.
Любой хотел бы быть сегодня на его месте, ибо сегодня – исторический день. Еврейский Краков насчитывает около семисот лет своей истории, и вот сегодня к вечеру – или в крайнем случае завтра – эти семь столетий превратятся в прах и Краков станет judenfrei(свободен от евреев). Любой мелкий чиновник из СС захочет сказать, что, мол, и он присутствует при сем зрелище. Даже Анкельбах, Treuhandlerна скобяной фабрике «Прогресс», числящийся отставником СС, натянул сегодня свою унтер-офицерскую форму и явился в гетто со своим взводом. Вне всякого сомнения, в числе участников имел право быть Вилли Хассе со своим боевым опытом, один из разработчиков операции.
Амон страдал от привычной легкой головной боли и чувствовал себя утомленным от отчаянной бессонницы, отпустившая его лишь под самое утро. Но теперь, очутившись на месте действия, он ощутил неподдельное профессиональное вдохновение. Национал-социалистская партия щедро одарила бойцов из СС – они могут идти в битву, не страшась физических опасностей, на их долю выпадет честь и слава, без тех неприятных осложнений, которые портят все дело возможностью получить пулю. Обрести психологическую стойкость было непростым делом. У каждого офицера СС были друзья, которые покончили с собой. Документы СС, составленные для предотвращения этих несчастных случайностей, указывали, что надо твердо и неукоснительно отбросить мысль: мол, если у еврея в руках нет оружия, он лишен социального, политического или экономического влияния. На деле же он вооружен до зубов. Лиши себя чувства жалости, обрети стойкость закаленной стали, потому что даже еврейский ребенок – это бомба замедленного действия, подложенная под твою культуру; еврейская женщина биологически предрасположена к предательству, а еврейский мужчина – куда более опасный враг, чем можно ожидать от любого русского.
Амон Гет был тверд как сталь. Он знал, что никогда не изменит себе, и мысль об этом наполняла его восторженной радостью, как марафонца, уверенного в своей победе. Он презирал ту уклончивость, с которой некоторые изнеженные офицеры предоставляли действовать своим солдатам. Он чувствовал, что в определенном смысле это куда опаснее, чем боязнь самому приложить руку. Он будет для них образцом, что он и продемонстрировал в случае с Дианой Рейтер. Он чувствовал приближение эйфории, той, что весь день будет нести его на своих крыльях внутреннего удовлетворения, которое, подогретое алкоголем, достигнет предела, когда настанет час сомкнуть ряды. И пусть нависла над головами низкая пелена облаков, – он знал, что сегодня один из его звездных дней, и когда на склоне лет он будет окружен миром и покоем, молодежь с восторгом и изумлением будет расспрашивать его о днях, подобных этому.
Меньше чем в километре отсюда доктор X., врач больницы гетто, сидел в темноте среди своих последних пациентов; он был благодарен судьбе, что тут, на верхнем этаже больницы, они как-то отделены от тянущихся внизу улиц, имея дело лишь со своими болями и лихорадками.
Ибо на улицах уже ни для кого не было тайной, что случилось в инфекционной больнице рядом с площадью. Взвод СС под командой обершарфюрера Альберта Хайара явился в больницу, чтобы положить конец ее существованию, и наткнулся на доктора Розалию Блау, которая, стоя между коек своих больных скарлатиной и туберкулезом, сообщила, что их, мол, нельзя транспортировать. Детей с простудным кашлем уже успели отослать по домам. Но больных скарлатиной опасно перемещать – и для них самих, и для общины; туберкулезные больные настолько слабы, что не могут сами передвигаться.
Поскольку скарлатина в основном является болезнью подросткового возраста, большей частью пациентов доктора Блау были девочки от двенадцати до шестнадцати лет. Представ лицом к лицу с Альбертом Хайаром, доктор Блау указала в качестве свидетельства профессиональности ее диагноза на охваченную лихорадкой девочку с широко раскрытыми глазами.
Хайар же, действуя в соответствии с примером, который неделю назад он получил от Амона Гета, выстрелом разнес голову доктору Блау. Заразные больные, часть которых пыталась подняться со своих коек, а другие продолжали оставаться в бреду, были скошены шквалом автоматного огня. Когда взвод Хайара покончил со своими обязанностями, по лестнице поднялась команда мужчин из гетто, чтобы разобраться с трупами, собрать окровавленное постельное белье и помыть стены.
Это же отделение было расположено в помещении, которое до войны было участком польской полиции. Все время существования гетто все три ее этажа были заполнены больными. Заведующим его был уважаемый врач, доктор Б. И когда утром 13 марта над гетто занимался тусклый рассвет, на попечении врачей Б. и X. уже оставалось всего четверо больных, все нетранспортабельные. Одним из них был молодой рабочий парень со скоротечной чахоткой, другим – талантливый музыкант с пораженной почкой. Для доктора X. было важно как-то уберечь их от паники при звуках очередей. К тому же в палате находился слепой мужчина после инсульта и старик с непроходимостью кишечника, в предельной степени истощения и с искусственным анусом.
Все врачи, включая доктора X., были медиками высочайшей квалификации. В скудной нищей больничке гетто впервые в Польше были проведены научные исследования болезни Вейла, исследовались возможности пересадки костного мозга и синдромы болезни Паркинсона. Тем не менее этим утром доктор X. был погружен в размышления по поводу цианистого калия.
Предвидя необходимость самоубийства, X. должен был обеспечить необходимое количество раствора циановой кислоты. Он понимал, что раствор понадобится и для других врачей. Мрачные события прошлого года сказались на гетто подобно эндемическому заболеванию. Оно заразило и доктора X. Он был молод и отличался несокрушимым здоровьем. Но ход истории обретал зловещий характер. Мысль о том, что у него есть доступ к цианиду, успокаивала доктора X. в самые худшие дни. На последнем этапе существования гетто снадобья для него и других врачей более чем достаточно. С мышьяком им практически не приходилось иметь дело. В их распоряжении остались только рвотные препараты и аспирин. Цианид был единственным из оставшихся сложных препаратов.
Этим утром, когда еще не минуло и пяти часов, доктор X. проснулся в своей квартире на улице Вита Ствоша от шума двигателей грузовиков, раздававшегося из-за стены. Выглянув из окна, он увидел, как у реки собирается зондеркоманда, и понял, что сегодня гетто ждет последняя акция. Побежав в больницу, он нашел тут доктора Б. и медсестер, которые оказались тут по той же причине; не покладая рук они помогали пациентам, еще способным двигаться, спускаться по лестницам, передавая их в руки родственников или друзей, которые доставляли их домой. Когда в палатах не осталось никого, кроме этих четверых, доктор Б. сказал сестрам, что они могут уходить, и все подчинились приказу, кроме старшей медсестры. В компании врачей Б. и X. она осталась с четырьмя пациентами в опустевшей больнице.
Пока тянулось ожидание, врачи почти не разговаривали между собой. Все они имели доступ к цианиду, и вскоре X. стало ясно, что доктор Б. также обдумывает этот грустный исход. Да, речь могла идти только о самоубийстве. Но существовала еще необходимость эвтаназии, умерщвления больных. Сама мысль о ней приводила X. в ужас. У него были тонкие черты лица и подчеркнуто застенчивый взгляд. Он мучительно страдал от возможной необходимости преодолеть этические запреты, которые были для него столь же органичны, как собственное тело. Он понимал, что врач с иглой в руках, исходя из здравого смысла, но не имея почвы под ногами, может взвешивать ценность того или иного решения, словно листая прейскурант – то ли ввести цианид, то ли отдать своего пациента зондеркоманде. Но X. понимал, что такие материи никогда не могут быть предметом подсчетов, что законы этики куда выше и куда мучительнее, чем правила алгебры.
Порой доктор Б. подходил к окну и выглядывал из него, чтобы убедиться, не началась ли акция, после чего возвращался к X. с мягким профессиональным спокойным взглядом. Доктор Б., в чем X. не сомневался, так же перебирал различные варианты решения, которые мелькали перед ним подобно карточным картинкам и не придя ни к какому выводу, начинал думать снова и снова. Самоубийство. Эвтаназия. Водный раствор циановой кислоты. Привлекал и другой выход: остаться рядом с больными, подобно Розалии Блау. И еще – впрыснуть цианид и больным и себе. Этот поступок привлекал X., поскольку он казался не таким пассивным, как первый. В таком состоянии, когда он просыпался три ночи подряд, он испытывал едва ли не физическое удовольствие при мысли, как быстро подействует яд, словно бы он был наркотиком или крепким напитком, необходимым каждой жертве, чтобы смягчить ожидание последнего часа.
Для столь серьезного человека, как доктор X., сама привлекательность подобного варианта была убедительной причиной не прибегать к препарату. Для него повод к самоубийству мог быть никак не меньше, чем услышанный от отца рассказ о массовом самоубийстве зелотов Мертвого моря, которые не хотели попасть в плен к римлянам. Иными словами, принцип заключался в том, что смерть не должна служить безопасной уютной гаванью. В основе ее должно лежать яростное нежелание попасть в руки врагов. Конечно, принцип остается принципом, а ужас, пришедший этим серым утром – другое дело. Но X. был человеком принципов.
У него была жена. У них с женой был другой путь бегства, и он помнил о нем. Он вел через канализационный сток на углу улиц Пивной и Кракузы. По сточной системе – а потом полный риска переход до леса Ойчув. Он боялся его больше, чем быстрого забвения, которое даст цианид. Правда, если его остановят синемундирная полиция или немцы и заставят спустить штаны, он выдержит испытание – спасибо доктору Лаху. Тот был известным специалистом по пластической хирургии, который научил многих молодых краковских евреев, как бескровным образом удлинять крайнюю плоть: укладываясь спать, надо приспосабливать к ней отягощающее – например, бутылку с постоянно увеличивающимся количеством воды в ней. Такой способ, рассказывал Лах, евреи использовали во времена римских преследований и усиливающийся напор немецких акций в последние полтора года заставил доктора Лаха вернуть его к жизни. Лах и научил своего молодого коллегу доктора X. и тот факт, что, случалось, он успешно, срабатывал, еще более отвращал X. от самоубийства.
На рассвете старшая медсестра, спокойная сдержанная женщина лет сорока, явилась к доктору X. с утренним докладом. У молодого человека дела шли на поправку, но слепой с его невнятной после инсульта речью был в явном беспокойстве. Ночью музыкант и пациент с искусственным пищеводом мучились болями. Тем не менее теперь в отделении стояла полная тишина; пациенты досматривали последние сны, и доктор X. вышел на промерзший балкончик, нависший над двором, чтобы выкурить сигарету и еще раз обдумать проблему.
Прошлым летом доктор X. был в старой инфекционной больнице на Рекавке, когда эсэсовцы решили прикрыть этот район гетто и перебазировать больницу. Выстроив штат медиков вдоль стены, они стали сволакивать пациентов вниз. X. видел, как у старой мадам Рейзман нога попала между балясинами перил, но тащивший ее за другую ногу эсэсовец не остановился, чтобы высвободить ступню, а продолжал тащить, пока застрявшая конечность не переломилась с громким треском. Таким образом перемещали пациентов. Но в прошлом году никто и не думал, что встанет вопрос об убийстве из милосердия. На том этапе все еще лелеяли надежды, что положение дел улучшится.
А теперь, если даже он с доктором Б. примут решение, хватит ли у него отваги ввести цианид больному человеку – или же он найдет кого-то другого для этого действия и будет наблюдать за ним с профессиональным бесстрастием. Вся эта ситуация отдавала полным абсурдом. Когда решение принято, все остальное уже становится несущественным. Так и так придется произвести это действие.
Здесь на балконе он и услышал первые звуки. Они начались необычно рано и доносились с восточной стороны гетто. Эти лающие выкрики "Raus, raus!"в мегафоны, привычная ложь о багаже, который кто-то хотел захватить с собой. По пустынным улицам и среди домов, за стенами которых все застыли в неподвижности, всю дорогу от булыжного покрытия площади и до Надвислянской улицы вдоль реки пополз полный ужаса шепоток, от которого X. заколотило, словно он мог понять его.
Затем он услышал первую очередь, столь громкую, что она могла пробудить пациентов. После стрельбы воцарилось внезапное Молчание, после чего мегафон рявкнул в ответ на высокий женский плач; рыдания прервались еще одной вспышкой очереди, за которой последовали крики с разных сторон; перекрываемый ревом эсэсовских мегафонов, возгласами еврейских полицейских и других обитателей улиц взрыв горя стих лишь в дальнем конце гетто у ворот. Он представил себе, как это может сказаться на предкоматозном состоянии музыканта с отказавшей почкой.
Вернувшись в палату, он увидел, что все они смотрят на него – даже музыкант. И он скорее чувствовал, чем видел, как оцепенели на койках их напряженные тела, и старик с фистулой заплакал, содрогаясь всем телом.
– Доктор, доктор! – кто-то позвал его.
– Прошу вас! – ответил доктор X., как бы давая понять: «Я здесь, я с вами, а они еще далеко отсюда». Он бросил взгляд на доктора X., который прищурился, услышав, как в трех кварталах от них еще кого-то выкидывают на улицу. Кивнув ему, доктор Б. подошел к небольшому шкафчику с лекарствами в дальнем конце палаты и вернулся с флаконом водного раствора циановой кислоты. Помолчав, X. подошел к своему коллеге. Он мог отстраниться, предоставив все доктору Б. Ему показалось, что у этого человека хватит сил все свершить самому, не ища оправдания у коллеги. Но это постыдно, подумал X. – промолчать, не взять на себя часть этой непосильной ноши. Доктор X., хотя и был моложе доктора Б., учился вместе с ним в Ягеллонском университете; он был специалистом и мыслителем. И он хотел оказать доктору Б. поддержку в эти минуты.
– Ну что ж, – сказал доктор Б., мельком показывая бутылочку X. Слова его едва ли не были заглушены женским криком и резкими приказами, раздававшимися в дальнем конце Йозефинской. Доктор Б. позвал сестру.
– Дайте каждому пациенту сорок капель в воде.
– Сорок капель, – повторила она. Медсестра знала, что представляет собой этот препарат.
– Совершенно верно, – сказал доктор Б. Доктор X. тоже смотрел на нее. Да, хотелось сказать ему. Теперь я обрел силу; я могу дать снадобье. Но это может обеспокоить их, если я сам исполню назначение. Каждый пациент знает, что лекарство раздает сестра.
Пока она готовила микстуру, X. прошел по палате и положил руку на плечо старика.
– У меня есть кое-что, дабы помочь вам. Роман, – обратился он к нему. С изумлением доктор X. понял, что, ощутив под ладонью сухую старческую кожу, он впитал в себя всю его историю. На долю секунды, словно во вспышке пламени, мелькнул облик юного Романа, уроженца Галиции времен Франца-Иосифа, предмет сладостного обожания женщин, обитательниц petitВены, драгоценного камня на берегах Вислы – Кракова. В военной форме армии Франца-Иосифа он отправляется на весенние маневры в горах. Покрытый шоколадным загаром, он со своей девушкой из Казимировки посещает patisseries,царство кружев и бижутерии. Поднимаясь на гору Костюшко, он украдкой срывает у нее поцелуй в кустах.
– Каким образом мир мог так преобразиться при жизни одного человека? – спрашивает этот юноша у старого Романа. От Франца-Иосифа до унтер-офицера СС, который имеет право обречь на смерть и Розалию Блау, и девочку в лихорадке?
– Пожалуйста, Роман, – сказал врач, давая понять, что старик должен расслабить сведенное судорогой тело. Он не сомневался, что зондеркоманда будет тут не позже чем через час. Доктор X. подавил искушение сообщить ему эту тайну. Доктор Б. оказался щедр в дозировке. Несколько секунд с перехваченным дыханием, легкое изумление – и измученное тело Романа наконец получит возможность отдохнуть.
Когда с четырьмя мензурками явилась медсестра, никто из четырех даже не спросил ее, что она принесла им. Доктор X. так никогда и не понял, догадались ли они. Отвернувшись, он посмотрел на часы. Он боялся, что выпив снадобье, они начнут издавать какие-то звуки, более страшные и зловещие, чем привычные в больнице шорохи и кашель. Он услышал, как сестра пробормотала: «Вот кое-что для вас». Он услышал, как кто-то набрал в грудь воздуха. Он не знал, была ли то сестра или кто-то из пациентов. «Эта женщина – самая героическая из всех нас», – подумал он.
Когда он снова бросил на нее взгляд, медсестра будила пациента с почкой, предлагая заспанному музыканту мензурку. Из дальнего угла палаты доктор Б. не сводил взгляда с ее накрахмаленного белого халата. Доктор X. подошел к старику Роману и пощупал его пульс. Его не было. На койке в дальнем конце палаты музыкант заставил себя проглотить пахнущую горьким миндалем микстуру.
Как X. и надеялся, все прошло мягко и спокойно. Он посмотрел на них – рты чуть приоткрылись, ничего ужасающего, остекленевшие глаза невозмутимы, головы откинуты и подбородки уставились в потолок: их уходу, их бегству мог бы позавидовать любой обитатель гетто.
Глава 21
Польдек Пфефферберг обитал в комнате на втором этаже дома девятнадцатого столетия в конце Йозефинской. Поверх стены гетто ее окна выходили на Вислу, по которой вверх и вниз по течению ползли польские баржи, не догадываясь о последнем дне гетто, а патрульный катер СС легко болтался на воде, как прогулочная яхта. Пфефферберг со своей женой Милой ждал появления зондеркоманды, которая прикажет им убираться на улицу. Мила была хрупкой и нежной молодой женщиной двадцати двух лет; сбежав из Лодзи и очутившись в гетто, она вышла замуж за Польдека в первые же дни пребывания здесь. Она была родом из семьи потомственных врачей; ее отец, хирург, умер еще молодым в 1937 году, мать ее была дерматологом во время акции в Тарнуве в прошлом году она погибла той же смертью, что и Розалия Блау в инфекционной больнице: ее перерезала очередь из автомата, когда она отказалась покинуть своих пациентов.
У Милы было доброе и веселое детство, тоже прошедшее в Лодзи, где издавна травили евреев, но свое медицинское образование она решила получить в Вене за год до войны. Она встретила Польдека, когда в 1939 году жителей Лодзи переселили в Краков. Милу определили на постой в ту же квартиру, где жил Польдек Пфефферберг.
Как и Мила, он оказался последним представителем своей семьи. Его мать, в свое время создававшая декор квартиры Шиндлера на Страшевского, вместе с отцом была отправлена в гетто Тарнува. Оттуда, как в конце концов стало известно, их увезли в Бельзец, где и убили. Его сестра с мужем, который по документам был арийцем, исчезли в недрах тюрьмы Павяк в Варшаве. И он, и Мила остались одни на свете. С точки зрения темперамента они менее всего подходили друг другу: Польдека знали все в округе, он был типичным лидером и организатором, из тех ребят, которые, когда что-то случается и начальство спрашивает, кто это сделал, делают шаг вперед и берут ответственность на себя. Мила была большей частью погружена в молчание, потрясенная невыразимым ударом судьбы, поглотившей ее семью. В мирное время они были бы великолепной парой. Она была не только умна, но и мудра; при всей своей молчаливости, привлекала к себе внимание. Она была одарена склонностью к иронии, которая нередко умеряла ораторские порывы Польдека Пфефферберга. Тем не менее, именно сегодня они ссорились.
Хотя Мила была не против, если представится такая возможность, оставить гетто и даже видела перед своим мысленным взором себя с Польдеком в лесу в роли партизан, она смертельно боялась канализационных коллекторов. Польдек пользовался ими не раз, чтобы покидать пределы гетто, хотя порой на выходе и натыкался на полицию. Его друг и бывший преподаватель, доктор X., тоже не раз говорил, что канализация может стать путем спасения, ибо вряд ли ее будут так охранять во время появления в гетто зондеркоманды. Все дело лишь в том, чтобы дождаться наступления ранних зимних сумерек. Спустившись, сразу же надо уходить в левый туннель, который мог привести под улицы, находившиеся не в еврейской части Подгоже; сток выходил на берег Вислы рядом с каналом на улице Заторской. Вчера доктор X. сообщил ему четко и определенно: врач и его жена попробуют уйти через коллектор и будут только рады, если Пфефферберги присоединятся к ним. Но Польдек еще не мог принять решение за Милу и за себя. Мила испытывала обоснованные страхи, что эсэсовцы могут затопить коллекторы газом или каким-то иным образом захватить их, явившись сразу же в квартиру Пфефферберга в дальнем конце Йозефинской.
День в их мансарде тянулся медленно и напряженно, полный гаданий, в какую сторону им придется подаваться. Соседи, должно быть, тоже ждали. Кое-кто из них, наверное, не в силах больше выносить ожидание, двинулись по дороге, нагруженные багажом и чемоданчиками с самым необходимым, ибо мешанина зловещих звуков заставила их спуститься вниз – зловещий грохот раздавался уже в квартале отсюда, а тут все еще царила застарелая тишина, нарушаемая лишь поскрипыванием перекрытий дома, отмерявшего последние и самые страшные часы жизни в нем. С наступлением сумеречного дня Польдек и Мила поели каждый по куску непропеченного хлеба – те 300 грамм, что приходились на их долю. Звуки акции уже докатились до угла Вегерской, что была лишь в квартале от них и, стихнув там, к полудню возобновились снова. Они перемежались минутами напряженной тишины. Кто-то тщетно пытался забиться в туалет на площадке первого этажа. В этот час отчаянно хотелось верить, что таким путем удастся спастись.
Последний серый день их жизни в доме номер 2 по Йозефинской, несмотря на наступающие сумерки, отказывался подходить к концу. Хотя сумерки так сгустились, что, по мнению Польдека, можно было рискнуть проникнуть в коллектор и до наступления темноты. Поскольку воцарилось относительное спокойствие, ему хотелось бы встретиться и посоветоваться с доктором X.
– Прошу тебя... – сказала Мила. Но он успокоил ее. Он будет держаться подальше от улиц, прокладывая себе путь через сеть дыр и проломов, которые соединяли один дом с другим. Он был полон уверенности. Этот конец улицы вроде не патрулируется. Он не попадется на глаза ни еврейской службе порядка, ни случайным эсэсовцам на перекрестках и через пять минут вернется.
– Дорогая, – сказал он ей. – Дорогая, я обязан связаться с доктором X.
Спустившись по задней лестнице, он попал во двор через проем в капитальной стене и, избегая открытых участков улиц, добрался до отдела трудоустройства. Здесь он рискнул пересечь широкий бульвар, нырнув в глубь треугольного квартала многонаселенных домов напротив, где под навесами, во дворах и коридорах стояли группки людей, обсуждая слухи и прикидывая, что делать. На Кракузу он вышел как раз напротив дома врача. Не замеченный патрулями, сместившиеся к южной границе гетто, он пересек улицу в трех кварталах отсюда, оказавшись в том районе, где Шиндлер впервые стал свидетелем ужасающей расовой политики Рейха.
Дом доктора X. был пуст, но во дворе Польдек встретил растерянного мужчину средних лет, который рассказал ему, что зондеркоманда уже была здесь, а доктор и его жена сначала прятались, а потом спустились в канализационный колодец. Может, они и правильно сделали, сказал человек. Они еще вернутся, эти СС. Польдек кивнул: он уже знал тактические приемы акции, которые смогли пережить не так много людей.
Он вернулся тем же путем, которым уходил, и снова ему пришлось пересекать улицу. Но дом встретил его пустотой. Мила исчезла с их вещами – все двери были распахнуты, все комнаты пусты. Он прикинул, может, на деле все спрятались в больнице – доктор X. с женой и Мила. Может, супруги X. взяли ее с собой, видя в каком она состоянии и из уважения к ее происхождению из длинного ряда врачей.
Польдек торопливо проскочил сквозь другое отверстие в стене и другим путем добрался до больницы. Как символы безоговорочной капитуляции, с обоих балконов верхнего этажа свисали окровавленные полотнища простыней. На булыжной мостовой лежала гора трупов. У некоторых были проломаны головы, сломаны руки и ноги. Среди них, конечно, не было последних пациентов врачей X. и Б. Это были люди, которых днем согнали сюда, а потом перебили. Некоторых из них пристрелили наверху и выкинули во двор.
И много позже, когда Польдека расспрашивали о количестве трупов во дворе больницы гетто, он утверждал, что там было 60 или 70, хотя, конечно, у него не было времени сосчитать наваленные грудой тела. Краков был провинциальным городом, и Польдек вырос в Подгоже, где все знали друг друга; затем его семья переехала в центр, где ему вместе с матерью приходилось посещать достойных и уважаемых горожан – и теперь он опознал в наваленной куче трупов несколько знакомых лиц – старых клиентов его матери, тех, кто интересовались его успехами в старших классах школы Костюшко, улыбались его ответам, угощали его конфетами и печеньем, восхищенные его раскованностью и обаянием. Теперь же они распластались в бесстыдных откровенных позах на этом залитом кровью дворе.
Почему-то Пфеффербергу не пришло в голову поискать среди них тела своей жены и супругов X. Он осознавал, что привело его сюда. Он неколебимо верил, что придет лучшее время, время беспристрастного трибунала. Он чувствовал, что ему придется предстать перед ним свидетелем – то же, что испытал Шиндлер, стоя на холме над Рекавкой.
Его внимание привлекла толпа людей на Вегерской, куда выходил больничный двор. Она двигалась к воротам на Рекавке, напоминая мрачное скопище фабричных рабочих, которые, не выспавшись, поднялись утром в понедельник, или разочарованную толпу болельщиков проигравшей футбольной команды. В толпе он заметил соседей с Йозефинской. Он вышел со двора, неся с собой единственное оружие – память обо всем происшедшем. Что случилось с Милой? Видел ли ее кто-нибудь? Она успела уйти, сказали ему. Зондеркоманда прочесала все вокруг. Но она уже была за воротами, направляясь в Плачув.
Он с Милой, конечно, обговорил порядок действий на случай таких непредвиденных обстоятельств. Если один из них окажется в Плачуве, другому лучше держаться подальше от этого места. Он знал, что Мила обладает способностью быть незаметной – неоценимый дар для заключенного; но она может не выдержать мук голода. Оставаясь на свободе, он будет поддерживать ее. Он не сомневался, что ему удастся как-то решить эту проблему, хотя это будет нелегко – толпы ошеломленных людей, подгоняемые эсэсовцами к воротам с южной стороны и дальше, к обнесенным колючей проволокой предприятиям Плачува, говорили, и, вероятно, вполне справедливо, что спасение для этой массы людей на долгое время будет связано только с этим местом.
Несмотря на поздний час, посветлело, потому что пошел снег. Польдеку удалось пересечь улицу и проникнуть в пустую квартиру в подвальном этаже. Добираясь до нее, он попытался представить, действительно ли она пуста или забита притаившимися обитателями гетто, которые то ли наивно, то ли предусмотрительно считают, что где бы СС ни выловило их, путь лежит прямиком в газовую камеру.
Польдек искал надежное убежище. Проходными дворами он добрался до дровяного склада на Йозефинской. Лесоматериалов тут почти не осталось. Штабелей пиловочника, за которыми можно спрятаться, не было видно. Место, которое виднелось из-за железных ворот у входа, выглядело куда лучше. Темный металл их высоких створок обещал укрытие на ночь. Позже он не мог поверить, что с такой охотой сам выбрал это место.
Он скорчился за одной из створок, откинутой к стене брошенного дома. Сквозь щель между воротным столбом он видел Йозефинскую с той стороны, откуда он появился. Леденящий холод литых металлических листьев говорил ему, что опускается холодный вечер, и он запахнул на груди куртку. Мимо пробежали мужчина с женщиной, стремясь к воротам и спотыкаясь о брошенные узлы и чемоданы, на которых болтались бесполезные теперь ярлычки со старательно выведенными фамилиями. «Клейнфильд», в последних проблесках вечера успел прочитать он. Лерер, Баум, Вейнберг, Смолар, Струе, Розенталь, Бирман, Цейтлин... Имена тех, кому уже никогда не получить своих вещей. «Груды добра, отягощенного лишь памятью», – потом описал это зрелище молодой художник Иосиф Бау.
Из-за пределов этого поля битвы, усеянного брошенными трофеями, до него донесся яростный собачий лай. С Йозефинской, двигаясь по дальней ее стороне, показались трое эсэсовцев, один из них удерживал поводок, с которого рвались три огромных полицейских пса. Они втянули своего проводника в дом 41 на Йозефинской, а остальные двое остались ждать на мостовой. Основное внимание Польдека было приковано к собакам. Они походили на помесь далматинского дога и немецкой овчарки.