Остановился я в «Городе Париже». В сем трактире я нашел все для себя потребное в рассуждении услуги и экономии. Хозяйка, француженка Рюфен, знала дело отменно, и дом пользовался самой доброй славой. Через полчаса после моего приезда она зашла ко мне в комнату, дабы осведомиться, доволен ли я, и обо всем уговориться. Она держала общий стол, а с тех, кто желал обедать у себя, брала вдвое. Я сказал, что не желаю есть за общим столом, а, обедая в комнате, не желаю платить лишнего, и она вольна уменьшить мне порцию; она согласилась с условием, что ужинать я буду за ее столом, где будут одни друзья, и совершенно бесплатно. Любезность за любезность, я согласился, изъявив всячески дружеское свое расположение. Устав с дороги, я отужинал у нее только на следующий день. У нее был муж, занимавшийся кухней и никогда не садившийся за стол, и сын, который также не приходил. Я ужинал с пожилым господином, весьма рассудительным и мягким в обращении, занимавшим соседнюю комнату, по имени барон Трейден; сестра его была замужем за герцогом Курляндским, Иоганном Эрнстом Биреном — или Бироном. Любезный этот господин стал мне другом и оставался им в те два месяца, что провел я в Берлине. Был еще купец из Гамбурга Греве с молодою женой, которую привез он в Берлин подивиться на двор короля-воина. Жена была столь же мила, как и муж. Я усердно ухаживал за ней, честь по чести. Был еще один весельчак по имени Ноэль, единственный и любимейший повар Прусского короля. Он редко приходил ужинать с доброй своей подругой г-жой Рюфен, ибо крайне редко бывал свободен. Пособлял Ноэлю всего один поваренок, и другого повара у Прусского короля никогда не было. Я знавал в Ангулеме его родителя, прославившегося отменными паштетами. Ноэль, нынешний посланник французской Директории в Гааге, как мне говорили, сын того повара, что некогда мне полюбился. Не будь Ноэль столь искусен, славный медик атеист Ламетри не скончался бы от несварения, отобедав у милорда Тирконеля, ибо отменный паштет, стоивший ему жизни, был изготовлен Ноэлем. Ламетри частенько ужинал с Рюфен при жизни своей, и я досадовал, что мне не довелось свести с ним знакомство. Он был человек ученый и донельзя веселый. Умер он смеясь, хотя уверяют, что нет смерти мучительней, чем от несварения. Вольтер говорил мне, что, по его мнению, в мире не было атеиста столь заклятого и основательного, и я, прочтя сочинения его, согласился. Сам король Прусский произнес ему в Академии надгробное слово, где сказал, что нет ничего удивительного, что Ламетри признавал только материю, в нем одном соединился весь сущий в мире разум.
Только королю, что мнит себя оратором, позволительно излагать столь шутливые мысли в скорбной надгробной речи. Король Прусский не был при том атеистом, но это неважно, ибо вера в Бога никогда не влияла ни на нравы его, ни на дела. Некоторые полагают, что атеист, каковой в помыслах своих обращается к Богу, лучше деиста, который о нем и не вспоминает.
Свой первый визит в Берлине нанес я Кальзабиджи, младшему брату того, с кем объединился в 1757 году в Париже для учреждения лотереи Военного училища, названной после смерти Пари дю Верне королевской лотереей.
Кальзабиджи, коего повстречал я в Берлине, покинул Париж и жену, которую все именовали по-прежнему генеральшей ла Мот, и учредил подобную лотерею в Брюсселе, где, пожелав жить в роскоши, в 1762 году обанкротился, несмотря на всяческую помощь графа Кобенцла. Принужденный уехать, прибыл он в Берлин в весьма жалком виде и представился королю Прусскому. Изрядный краснобай, он убедил короля завести лотерею в государстве, доверить ему ведать ею да еще пожаловать звонкий титул тайного советника. Он обещал Его Величеству доход не менее чем в 200 000 экю, а себе просил только десять процентов от сбора и оплату тиражных расходов.
Все ему было даровано. Уже два года как лотерея была учреждена, тиражи шли своим чередом, ни одного убыточного пока, по счастью, не было, но король, зная, что неудача может воспоследовать, и опасаясь ее, уведомил Кальзабиджи, что более не желает держать лотерею. Он уступал ее ему, довольствуясь 100 000 экю; столько стоила ему Итальянская опера.
Я явился к Кальзабиджи в тот самый день, когда король повелел объявить ему сей несправедливый приговор.
Вспомянув былые наши успехи и злоключения, он поведал мне о происшествии, коего никак не ждал. Он сказал, что нынешний тираж будет еще королевским, но он должен будет напечатать в афишах, что к последующим тиражам Его Величество касательства не имеет. Он нуждался в обеспечении в два миллиона экю, предвидя, что иначе лотерея прогорит, ибо никто не захочет делать ставки, не зная наверняка, что ему выплатят выигрыш. Он предложил мне десять тысяч экю в год, коль я сумею убедить короля оставить лотерею за собой, напомнив, как семь лет назад, приехав в Париж, я смог доказать совету Военного училища, что выигрыш будет верным, и побуждал повторить сей подвиг.
— Это доброе знамение, — уверял он, — и нет тут никакого суеверия, я знаю, что сам ангел-хранитель лотереи привел вас в Берлин именно вчера.
Я посмеялся над бреднями и пожалел его. Я втолковываю, что невозможно переубедить человека, вбившего в голову «я боюсь и более бояться не желаю» . Он просит меня остаться обедать и представляет г-жу Кальзабиджи. Я вдвойне удивлен. Во-первых, я полагал, что генеральша ла Мот еще жива, во-вторых, в г-же Кальзабиджи признал я девицу Беланже. Я произношу обычные любезности, спрашиваю, как поживает ее матушка, она вздыхает и просит не вспоминать о ее семье, не бередить раны.
В Париже я знавал г-жу де Беланже, вдову биржевого маклера; у нее была только эта хорошенькая дочь, дела ее, мне казалось, шли неплохо. Видя, что она замужем и, похоже, жалуется на судьбу, я ничего не могу взять в толк и особо не любопытствую, но добрый друг, заставив меня оценить искусство повара, пожелал, чтоб я оценил его лошадей и щегольский экипаж. Он просил меня сопровождать дражайшую супругу в прогулке по парку и остаться на ужин, ибо это была главная их трапеза. У него было много дел, тираж был послезавтра.
Когда мы сели в карету, я попросил ее изъяснить, какая счастливая случайность сделала ее женой моего друга.
— Жена его, — отвечала она, — еще жива и потому я не имею несчастья быть ему женой; но весь Берлин почитает меня за таковую. После кончины матушки, тому уже три года, я осталась без гроша, поскольку она жила на пожизненный пенсион. Не имея вовсе таких богатых родственников, чтоб прибегнуть к их помощи, и не желая приобретать вспоможение ценой своего счастья, прожила я два года на деньги, что выручила от продажи мебели и вещей, принадлежавших бедной матушке; я поселилась у доброй женщины, каковая вышивала на пяльцах и тем жила. Я платила ей столько-то в месяц и училась. Выходила я из дому только к мессе и умирала с тоски. Чем скорее таяли деньги, тем сильнее уповала я на божественное провидение, но когда не осталось ни единого су, обратилась к г-ну Бреа, генуэзцу, полагая, что он не способен меня обмануть. Я просила сыскать мне место горничной в хорошем доме, уверив, что обладаю всеми необходимыми для того талантами. Он обещал подумать и пять или шесть дней спустя предложил мне вот какое место и сумел убедить принять его.
Он прочел мне письмо г-на Кальзабиджи, коего я до того не знала, в котором он просил прислать к нему в Берлин честную девицу из хорошей семьи, воспитанную и пригожую, ибо имел намерение обходиться с ней как с супругою и заключить брак по смерти старой жены своей, жить которой оставалось недолго. Поскольку нельзя было предполагать, чтобы барышня сия оказалась богата, велел он выдать ей пятьдесят луидоров на обзаведение и еще пятьдесят на дорогу до Берлина со служанкой. Г-н Бреа был формально уполномочен поручиться за г-на Кальзабиджи, что тот примет ее как свою жену и как таковую представит всем, кто вхож в его дом. У нее будет горничная, ею самой нанятая, собственный выезд, наряды, приличествующие ее положению, и, по обыкновению, столько-то на булавки. Он обязался предоставить ей полную свободу по истечении года, буде общество его или Берлин придутся ей не по душе, и в таком случае выдать сто луидоров, оставив все им подаренное или пошитое для нее. Но если барышня согласится остаться, ожидая, когда он женится на ней, он напишет дарственную на 10 000 экю, кои, став его супругою, она принесет ему в приданое, а если он до того времени умрет, то десять тысяч выплатят ей из оставшегося имущества.
На таких дивных условиях, продолжала она, г. Бреа убедил меня покинуть отечество и приехать сюда на позор, ибо, хотя все и впрямь относятся ко мне с почтением, как к законной супруге его, но, без сомнения, знают, что я ею не являюсь. Вот уже полгода, как я приехала и уже полгода несчастна.
— Несчастна? Разве не исполнил он условия, оговоренные вами с г. Бреа?
— Он исполнил их все, но расстроенное здоровье не позволяет ему надеяться пережить жену, а раз так, десять тысяч, им на меня записанные, не будут считаться приданым, и если он умрет, я не получу ничего, поскольку он по уши в долгах и многочисленные кредиторы, имея предо мной преимущество, заберут все имущество в уплату. Да к тому же он невыносим, ибо слишком меня любит. Постарайтесь меня понять. Он мало-помалу убивает себя, а меня приводит в отчаяние.
— В любом случае вы можете воротиться в Париж через полгода или же поступать, как вам вздумается, когда обретете свободу. Вы получите сто луидоров, обзаведетесь нарядами.
— В конце концов я обесчещу себя, как воротившись в Париж, так и оставшись здесь. Я такая несчастная, и виной тому добряк Бреа, но я зла на него не держу, ибо он не ведал, что у его друга нет ничего, кроме долгов. Теперь, когда король откажется от своего ручательства, лотерея прогорит, и тут Кальзабиджи неминуемо обанкротится.
М-ль Беланже нимало не преувеличивала, и я принужден был согласиться, что положение ее самое плачевное. Я советовал ей попытаться продать обязательство, что выдал ей Кальзабиджи, на 10 000 экю. Он, верно, не будет чинить препон. Она отвечала, что уже думала о том, но тут потребен друг, ибо она предвидела, что убыток при продаже будет велик. Я обещал подумать.
Ужинали мы вчетвером. Четвертым был молодой человек, служивший в Castelletto[89] Парижской лотереи и последовавший за Кальзабиджи сначала в Брюссель, а затем в Берлин. Мне казалось, что он влюблен в м-ль Беланже, но расположения ее не добился. Он держал Castelletto и был главным распорядителем лотереи. За десертом Кальзабиджи спросил моего мнения о проекте, им составленном, каковой он хотел напечатать, дабы раздобыть обеспечение в два миллиона, необходимое для поддержания кредита. Тут госпожа отправилась почивать.
Женщина эта, ей было тогда всего лет двадцать пять — двадцать шесть, вызывала всяческое сочувствие. Она не блистала умом, но знала светское обхождение, что в женщине важней, чем ум. Признание ее пробудило во мне одни дружеские чувства, чему я был рад.
Проект Кальзабиджи был краток и ясен. Он предлагал всем, чье имение было общеизвестно, не вносить деньги в лотерейную казну, а подписаться на некую сумму, не ставящую под сомнение их платежеспособность. Если бы тираж лотереи принес убытки, подписчики должны были бы возместить их, уплатив свою часть согласно доле каждого, и тем же способом они бы делили доход от каждого тиража. Я обещал ему к завтрашнему дню написать свои соображения. Обеспечение должно было составить три миллиона экю. Я расстался с ним до завтрашнего обеда.
Вот какой вид, во всем отличный от первоначального, придал я его проекту.
1. Для обеспечения достаточно одного миллиона.
2. Миллион этот делится на сто паев, по десять тысяч экю.
3. Каждый пайщик заверяет свою подпись у нотариуса, который ручается за его платежеспособность.
4. Дивиденды уплачиваются через три дня после тиража.
5. В случае утери пайщик вновь вводится во владение паем через посредство нотариуса.
6. Казначей, избранный четырьмя пятыми от общего числа пайщиков, контролирует казначея лотереи, у которого хранится выручка в наличных деньгах.
7. Выигрыш по билетам уплачивается на следующий день после тиража.
8. Накануне тиража казначей лотереи отсчитывает выручку казначею пайщиков и запирает кассу тремя различными ключами, из коих первый остается у него, другой у второго казначея, а третий у генерального директора лотереи.
9. Сборщики принимают ставки только на отдельный нумер, амбу или терну; от кватерны отказываются, ибо она может ввергнуть лотерею в слишком большой расход.
10. На нумер, амбу и терну нельзя ставить ни более одного экю, ни менее четырех грошей, и за двадцать четыре часа до тиража ставки более не принимаются.
11. Десятая часть сбора принадлежит г-ну де Кальзабиджи, генеральному директору лотереи, но все расходы по ее проведению относятся на его счет.
12. Он имеет право на два пая без поручительства нотариуса.
Когда Кальзабиджи прочел мой проект, я по лицу увидал, что он недоволен; но я предсказал ему, что он найдет пайщиков лишь на таких условиях или еще худших.
Он низвел лотерею до уровня бириби; роскошества его раздражали, все знали, что он наделал долгов, и король не мог не опасаться какого-либо мошенничества, хотя и держал там своего контролера, умевшего вести счеты.
Состоялся последний тираж под королевское ручательство, и номера, выброшенные колесом фортуны, обрадовали весь город. Лотерея потеряла двадцать тысяч экю сверх сбора, и король Прусский немедля послал их тайному советнику Кальзабиджи. Поговаривали, что когда его известили об убытках, он расхохотался, сказав, что ждал того и радуется, что ущерб невелик в сравнении с тем, что могло бы быть.
Я почел своим долгом поужинать с директором, дабы утешить его. Он был в унынии. Он пришел к печальному, но основательному заключению, что злосчастный тираж умножит его трудности и найти богачей, желающих вложить деньги в лотерею, будет отныне не просто. В первый раз лотерея проиграла, и случилось это удивительно не вовремя.
Но он не отчаялся, и назавтра принялся хлопотать, печатно уведомив публику, что лотерейные конторы будут закрыты, покуда не будут собраны средства для ограждения интересов тех, кто намерен по-прежнему рисковать деньгами.
ГЛАВА IV
Милорд Кит. Встреча с королем Прусским в саду Сан-Суси. Беседа моя с государем. Г-жа Дени. Померанские кадеты. Ламбер. Я еду в Митаву. Меня отменно принимают при дворе. Хозяйственная инспекция
На пятый день по приезде в Берлин отправился я с визитом к милорду маршалу, каковой по смерти брата стал зваться Кит. Виделся я с ним в последний раз в Лондоне, куда он прибыл из Шотландии, вступив во владение своими имениями, конфискованными за то, что последовал за королем Яковом. У короля Прусского достало влияния добиться для него сей милости. Он жил тогда в Берлине, почивал на лаврах, наслаждался покоем и милостию монаршей и в свои восемьдесят лет ни во что более не вмешивался.
Простой, как прежде, в общении, он сказал, что рад видеть меня, не преминул осведомиться, проездом ли я в Берлине или думаю пожить здесь сколько-то времени. Мои злоключения были ему отчасти известны, и я сказал, что охотно тут обоснуюсь, если король сыщет мне местечко, соответствующее скромным моим дарованиям, и решит оставить при себе. Но когда я просил его покровительства, он сказал, что, предуведомив короля, принесет мне более вреда, чем пользы. Полагая, что разбирается в людях лучше всех, он предпочитал сам судить о них и частенько распознавал великие достоинства, где их никто не мог предполагать, и наоборот. Он посоветовал написать государю, что я мечтаю о чести беседовать с ним.
— Когда будете с ним говорить, можете невзначай сослаться на меня, и тогда, я думаю, он спросит у меня о вас, и мой ответ вам не повредит.
— Мне, человеку неизвестному, писать королю, с коим не имею никаких сношений! Мне в голову не мог прийти подобный шаг.
— Вы желаете с ним беседовать? Вот повод. В письме вы должны единственно объявить о своем желании.
— Ответит ли он?
— Не сомневайтесь. Он отвечает всем. Он напишет, где и в каком часу угодно ему будет принять вас. Действуйте. Его Величество нынче в Сан-Суси. Мне любопытно, как сложится беседа ваша с монархом, который, как видите, не боится обмануться.
Я не помедлил и дня. Я написал ему как можно проще, хотя и очень почтительно. Я спрашивал, где и когда я могу представиться Его Величеству, и, подписавшись «Венецианец», указал адрес трактира, где проживал я. Через день получил я письмо, написанное секретарем, но подписанное «Федерик». Он писал, что король получил мое письмо и велел известить меня, что будет в саду Сан-Суси в четыре часа.
Я являюсь к трем, одетый в черное. Через узкую дверь вхожу во двор замка и не вижу никого, ни часового, ни привратника, ни лакея. Всюду полная тишина. Поднимаюсь по невысокой лестнице, отворяю дверь и оказываюсь в картинной галерее. Человек, оказавшийся смотрителем, предлагает показать ее, но я благодарю, сказав, что ожидаю короля, написавшего мне, что будет в саду.
— У него сейчас небольшой концерт, — сказал он мне, — где он, по обыкновению, после обеда играет на флейте. Он назначил вам час?
— Да, ровно в четыре. Он, быть может, забудет.
— Король ничего не забывает. Он спустится в четыре, вам лучше подождать в саду.
Я иду туда и в скором времени он появляется в сопровождении своего чтеца Ката и великолепной испанской ищейки. Увидав меня, он подходит и, развязно приподняв старую шляпу, называет меня по имени и страшным голосом спрашивает, что мне от него надобно. Пораженный таковым приемом, я замираю, смотрю на него и не могу слова молвить.
— Ну, что ж вы молчите? Разве не вы мне писали?
— Да, Сир, но ничего более не помню, я и помыслить не мог, что величие короля ослепит меня. В другой раз со мной этого не случится. Милорд маршал должен был предуведомить меня.
— Так он вас знает? Давайте пройдемся. О чем вы хотели со мной говорить? Что скажете об этом саде?
Спросив, о чем я желаю говорить с ним, он тотчас велит мне говорить о саде. Любому другому я бы ответил, что ничего в садах не смыслю, но раз король счел меня за знатока, я не мог обмануть его ожиданий. Боясь, что выкажу дурной вкус, отвечаю, что нахожу его великолепным.
— Но, — говорит он, — сады Версаля гораздо красивее.
— Разумеется, Сир, но, быть может, из-за обилия вод.
— Верно; но если здесь нет вод, так не по моей вине. Чтоб пустить их, я напрасно израсходовал триста тысяч экю.
— Триста тысяч экю? Если б вы, Ваше Величество, израсходовали их разом, воды было бы в избытке.
— А! Я вижу, вы архитектор-гидравлик. Должен ли я был признаться, что он ошибается? Я боюсь разонравиться ему. Я опускаю голову. Это ни да, ни нет. Но король не пожелал, слава тебе Господи, беседовать со мной об этой науке, основания коей были мне неведомы. Безо всякого перерыва он спрашивает, какой флот может выставить Венецианская республика на случай войны.
— Двадцать линейных кораблей. Сир, и изрядное число галер.
— А сухопутного войска?
— Семьдесят тысяч человек, Сир, и все ее подданные, по одному от селения.
— Быть того не может. Вы, верно, желаете посмешить меня, рассказывая подобные басни. Но вы, конечно, финансист. Скажите, что вы думаете о налогах?
Я впервые беседовал с королем. Его слог, нежданные выходки, перескоки с пятого на десятое породили во мне чувство, будто я принужден играть в сцене из итальянской импровизированной комедии, где партер освистывает растерявшегося актера. И я отвечал надменному монарху, приняв вид финансиста и состроив подобающее лицо, что могу изложить теорию налогов.
— Это мне и надобно, дела вас не касаются.
— Налоги бывают трех родов, согласно производимому ими действию: разорительные, необходимые, к несчастью, и превосходные во всех отношениях.
— Мне это нравится. Продолжайте.
— Разорительный налог — королевский, необходимый — военный, превосходный — народный.
— Что все это значит?
Приходилось изъясняться обиняками, ибо сочинял на ходу.
— Королевский налог. Сир, это налог, коим государь облагает подданных, чтоб наполнить свои сундуки.
— И вы утверждаете, что он разорительный.
— Разумеется, Сир, ибо он губит обращение, душу коммерции и опору государства.
— Но военный вы считаете необходимым.
— К несчастью. Сир, ибо война — несчастье.
— Возможно. А народный?
— Превосходный во всех отношениях, ибо король одной рукой берету народа, а другой возвращает в виде полезнейших заведений и установлений для его же блага.
— Вы, разумеется, знаете Кальзабиджи?
— Не могу не знать. Сир. Семь лет назад мы учредили с ним в Париже генуэзскую лотерею.
— А она к какому разряду относится? Ибо, согласитесь, это налог.
— Разумеется, Сир. Это превосходный налог, если король предназначает выигрыш для содержания какого-нибудь полезного заведения.
— Но король может проиграть.
— В одном случае из десяти.
— Точен ли этот расчет?
— Точен, Сир, как все политические расчеты.
— Они часто ошибочны.
— Простите, Ваше Величество. Они никогда не обманывают, если не вмешивается Господь.
— Что до нравственных расчетов, то я, пожалуй, с вами соглашусь, но не нравится мне ваша генуэзская лотерея. Я почитаю ее мошенничеством и не желаю иметь к ней касательства, если даже у меня будет физическая уверенность, что никогда не проиграю.
— Вы, Ваше Величество, рассуждаете, как мудрец, ибо невежественный народ играет, поддавшись приманчивой надежде.
После сего диалога, который, конечно, делает честь образу мыслей великого государя, он чуток сплоховал, но врасплох меня не застал. Он входит под своды колоннады, останавливается, оглядывает меня с головы до ног и, поразмыслив, изрекает:
— А вы красивый мужчина.
— Возможно ли, Сир, что после беседы на ученые темы вы обнаружили во мне одно из тех достоинств, коими славятся ваши гренадеры?
Ласково улыбнувшись, он сказал, что раз лорд маршал Кит меня знает, он с ним поговорит, и с самым милостивым видом приподнял на прощание шляпу, с каковой никогда не расставался.
Дня через три-четыре лорд-маршал сообщил мне добрую весть, что я понравился королю, который сказал, что подумает, какое занятие мне можно приискать. Мне было весьма любопытно, что за место он мне доставит, спешить было некуда, и я решился ждать. Когда я не ужинал у Кальзабиджи, мне доставляло истинное удовольствие видеть барона Трейдена за столом у хозяйки, погода стояла прекрасная, и прогулка по парку помогала с приятствием проводить день.
Кальзабиджи вскоре получил от государя дозволение проводить лотерею от чьего угодно имени, уплачивая вперед шесть тысяч экю с каждого тиража; и он немедля открыл лотерейные конторы, бесстыдно уведомив публику, что проводит лотерею на собственный кошт. Потеря им доверия не помешала публике играть, и такой был наплыв, что сбор принес ему доход почти в сто тысяч экю, с помощью коих он уплатил добрую часть долгов; еще он забрал у любовницы обязательство на десять тысяч экю и дал взамен деньгами. Жид Эфраим взял на хранение капитал, уплачивая ей шесть процентов годовых.
После сего счастливого тиража Кальзабиджи нетрудно было найти поручителей на миллион, поделенный на тысячу паев, и лотерея шла своим чередом еще два или три года, но под конец он все-таки обанкротился и отправился умирать в Италию, Любовница его вышла замуж и воротилась в Париж.
В ту пору герцогиня Брауншвейгская, сестра короля, пожаловала к нему с визитом вместе с дочерью, на которой через год женился кронпринц. По этому случаю король прибыл в Берлин и в ее честь в Шарлотенбурге была представлена итальянская опера. Я видел в тот день Прусского короля, одетого в придворный наряд, — люстриновый камзол, расшитый золотыми позументами, и черные чулки. Выглядел он весьма комично. Он вошел в зрительную залу, держа шляпу под мышкой и ведя под руку сестру; все взоры были обращены на него, одни старики могли вспомнить, что видели его на людях без мундира и сапог.
На спектакле я был изрядно удивлен, увидав, что танцует знаменитая Дени. Я не знал, что она состоит на службе у короля, и, пользуясь правом давнишнего знакомства, решил завтра же отправиться к ней с визитом.
Когда мне было двенадцать лет, матушка моя должна была ехать в Саксонию и отослала меня на несколько дней в Венецию с добрейшим доктором Гоцци. Отправившись в комедию, я более всего дивился восьмилетней девчушке, которая в конце представления с чарующей прелестью танцевала менуэт. Девочка, дочь актера, игравшего Панталоне, так меня пленила, что я потом зашел в уборную, где она переодевалась, чтоб ее поздравить. Я был в сутане, и она удивилась, когда отец велел ей встать, чтоб я мог поцеловать ее. Она повиновалась с превеликим изяществом, а я был весьма неловок. Но я так обрадовался, что не мог удержаться и, взяв из рук торговки украшениями, бывшей там, колечко, которое девочке приглянулась, но показалось слишком дорогим, преподнес его ей. Она подошла тогда, чтоб снова поцеловать меня, и лицо ее сияло благодарностью. Я дал торговке цехин за кольцо и воротился к доктору, ждавшему меня в ложе. Я был в самом жалком состоянии, ибо цехин тот принадлежал доктору, моему наставнику, и хотя я чувствовал себя бесповоротно влюбленным в хорошенькую дочку Панталоне, я еще сильнее чувствовал, что поступил глупо во всех отношениях — и потому, что распорядился деньгами, мне не принадлежащими, и потому, что потратил их как простофиля, получив один только поцелуй.
Я должен был вернуть назавтра доктору цехин и, не зная, где занять денег, всю ночь ворочался; назавтра все открылось, и матушка сама дала цехин моему учителю; но мне до сих пор смешно вспомнить, как я от стыда сгорал. Та же торговка, что продала мне в театре кольцо, заявилась к нам в час обеда. Показав украшения, кои все сочли чрезмерно дорогими, она стала меня нахваливать, сказав, что я не счел дорогим колечко, кое преподнес Панталончине. Сего было достаточно, чтоб расспросить меня с пристрастием. Я думал прекратить дознание, сказав, что одна любовь была причиной моего проступка, и уверив матушку, что в первый и последний раз сбился с пути истинного. При слове любовь все засмеялись и принялись так жестоко надо мной насмехаться, что я решил навсегда заречься, но, вспомнив о Дзанетте, вздохнул: ее так назвали в честь моей матери, ее крестной.
Дав мне цехин, матушка спросила, не пригласить ли ее на ужин, но бабушка воспротивилась, и я был ей благодарен. На другой день я возвратился со своим наставником в Падую, где Беттина заставила меня позабыть Панталончину.
С того приключения и до встречи в Шарлотенбурге я ее более не видал. Двадцать семь лет минуло. Ей должно быть теперь тридцать пять. Если б мне не сказали имени, я б ее не узнал, ибо в восемь лет черты лица еще не могли определиться. Мне не терпелось увидеть ее наедине, узнать, помнит ли она ту историю, ибо я почитал невероятным, чтобы она сумела меня признать. Я поинтересовался, с ней ли муж ее Дени, и мне ответили, что король принудил его уехать, ибо он дурно с ней обходился.
Итак, на другой день еду к ней, велю доложить, и она вежливо меня принимает, заметив все же, что не припомнит, когда имела счастье видеть меня.
И тогда я мало-помалу пробудил в ней жгучее любопытство, рассказывая о ее семье, детстве, о том, как прелестна она была, как чаровала Венецию, танцуя менуэт; она прервала меня, сказав, что ей было тогда всего шесть лет, и я отвечал, что конечно же не более, ибо мне было всего десять, когда я влюбился в нее.
— Я никогда вам того не говорил, но я не мог забыть, как вы, повинуясь отцу, поцеловали меня в награду за мой скромный подарок.
— Молчите. Вы подарили мне кольцо. Вы были в сутане. И я всегда помнила о вас. Неужели это вы?
— Это я.
— Я так счастлива. Но я не узнаю вас, как вы смогли узнать меня?
— Никак; если б мне не сказали ваше имя, я б не вспомнил о вас.
— За двадцать лет, мой друг, можно и перемениться.
— Скажите лучше, в шесть лет вы еще не были сами собой.
— Вы можете засвидетельствовать, что мне всего двадцать шесть, хотя злые языки набавляют мне лишний десяток.
— Пусть говорят, что угодно. Вы в самом расцвете лет, вы созданы для любви, и я почитаю себя счастливейшим из смертных, что могу наконец признаться, что вы были первой, кто зажег в моей душе огонь страстей.
Тут мы оба расчувствовались; но опыт научил нас, что надо на том остановиться и повременить.
Дени, красивая, молодая, свежая, убавляла себе десять лет, она знала, что я это знаю, и все одно требовала от меня подтверждений; она бы меня возненавидела, если б я, как последний глупец, вздумал отстаивать правду, известную ей ничуть не хуже, чем мне. Ее не интересовало, что я о ней подумаю, то была моя забота. Быть может, она полагала, что я должен быть ей признателен, что столь извинительной ложью она помогла мне сбросить десяток лет, и объявляла, что готова вживе сие засвидетельствовать. Мне это было безразлично. Убавлять возраст — обязанность актрис, ибо они знают, что публика презреет их талант, проведав, что они состарились.
С такой великолепной искренностью открыла она мне свою слабость, что я почел это добрым знамением и не сомневался, что она благосклонно отнесется к моей страсти и не заставит понапрасну вздыхать. Она показала мне дом, и, видя, в какой роскоши она живет, я осведомился, есть ли у нее близкий друг; она отвечала с улыбкой, что весь Берлин в том убежден, но что люди ошибаются в ее друге: он скорей заменяет ей отца, нежели любовника.
— Но вы достойны истинного возлюбленного, мне кажется невозможным, чтоб у вас его не было.
— Уверяю вас, меня это не заботит. Я подвержена судорогам, составляющим несчастье моей жизни. Я хотела поехать на воды в Теплице, где, как меня уверяли, я поправлюсь, а король не дозволил; но я поеду на следующий год.
Она видела мой пыл и, казалось, была довольна моей сдержанностью; я спросил, не будут ли ей в тягость частые мои посещения. Она, смеясь, отвечала, что, если я не против, она назовется моей племянницей или кузиной. На что я без смеха возразил, что это вполне вероятно, и она, возможно, мне сестра. Обсуждая это, заговорили мы о дружеских чувствах, кои отец ее всегда испытывал к моей матери, и незаметно перешли к ласкам, для родственников вполне невинным. Я откланялся, когда почувствовал, что зайду слишком далеко. Провожая меня до лестницы, она спросила, не желаю ли я завтра отобедать у нее. Я с благодарностью согласился.