— Да, да, сударь, простите, что не узнал вас сразу.
— Немудрено: за столом вы глядели лишь на мадмуазель Сансон.
— Возможно: согласитесь, она очаровательна.
— Охотно соглашусь — к несчастью своему, я слишком хорошо это знаю.
— Следственно, вы в нее влюблены.
— Увы, да.
— Так заставьте себя полюбить.
— Именно это я и пытаюсь сделать во весь прошедший год, и у меня появилась было надежда, как тут явились вы и отняли ее.
— Кто, сударь? Я?
— Вы самый.
— Весьма сожалею; однако ж не понимаю, чем могу вам помочь.
— Но это совсем не трудно; если позволите, я подскажу, как могли бы вы поступить, когда б пожелали оказать мне великое одолжение.
— Скажите, сделайте милость.
— Вы могли бы впредь никогда не появляться в ее доме.
— Это и впрямь все, что я мог бы сделать, когда бы мне чрезвычайно захотелось одолжить вас; а вы полагаете, тогда она вас полюбит?
— О! это уже мое дело. Вы покамест не ходите туда, а об остальном я позабочусь сам.
— Признаюсь, сударь, я могу вам оказать столь величайшую любезность, однако, позвольте вам заметить, мне странно, что вы на это рассчитывали.
— Рассчитывал, сударь, по долгому размышлению. Я признал в вас человека весьма умного, а потому был уверен, что для вас не составит труда вообразить себя на моем месте и что, взвесив все, вы вряд ли пожелаете биться со мною не на жизнь, а на смерть из-за барышни, на которой, полагаю, не имеете намерения жениться, тогда как единственная цель моей любви — брачные узы.
— А если б я тоже хотел просить ее руки?
— Тогда бы оба мы оказались достойны жалости, и я более, нежели вы, ибо покуда я жив, мадмуазель Сансон не бывать женою другого.
Молодой человек был весьма строен, бледен, серьезен, холоден, как лед, и влюблен; то, что он явился ко мне в комнату и держал подобные речи с поразительной невозмутимостью, заставило меня задуматься. Добрых четверть часа шагал я взад-вперед, дабы сообразить истинную цену обоим поступкам и понять, который из них окажет более мою отвагу и сделает меня достойнее собственного уважения. И я понял, что мужество мое явится более в том поступке, каковой представит меня в глазах соперника человеком более мудрым, нежели он сам.
— Что станете вы думать обо мне, сударь, — спросил я с решительным видом, — если впредь я откажусь бывать у мадмуазель Сансон?
— Что вы сжалились над несчастным, который вечно будет вам признателен и готов пролить за вас свою кровь до последней капли.
— Кто вы?
— Я Гарнье, единственный сын Гарнье, виноторговца, что на улице Сены.
— Что ж, господин Гарнье, я не стану бывать у мадмуазель Сансон. Будем друзьями.
— По гроб жизни. Прощайте, сударь.
Он удаляется, а минутою позже приходит ко мне Патю; я рассказываю, как было дело, и он объявляет, что я герой, обнимает меня, а после, подумав, говорит, что на моем месте поступил бы точно так же, но на месте того, другого — нет.
Камилла, сестра Коралины, с которой я более не встречался, передала мне просьбу графа де Мельфора, в то время полковника Орлеанского полка, чтобы я через свою каббалистику дал ответ на два вопроса. Я получаю два весьма темных, но многозначительных ответа, запечатываю и отдаю Камилле, а она просит меня назавтра отправиться вместе с нею в одно место, но не хочет сказать, куда именно. Она ведет меня в Пале-Рояль, и по маленькой лесенке поднимаемся мы в покои госпожи герцогини Шартрской, каковая является четверть часа спустя и, обласкав королеву театра, благодарит ее, что привела мою особу. После короткого приступа, весьма достойного и учтивого, но нимало не церемонного, она, держа в руках данные мною ответы, начинает перечислять все затруднения, какие ей в них встретились. Показав слегка удивление, что вопросы принадлежали Ее Высочеству, я отвечал, что понимаю в каббале, но вовсе не умею толковать ее, что ей поэтому придется доставить себе труд и, дабы прояснить ответы, составить самой новые вопросы. Тогда она пишет все, чего не поняла и желала бы узнать; я говорю, что ей надобно разделить вопросы, ибо нельзя вопрошать оракула о двух вещах сразу, и она велит мне поставить вопросы самому. Я отвечаю, что она должна все написать своей рукой, вообразив, будто расспрашивает некий разум, каковому ведомы все тайны. Она пишет, в семи или восьми вопросах, все, что хочет узнать, потом перечитывает их сама и говорит мне с видом весьма величественным, что желала бы не сомневаться, что написанное ею никто, кроме меня, не увидит. Я даю ей в том честное слово, читаю и вижу не только то, что она права, но и то, что, положив вопросы в карман, дабы назавтра вернуть их вместе с ответами, рисковал бы запятнать свою репутацию.
— Сударыня, для работы этой мне надобно всего лишь три часа, и я хочу, чтобы Ваше Высочество были покойны. Если Ваше Высочество заняты, отправляйтесь по делам, а меня оставьте здесь, только чтобы никто мне не мешал. Когда я кончу, то все непременно запечатаю; скажите только, кому передать пакет.
— Мне самой либо госпоже де Полиньяк, если вы с нею знакомы.
— Да, сударыня, я с нею знаком.
Дав мне собственными руками огниво, дабы я, когда придет нужда запечатать пакет, мог зажечь маленькую свечку, герцогиня удалилась, а с нею и Камилла. Я остался, запертый на ключ, а тремя часами позже, когда я как раз окончил, явилась госпожа де Полиньяк, и я вручил ей пакет и удалился.
Герцогине Шартрской, дочери принца Конти, было двадцать шесть лет. Ум ее был такого свойства, какой делает всех наделенных им женщин восхитительными; весьма пылкая, без предрассудков, веселая, остроумная, она любила удовольствия и предпочитала их надежде на долгую жизнь. Пусть будет короткой и приятной : слова эти не сходили с ее уст. Сверх того, была она добра, щедра, терпелива, снисходительна и постоянна в пристрастиях. И к тому же очень хороша собою. Она горбилась — и смеялась, когда Марсель, учитель манер, хотел исправить ее осанку. Танцевала она, опустив голову и загребая ногами, и несмотря на это, была очаровательна. Главным изъяном, досаждавшим ей и портившим красивое ее лицо, были прыщи, причиною которых, как полагали, являлась печень и которые на самом деле происходили от какого-то порока крови; он-то в конечном счете и привел ее к смерти, с которой боролась она до последней минуты.
Вопросы, что задала она моему оракулу, предметом своим имели ее сердечные дела, и среди прочего желала она узнать лекарство, что помогло бы ей избавиться от прыщиков на нежной ее коже: они и в самом деле огорчали всякого, кто на нее смотрел. Прорицания мои были темны всякий раз, когда я не знал обстоятельств дела, но о болезни ее высказывались ясно, и по этой самой причине стали ей дороги и необходимы.
Назавтра Камилла, как я и ждал, прислала мне после обеда записку, в которой просила бросить все и непременно быть к пяти часам в Пале-Рояле, в том самом кабинете, куда она меня приводила. Я явился, старый камердинер, ожидавший меня, немедля вышел, и пять минут спустя предо мною была прелестная принцесса.
После очень краткого, но отменно учтивого приветствия она вынула из кармана все мои ответы и спросила, есть ли у меня дела; я заверил, что единственное мое дело — служить ей.
— Прекрасно; я тоже никуда не пойду, и мы поработаем.
Тут она показала разные новые вопросы, что были у нее приготовлены на всякий предмет, и в частности, относительно лекарства от прыщей. Оракул мой сказал ей что-то, чего никто не мог знать, и внушил к себе доверие. Я строил предположения и угадал; да если б и не угадал, все равно: у меня было то же недомогание, я кое-что понимал в физике и знал, что скорое избавление от кожной болезни местными средствами могло бы убить принцессу. Я дал уже ответ, что не ранее, нежели через неделю, она сможет излечиться от внешнего проявления болезни на лице и что надобно будет год соблюдать режим, дабы излечиться вполне; но через неделю она будет выглядеть здоровой. Короче, провели мы три часа, дабы узнать все, что должна она делать. Познания оракула возбудили в ней любопытство, она повиновалась ему во всем, и неделей позже прыщи исчезли совсем. Я всякий день давал ей слабительное, прописал, что ей есть, и запретил употреблять любые мази, велев только умываться перед сном и по утрам попутниковой водою. Скромный оракул прописал принцессе умывать той же водой все места, где ей желательно было получить тот же результат, и принцесса, радуясь сдержанности оракула, повиновалась.
В тот день, когда принцесса появилась в Опере с совершенно чистым лицом, я специально отправился туда. После Оперы прогуливалась она по главной аллее своего Пале-Рояля, за нею шли самые знатные дамы, и всякий поздравлял ее; она заметила меня и удостоила улыбки. Я почувствовал себя счастливейшим человеком на свете. Лишь Камилла, г-н де Мельфор и г-жа де Полиньяк знали, что я имел честь быть у принцессы оракулом. Однако на следующий день после того, как побывала она в Опере, прыщики снова запятнали ее кожу, и мне было велено с утра отправляться в Пале-Рояль. Старик камердинер, не знавший, кто я такой, проводил меня в дивный кабинет, рядом с другим, где находилась ванная; принцесса явилась с опечаленным видом: на подбородке и на лбу у нее появились прыщики. В руках она держала вопрос к оракулу, вопрос был короткий, и я развлечения ради показал ей, как самой получить ответ. Переводя числа в буквы, она с удивлением обнаружила, что ангел укоряет ее за нарушение предписанного режима. Она не могла это отрицать. Она съела ветчины и пила ликеры. В этот миг вошла горничная и шепнула ей что-то на ушко. Принцесса велела ей подождать минуту за дверью.
— Не сердитесь, сударь, — сказала она, — сейчас придет сюда один человек, он вам друг и умеет хранить тайну.
С этими словами кладет она все бумаги, не имеющие касательства к своей болезни, в карман и просит войти. Входит человек, которого я решительно принял за конюха. То был г-н де Мельфор.
— Посмотрите, г-н Казанова научил меня каббалистике, — сказала она и показала графу полученный ею ответ. Граф не верил.
— Что ж, — обратилась она ко мне, — надобно его убедить. Как вы думаете, что мне спросить?
— Все, что будет угодно Вашему Высочеству.
Подумав, она вынимает из кармана коробочку слоновой кости и пишет: Скажи, отчего эта мазь мне больше не помогает.
Она составляет пирамиду, столбцы, ключи, как я ее учил, и когда дело доходит до того, чтобы получить ответ, я показываю ей, как производить сложение и вычитание, от которых, казалось бы, получаются числа, но которые притом были вполне произвольны, а после, велев ей самой перевести числа в буквы, выхожу якобы по какой-то надобности. Возвращаюсь я, когда, как мне кажется, она должна была закончить перевод, и вижу, что герцогиня вне себя от изумления.
— Ах, сударь! Какой ответ!
— Быть может, ошибочный; так иногда бывает.
— Отнюдь нет: божественный! Вот он: Она действует лишь на кожу женщины, которая не рожала детей .
— Не вижу ничего удивительного в таком ответе.
— Потому что вы не знаете, что это мазь аббата де Броса, она излечила меня пять лет назад, за десять месяцев до того, как я родила г-на герцога де Монпансье. Я бы отдала все на свете, чтобы самой научиться этой каббалистике.
— Как, — говорит граф, — это та самая мазь, историю которой я знаю?
— Она самая.
— Поразительно.
— Я бы хотела спросить еще одну вещь, она касается женщины, имя которой мне не хочется произносить вслух.
— Скажите: женщина, о которой я думаю.
Тогда она спрашивает, чем больна эта женщина, и получает с моей помощью ответ, что та хочет обмануть своего мужа. Тогда герцогиня громко вскрикнула.
Было очень поздно, и я удалился, а со мною и г-н де Мельфор, каковой прежде переговорил с принцессой наедине. Он сказал, что ответ каббалы относительно мази поистине удивительный; и вот как обстояло дело.
— У г-жи герцогини, — рассказал он, — такой же прелестной, как и теперь, на лице было столько прыщей, что г-н герцог от отвращения не имел силы спать с нею. И ей бы никогда не иметь детей, когда бы аббат де Брос не излечил ее этой мазью и она не отправилась во всей красоте во Французскую комедию, в ложу королевы. И вот по случайности герцог Шартрский отправляется в комедию, не зная, что супруга его здесь, и садится в ложе короля. Напротив он видит жену, находит ее прелестной, спрашивает, кто это, ему отвечают, что это его жена, он не верит, выходит из ложи, идет к ней, делает ей комплимент за красоту и возвращается назад в свою ложу. В половине двенадцатого все мы находились в Пале-Рояле, в покоях герцогини, что играла в карты. Внезапно случается вещь невероятная: паж объявляет герцогине, что герцог, супруг ее, идет к ней; герцогиня встает, приветствуя его, и он говорит, что в комедии представилась она ему необычайно красивой, и теперь он, пылая любовью, просит дозволения сделать ей ребенка. При этих словах мы немедля удалились; было это летом сорок шестого года, а весною сорок седьмого разрешилась она герцогом де Монпансье, каковому ныне пять лет, и он в добром здравии. Но после ролов прыщи появились снова, и мазь больше не помогала.
Рассказав сей анекдот, граф вытащил из кармана овальную черепаховую шкатулку с портретом госпожи герцогини, весьма похожим, и передал мне от ее имени, добавив, что если мне угодно будет оправить портрет в золото, то золото она мне посылает тоже, и вручил сверток в сотню луидоров. Я принял его, моля графа засвидетельствовать принцессе мою величайшую признательность, но оправлять портрет в золото не стал, ибо в то время весьма нуждался в деньгах. Впоследствии герцогиня посылала за мною из Пале-Рояля уже не для того, чтобы лечить прыщи: она ни за что не желала подчиниться режиму; она заставляла меня проводить по пять-шесть часов то в одном углу, то в другом, и сама то удалялась, то присоединялась ко мне и посылала мне обед или ужин с тем же старичком, каковой по-прежнему не произносил ни слова. Вопросы к оракулу касались только ее секретов, или чужих, до которых было ей дело; истин, что открывались ей, я знать не мог. Она очень хотела, чтобы я научил ее своей каббалистике, но никогда не настаивала, а только передала мне через г-на де Мельфора, что если мне угодно будет научить ее расчетам, она дарует мне должность, на которой я стану получать двадцать пять тысяч ливров ренты. Увы! это было невозможно. Я был влюблен в нее до безумия, но никогда ничем не показал своей страсти. Подобная удача казалась мне слишком великой: я боялся, что она подчеркнутым презрением унизит меня; быть может, я был глупец. Знаю только, что всегда раскаивался в том, что не признался ей в любви. Правда, я пользовался множеством привилегий, которыми, быть может, она бы не позволила наслаждаться, знай она, что я в нее влюблен. Я боялся, открывшись, утратить их. Однажды она пожелала узнать через мою каббалу, возможно ли излечить от рака груди г-жу Ла Поплиньер. Мне вздумалось ответить, что у дамы этой нет никакого рака и чувствует она себя отлично.
— Как, — сказала она, — весь Париж знает об этом, она сама со всеми советуется; и все же я верю каббале.
Повстречав при дворе г-на де Ришелье, она сказала, что уверена в притворстве г-жи Ла Поплиньер; маршалу тайна была известна, и он отвечал герцогине, что она ошибается. Тогда она предложила ему побиться об заклад на сто тысяч франков. Когда она мне об этом рассказала, я вздрогнул.
— Он принял пари?
— Нет. Он был удивлен, а ему, как вы знаете, должно быть все известно достоверно.
Тремя-четырьмя днями позже она сообщила, что г-н де Ришелье признался ей: рак — это всего лишь уловка, чтобы разжалобить ее мужа, которого хотела она вернуть; маршал сказал, что заплатил бы тысячу луидоров за то, чтобы узнать, как она об этом догадалась.
— Хотите выиграть их? — спросила она. — Тогда я ему обо всем расскажу.
— Нет, нет, сударыня, умоляю вас.
Я испугался ловушки. Я знал, что за особа маршал: история дыры в каменной стенке, через которую сей знаменитый сеньор входил к этой женщине, была известна всему Парижу. Сам г-н де Ла Поплиньер разгласил эту историю и не пожелал более видеть жену, которой давал двенадцать тысяч франков в год. Герцогиня сочинила на сей случай прелестные куплеты, но видел их, кроме самых близких людей, только король, каковой очень ее любил, хотя и отпускала она по временам в его адрес убийственные остроты. Однажды она спросила его, правда ли, что в Париж едет прусский король; король отвечал, что это сказки, и она тут же возразила, что весьма сожалеет: ей до смерти хочется увидеть хотя бы одного настоящего короля.
Брат мой уже написал в Париже множество картин и решился наконец представить одну на суд г-ну де Мариньи. И вот в одно прекрасное утро отправились мы вместе к этому господину, каковой жил в Лувре, и все художники приходили к нему туда с визитом. Мы оказались в зале, смежном с его покоями, и стали ожидать его появления, ибо пришли первыми. Картина была выставлена там же. То была батальная сцена во вкусе Бургиньона.
Тут входит какой-то человек в черном, видит картину, останавливается перед нею на миг и говорит сам себе:
— Это дурно.
Минутою позже являются двое других, глядят на картину, смеются и говорят:
— Это написал какой-то ученик.
Я лорнировал брата: он сидел подле меня и обливался потом. Не прошло и четверти часа, как зала была полна народа, и скверная картина сделалась предметом общих насмешек; все, собравшись в кружок, бранили ее. Бедный мой брат изнемогал и благодарил Бога, что никто его не знает.
Состояние духа его меня смешило, а потому я встал и вышел в другую залу. Брат пошел за мною, и я сказал, что сейчас выйдет г-н де Мариньи, и если он скажет, что картина хороша, то отомстит всем этим людям; однако ж он, с присущим ему умом, оказался иного мнения. Мы скорей спустились по лестнице и сели в фиакр, велев слуге забрать картину. Так вернулись мы домой, и брат нанес картине по меньшей мере двадцать ударов шпагой; в тот же миг принял он решение уладить свои дела и ехать прочь из Парижа, дабы где-нибудь в другом месте учиться и стать мастером в избранном им искусстве. Мы решили отправиться в Дрезден.
Прежде чем завершить приятное пребывание свое в этом волшебном городе, за два или три дня до отъезда обедал я в одиночестве в Тюильри, у привратника Фельянтинских ворот по имени Дорвань. После обеда жена его, довольно миленькая, выставила мне счет, где все стоило вдвое; я хотел было сбавить цену, но она не желала уступить ни лиара. Пришлось мне платить, а поскольку счет внизу был подписан словами: привратница Дорвань , я взял перо и приписал перед словом Дорвань еще три буквы. Сделав это, я ушел и направился к разводному мосту, прогуляться. Я успел уже позабыть о привратнице, взявшей с меня вдвое, как вдруг вижу перед собою коротышку в шапочке на одном ухе, с громадным букетом в бутоньерке и шпагой на поясе, чашка которой выдавалась на два дюйма; он приступает ко мне с наглым видом и без лишних слов объявляет, что желает перерезать мне горло.
— Вам придется подпрыгнуть, ибо в сравнении со мною вы недомерок, и я вам отрежу уши.
— Черт подери, сударь!
— Спокойней, мужлан. Следуйте за мной.
Я широкими шагами иду к перекрестку аллей, там никого нет, и я спрашиваю наглеца, что ему угодно и по какой причине решился он вызвать меня на поединок.
— Я кавалер де Тальви. Вы оскорбили честную женщину, которая находится под моим покровительством. Защищайтесь.
С этими словами он вытаскивает шпагу; я немедля выхватываю свою и, прежде чем он успел прикрыться, раню его в грудь. Он отскакивает и говорит, что я ранил его как убийца.
— Вы лжете; сознавайтесь, покуда я вас не придушил.
— Не придэшите, я ранен; но мы еще с вами поквитаемся, и пусть рассудят ваш удар.
Я оставил его на перекрестке; однако удар мой нанесен был по правилам — он взял в руки шпагу прежде меня, а если не прикрылся, так сам виноват.
В середине августа месяца покинули мы с братом Париж, где я прожил два года и где наслаждался всеми радостями жизни без всякого для себя ущерба, разве что нередко имел нужду в деньгах. В конце месяца через Мец и Франкфурт прибыли мы в Дрезден и повидались с матерью, каковая, радуясь, что встретила два первых плода своего замужества, которых не надеялась уже видеть, приняла нас весьма нежно. Брат мой целиком предался изучению своего искусства и копировал в знаменитой галерее замечательные батальные картины величайших живописцев. Там провел он четыре года, прежде чем решил, что теперь уже в силах, не боясь критики, вновь возвратиться в Париж. В своем месте я расскажу, как оба мы вернулись туда почти в одно время; но сперва читатель мой увидит, как судьба обходилась со мною, то враждебно, то дружески, в остальное время.
Жизнь, какую вел я в Дрездене до конца карнавала следующего, 1753 года, не содержала ничего примечательного. Единственное, что я совершил — это ради удовольствия комедиантов сочинил одну трагикомическую пьесу, в которой два персонажа играли роль Арлекина. Пьеса моя была пародия на «Братьев-соперников» Расина. Король от души смеялся над забавными несообразностями, какими полна была моя комедия, и в начале поста получил я прекрасный подарок от щедрого этого государя, чьим помощником был блистательнейший во всей Европе министр. Я распрощался с матерью, братом и сестрой, что вышла замуж за Петера-Августа, придворного учителя игры на клавесине, каковой скончался два года назад, оставив вдову свою в честном достатке, а семейство счастливым.
В первые три месяца, что прожил я в Дрездене, перезнакомился я со всеми публичными красотками и нашел, что по части форм превосходят они итальянок и француженок, однако ж весьма уступают им в манерах, остроумии и искусстве нравиться, каковое состоит главным образом в том, чтобы представить влюбленность во всякого, кто сочтет их привлекательными и заплатит. По этой причине известны они своею холодностью. Остановило меня в моих набегах лишь недомогание, что сообщила мне одна красавица венгерка из заведения г-жи Крепс. Было оно седьмым по счету, и я, как обыкновенно, в полтора месяца избавился от него через строгий режим. Во всю свою жизнь я только и делал, что упорно стремился к болезни, покуда был здоров, и столь же упорно стремился выздороветь, когда заболевал. И в том и в другом преуспел я с замечательной равномерностью, и нынче в этом отношении совершенно здоров; и хотелось бы мне повредить еще своему здоровью, да возраст не позволяет. Болезнь эта, именуемая у нас французской, не сводит раньше времени в могилу, если умело ее лечить; от нее остаются только шрамы, но этому легко утешаешься при мысли, что добыты они благодаря удовольствию: так солдатам нравится глядеть на свои раны, что являют всем их доблесть и служат к их славе.
Король Август, курфюрст Саксонский, любил своего первого министра графа фон Брюля за то, что граф, соразмерно богатству, тратил больше денег, нежели он сам, и для него не было на свете ничего невозможного. Король сей был заклятый враг бережливости, смеялся над теми, кто его грабил, и тратил много только для того, чтобы позабавиться. Ему недоставало ума, чтобы смеяться политическим глупостям венценосцев и чудачествам людей всякого разбора, а потому держал он у себя на службе четырех шутов, каковые по-немецки зовутся дураками; долгом их было развлекать его самыми настоящими непристойностями, свинскими выходками и наглостью. Нередко сии господа дураки получали от повелителя своего немалые милости для тех, за кого просили. Оттого случалось, что частенько дураков этих почитали и водили с ними дружбу порядочные люди, нуждавшиеся в их покровительстве. Есть ли на свете человек, которого бы нужда не заставила делать низости? Сам Агамемнон говорит Менелаю у Гомера, что теперь принуждены они будут унизиться.
Заблуждаются те, кто нынче, в беседе ли либо в историческом сочинении, уверяют, будто причиною тому, что называли в то время гибелью Саксонии, стал граф фон Брюль. Человек этот был лишь верным министром своего государя; память по нем вполне оправдывают дети, никто из которых не унаследовал ни гроша из пресловутых великих богатств отца.
Наконец, нашел я в Дрездене самый пышный во всей Европе двор, где расцветали все виды искусств. Здесь не встретил я волокитства, ибо сам король Август волокитою не был, а саксонцы неспособны к этому по природе — если только государь не подаст им примера.
Прибыв в Прагу, где не имел намерения задержаться, отнес я только письмо от Амореволи к оперному антрепренеру Локателли да повидал актрису Морелли, старинную свою знакомую, каковая заменила мне все и вся в те три дня, что провел я в этом обширном городе. Но когда я собирался уже уезжать, то повстречал на улице старинного своего друга Фабриса, теперь уже полковника; он просил оказать ему любезность и отобедать с ним. Я обнимаю его, но возражаю, что должен ехать.
— Уедете вечером, с одним моим другом, и нагоните дилижанс.
Я сдался на его просьбы и не пожалел. Он мечтал о войне и, когда случилась она двумя годами позже, достигнул великой славы.
Что же до Локателли, то он был чудак, с которым стоило свести знакомство. Всякий день стол его был накрыт на тридцать человек; приглашал он к обеду актеров, актрис, танцовщиков и танцовщиц, и еще своих друзей, а сам всегда задавал тон на собственных пиршествах, ибо страстно любил хорошо поесть. Мне еще представится случай рассказать о нем, когда дойду я до своего путешествия в Петербург: там я повстречал его, и там он умер не так давно девяноста лет от роду.
1754. ВЕНЕЦИЯ
ТОМ IV
ГЛАВА V
Я дарю свой портрет М. М. Она делает мне подарок. Я иду с нею в оперу. Она играет в карты и возвращает мне одолженные деньги. Философическая беседа с М. М. Письмо от К. К. Ей все известно. Бал в монастыре; подвиги мои в костюме Пьеро. К.. К. является на свидание вместо М. М. Нелепая ночь, что я провожу с нею
Во второй день нового года, прежде чем идти в домик для свиданий, отправился я к Лауре, передать письмо для К. К., и получил от нее письмо, немало меня посмешившее. М. М. приобщила девицу эту не только сапфических тайн, но и высот метафизики. Та сделалась безбожницей. Она писала, что не желает давать отчета в своих поступках духовнику, и тем более не желает говорить ему неправду, а потому не рассказывает ничего. Он, писала она, сказал, что я, быть может, оттого не могу ни в чем исповедаться, что не слишком внимательно исследую свою совесть, а я отвечала, что сказать мне ему нечего, но если ему так угодно, то я согрешу как-нибудь нарочно, дабы потом покаяться.
Вот копия письма от М. М., какое обнаружил я в домике для свиданий:
«Пишу тебе, черненький мой, лежа в постели: похоже, ноги решительно отказываются меня держать; но это пройдет, ибо ем я и сплю хорошо. Письмо твое с заверением, что кровопролитие никаких последствий для тебя не имело, пролило мне бальзам на сердце. Постараюсь убедиться в этом в Венеции, в День Королей. Напиши, могу ли я на это рассчитывать. Мне бы хотелось пойти в оперу. Запрещаю тебе до конца жизни есть салат из яичных белков. Впредь, когда станешь приходить в наш дом, спроси, есть ли кто-нибудь; если тебе ответят, что есть, ты уйдешь; друг мой будет поступать так же, и вы не встретитесь; однако ж долго это не продлится, ибо ты безумно ему понравился, и он непременно желает свести с тобой знакомство. Он не верил, как он говорит, что в природе бывают столь сильные мужчины; но полагает, что заниматься так любовью — значит бросать вызов смерти, ибо, как он утверждает, пролитая тобою кровь, должно быть, исторгнута мозгом. Что же он скажет, когда узнает, что ты смеешься над этим? Но вот что забавно. Он тоже хочет есть салат из яичных белков, и я принуждена просить тебя дать мне немного твоего уксусу четырех воров; он говорит, что знает, что такой уксус существует, но в Венеции его не сыскать. Он сказал, что ночь провел сладостную и вместе ужасную, и изъявил опасения относительно меня тоже, ибо счел, что усилия мои превосходили возможности слабого пола. Быть может, и так; но пока я рада, что превозмогла себя и так удачно испробовала свои силы. Люблю тебя до обожания; целую воздух, представляя себе, что ты здесь; и мне не терпится поцеловать твой портрет. Надеюсь, что и мой портрет будет для тебя столь же дорог. Кажется мне, мы рождены друг для друга; когда я думаю, что поставила препятствие нашему союзу, я проклинаю себя. Вот ключ от моего секретера. Сходи туда и возьми то, на чем увидишь надпись Моему ангелу . Друг мой пожелал, чтобы я сделала тебе маленький подарок в обмен на тот ночной чепчик, что ты мне дал. Прощай».
В письме я нашел маленький ключик; он был от ларца, что стоял в будуаре. Мне не терпелось посмотреть, что же такое она подарила мне по велению друга; я иду, открываю сундучок и распечатываю пакет. Там лежит письмо и чехол из шагреневой кожи. Вот что было написано в письме:
«Подарок сей будет дорог твоему сердцу, мой нежный друг, по причине моего портрета: наш друг, у которого их два, лишился его с радостью при мысли, что обладателем его станешь ты. В футляре ты найдешь двойной мой портрет. Тут есть два разных секрета: если ты сдвинешь дно табакерки в длину, то увидишь меня в обличье монахини, а если нажмешь на угол, то увидишь, как откроется крышка на шарнире и я явлюсь такой, какой ты меня сделал. Нельзя и представить, дорогой друг, чтобы когда-нибудь женщина любила тебя так, как я люблю. Друг наш одобряет мою страсть. Не могу и решить, с кем посчастливилось мне более — с другом или с возлюбленным; мне невозможно вообразить ничего выше и того, и другого».
В чехле обнаружил я золотую табакерку; несколько крошек испанского табаку говорили о том, что ею пользовались. В согласии с предписанием я сдвинул дно и открыл изображение ее в три четверти, в полный рост и в монашеском облачении. Я поднял второе дно — и она явилась мне нагою, возлежащей на подушке черного шелка в той же позе, что Магдалина у Корреджо. Она глядела на амура с колчаном у ног, что восседал на ее монашеских одеждах. Я не думал, что удостоюсь подобного подарка, и написал ей письмо, изъяснив чувство самой истинной и величайшей благодарности. В том же сундучке лежали передо мною по разным отделениям все ее бриллианты и четыре кошелька, полные цехинов. В восхищении перед ее благородством закрыл я ларец и возвратился в Венецию счастливый — когда б еще сумел и смог избавиться от власти фортуны и отстать от карточной игры.