За ужином у Сильвии я блаженствовал. Меня ласкали как родного сына, а я, в свой черед, уверял их, что и хочу быть им сыном. Мне казалось, что состоянием своим я обязан их связям и неизменной дружбе. Я уговорил мать, отца, дочь и двух сыновей принять подарки, что я им привез. Самый дорогой был у меня в кармане, и я вручил его матери, а та передала его дочери. То были серьги, обошедшиеся мне в шесть тысяч флоринов. Три дня спустя подарил я ей ящичек, где она обнаружила две штуки великолепного ситца, две — тончайшего полотна и вышивные кружева из Фландрии, что зовут английскими. Марио, заядлому курильщику, вручил я отделанную золотом трубку, а другу моему — красивую табакерку. Младшему, которого любил до безумия, я подарил часы. Я уже рассказывал об этом юноше, таланты коего никак не соответствовали его положению. Но был ли я довольно богат, чтоб делать такие подарки? Конечно же нет. Именно потому я делал их, что сомневался в будущем. Будь я в нем уверен, я бы повременил.
Рано утром поехал я в Версаль. Г-н герцог де Шуазель принял меня, как и в прошлый раз: его причесывали, он писал. На сей раз он отложил перо. Холодно поздравив меня, он сказал, что если я смогу добиться заема в сто миллионов флоринов из четырех процентов, то получу дворянство. Я отвечал, что поразмыслю над этим, как только увижу, каково будет вознаграждение за мои труды.
— Все говорят, что вы заработали 200 тысяч флоринов.
— Разговоры — не доказательство. Я имею право на комиссионные.
— Хорошо. Идите объясняйтесь с генерал-контролером.
Г-н де Булонь прервал работу и радушно встретил меня, но когда я сказал, что он должен мне 100 тысяч флоринов, только улыбнулся.
— Я знаю, — сказал он, — что вы привезли вексель на сто тысяч экю.
— Ваша правда, но никакого отношения к этим делам он не имеет. Тут и говорить нечего. Я могу сослаться на г-на д'Афри. У меня есть верный проект, как увеличить королевские доходы на двадцать миллионов, и так, чтобы никто не стал жаловаться.
— Осуществите его, и я добьюсь, чтобы король пожаловал вам пенсию в сто тысяч франков и дворянские грамоты, если вы захотите принять французское подданство.
Я отправился в малые покои, где маркиза де Помпадур репетировала балет. Она приветствовала меня и сказала, что я ловкий негоциант, коего господа из тех краев недооценили. Она не позабыла, что я сказал ей в Фонтебло восемь лет назад. Я отвечал, что все блага приходят из центра и я надеюсь добраться туда, заручившись ее помощью. <…>
Приехав к г-же д'Юрфе, обнаружил я своего мальчишку в ее объятиях. Она принялась извиняться, что похитила его, но я все обратил в шутку. Я сказал мальчику, что он должен относиться к г-же маркизе как к своей повелительнице и открыть ей сердце. Она объявила, что уложила его с собой, но что впредь ей придется лишить себя этого удовольствия, коли он не даст обещания вести себя примерно. Я восхитился, юнец покраснел и просил объяснить ему, чем он провинился.
Маркиза сказала, что пригласила на обед Сен-Жермена, — она знала, что чернокнижник этот забавляет меня. Он пришел, сел за стол — как всегда, не есть, а разглагольствовать. Без зазрения совести рассказывал он самые невероятные вещи, и надобно было принимать все за чистую монету, ибо он уверял, что сам был тому свидетелем или играл главную роль; но когда он вспоминал, как обедал с членами Тридентского собора, я не мог не хмыкнуть.
Госпожа д'Юрфе носила на шее большой магнит, оправленный в железо. Она уверяла, что рано или поздно он притянет молнию и она вознесется к солнцу.
— Несомненно, — отвечал плут, — но я один в мире могу тысячекратно усилить притяжение магнита в сравнении с тем, что могут заурядные физики.
Я холодно возразил, что готов поставить 20 тысяч экю, что он даже не удвоит силы магнита, что на шее у хозяйки. Маркиза не дозволила ему принять пари, а потом наедине сказала мне, что я бы проиграл, поскольку Сен-Жермен чародей. Я спорить не стал.
Несколько дней спустя мнимый этот чародей поехал в королевский замок Шамбор, где король предоставил ему жилье и сто тысяч франков, дабы он мог без помех работать над красителями, что должны были обогатить все суконные фабрики Франции. Он покорил государя, оборудовав в Трианоне лабораторию, изрядно его забавлявшую, — король, к несчастью, скучал везде, кроме как на охоте. Алхимика представила ему маркиза де Помпадур, дабы приохотить к химии; после того как Сен-Жермен подарил ей молодильную воду, она во всем ему доверялась. Принимая, согласно предписанию, чудодейственную воду, нельзя было вернуть молодость сей правдолюбец соглашался, что это невозможно, — но единственно уберечься от старости, сохранить себя на века «in status quo» *. Маркиза уверяла монарха, будто и вправду чувствует, что не стареет.
Король показывал герцогу де Де-Пону алмаз чистейшей воды весом в двенадцать каратов, который носил на пальце, — он верил, что собственноручно изготовил его, посвященный в таинства обманщиком. Он уверял, что расплавил двадцать четыре карата мелких брильянтов, которые соединились в один, но после огранки алмаз уменьшился вдвое. Уверовав в учение алхимика, он отвел ему в Шамборе те самые покои, что всю жизнь отводил славному маршалу Саксонскому. Историю эту я сам слышал из уст герцога, когда имел честь отужинать с ним и шведским графом Левенхупом в Меце, в трактире «Король Дагобер».
Перед тем, как покинуть госпожу д'Юрфе, я признался, что, быть может, именно в этом мальчике ей суждено возродиться, но она все испортит, если не дождется его возмужания.
Она поместила его в пансион к Виару, дала всевозможных учителей и назвала графом Арандаю, хотя родился он в Барейте и мать его отроду не знавала испанца с таким именем. Я навестил его лишь три или четыре месяца спустя, когда устроился. Я все боялся какого-нибудь досадного недоразумения из-за имени, которым наградила его духовидица без моего ведома.
Приехал повидать меня Тирета в изящном экипаже. Он сказал, что г-жа XXX решила выйти за него замуж, но он никогда не согласится, хоть она и предлагает ему все свое состояние. Он мог бы отправиться с ней в Тревизо, расплатиться с долгами и жить там в свое удовольствие. Судьба помешала ему воспользоваться моим добрым советом.
Решив снять загородный домик, я, осмотрев многие, нашел подходящий в Малой Польше. Был он превосходно обставлен и находился в ста шагах от заставы Мадлен, на горушке, рядом с «Королевской охотой», за садом герцога де Граммона. Владелец назвал его «Щегольской Варшавой». Два сада — один на уровне второго этажа, трое хозяйских покоев, бани, конюшня на двадцать лошадей и большая кухня со всевозможной утварью. Хозяин дома прозывался «Король масла» и иначе не расписывался. Сам Людовик XV прозвал его так, когда однажды отведал его масло и нашел его превосходным. Он сдал мне дом за сто луидоров в год и предоставил отменную кухарку по имени Ла Перль, каковой доверил мебель и посуду на шесть персон, уговорившись, что она будет выдавать ее, когда понадобится, по одному су за унцию. Он подрядился поставлять любые вина по самой сходной цене — дешевле, чем в Париже, поскольку закупал их в провинции. За заставой все дешевле. Еще он обещал недорогого сена для лошадей, одним словом, всего, ибо жил я в пригороде и ввозную пошлину платить было не нужно.
Спустя неделю или того меньше был у меня добрый кучер, два экипажа, пять лошадей, конюхи, два отличных ливрейных лакея. Госпожа д'Юрфе — ее я первую пригласил на обед — была очарована моим домом. Она решила, что все это ради нее, а я ее не разубеждал. Я не отрицал, что малыш Аранда принадлежит Великому ордену, что тайна его рождения скрыта от всех, что он лишь на временном моем попечении, что ему суждено принять смерть и продолжить жить. Я почитал за лучшее соглашаться со всеми ее фантазиями, а она уверяла, что тайны ей открывает Дух, беседующий с ней по ночам. Я отвез ее домой и оставил наверху блаженства. <…>
ГЛАВА Х
Новые неурядицы. Ж..-Ж. Руссо. Я основываю коммерческое предприятие
Аббат де Бернис, к которому ездил я с визитом раз в неделю, сказал мне как-то, что генерал-контролер постоянно справляется обо мне и я напрасно им пренебрегаю. Он посоветовал мне забыть о притязаниях и сообщить тот способ увеличить государственные доходы, о каком я упоминал. Высоко ценя советы человека, коему обязан был состоянием, я отправился к генерал-контролеру и, доверившись его порядочности, представил проект. Речь шла о новом законе, который должен был утвердить Парламент, в силу чего все непрямые наследники отказались бы от доходов за первый год в пользу короля. Он распространялся бы и на дарственные, совершенные «inter vivos» *, и не мог обидеть наследников они могли себе вообразить, что завещатель умер годом позже. Министр сказал, что никаких сложностей с моим проектом не будет, убрал его в секретный портфель и уверил, что будущность моя обеспечена. Неделю спустя он ушел в отставку, а когда я представился его преемнику Силуэту, тот холодно объявил, что, когда зайдет речь об издании закона, меня известят. Он вступил в силу два года спустя, и надо мной посмеялись, когда, объявив о своем авторстве, я заикнулся о правах.
Вскоре после того умер папа римский, его преемник венецианец Редзонико тотчас сделал кардиналом моего покровителя де Берниса, а король сослал его в Суассон через два дня, как он получил шапку; и вот я без покровителя, но довольно богат, чтоб перенести этот удар. Знаменитый аббат, увенчанный славой за то, что уничтожил дело рук кардинала де Ришелье, в согласии с принцем Кауницем обратил старинную вражду Бурбонов и Австрийцев в счастливый союз, избавил от ужасов войны Италию, что становилась полем сражений при всяком раздоре между двумя царствующими домами, и за это первым получил кардинальскую шапку от папы, каковой в бытность свою епископом Падуанским смог по достоинству оценить его, словом, благородный этот аббат, скончавшийся в прошлом году в Риме и высоко чтимый Пием VI, получил отставку за то, что, когда король спросил у него совета, отвечал, что не считает принца де Субиза самым подходящим человеком на пост главнокомандующего. Едва Помпадур услыхала об этом от короля, она постаралась избавиться от аббата. Немилость его всех огорчила, но народ утешился куплетами. Странная нация; она забывает о горестях, посмеявшись над стихами или песенками. В мое время сочинителей эпиграмм и куплетов, что потешались над правительством и министрами, упекали в Бастилию, но это не мешало остроумцам развлекать компании (слова «клуб» тогда еще не знали) язвительными сатирами. Некто, я запамятовал его имя, присвоил себе стихи Кребийона-сына и предпочел отправиться в тюрьму, нежели отказаться от авторства. Помянутый Кребийон объявил герцогу де Шуазелю, что сочинил подобные стихи, но что узник также мог их сочинить. Это словцо автора «Софы» всех рассмешило, и ему ничего не сделали.
Мой Бог! Все изменилось вдруг:
Юпитер закивал согласно, /Король
Плутон кокеткам лучший друг, / г-н де Булонь
Венера судит самовластно / Помпадур
Марс нацепил себе клобук /герцог де Клермон, аббат де Сен
Жермен-де-Пре
Ну а Меркурий взял кирасу / Маршал де Ришелье
Славный кардинал де Берни провел десять лет в изгнании «procul negotiis» **, но в несчастии, как я сам узнал от него в Риме лет через пятнадцать. Говорят, лучше быть министром, чем королем, но, «caeteris paribus» ***, я нахожу, что нет ничего глупее этого изречения, если, как полагается, примерить его к себе. Это все равно, что уверять: зависимость предпочтительней независимости. Кардинала ко двору не вернули — не было случая, чтоб Людовик XV вернул отставленного от дел министра; но после смерти Редзонико он принужден был поехать на конклав и остался до конца жизни посланником в Риме.
В ту пору г-же д'Юрфе пришла охота познакомиться с Жан-Жаком Руссо, и мы отправились к нему с визитом в Монморанси, прихватив ноты, которые он превосходно переписывал. Ему платили вдвое больше, чем любому другому, но он ручался, что не будет ошибок. Тем он и жил.
Мы увидали человека, который рассуждал здраво, держался просто и скромно, но ничто, ни внешность его, ни ум, не поражали своеобычностью. Особой учтивостью он не отличался. Он был не слишком приветлив, и этого было достаточно, чтобы г-жа д'Юрфе сочла его невежей. Видели мы и женщину, о которой уже были наслышаны. Но она едва на нас взглянула. Мы воротились в Париж, смеясь над странностями философа. Но вот точное описание визита, что нанес ему принц де Конти, отец нынешнего, которого звали в ту пору граф де ла Марш.
Принц, сама любезность, нарочно является один в Монморанси, чтобы провести день в приятной беседе с философом, уже тогда знаменитым. Он находит его в парке, заводит разговор, изъясняет, что пришел к нему отобедать и провести целый день, поговорить вволю.
— Ваше Высочество, кушанья у меня самые простые, но прикажу поставить еще один прибор.
Он уходит, возвращается и, погуляв с принцем часа два-три, ведет его в гостиную, где накрыт стол. Принц видит на столе три прибора.
— Кого еще вы намереваетесь посадить за стол? — вопрошает он. — Я полагал, что мы будем обедать вдвоем.
— Ваше Высочество, это мое второе я. Она не жена мне, не любовница, не служанка, не мать, не дочь, она для меня все.
— Я верю вам, друг мой, но я пришел единственно, чтоб пообедать с вами, а посему оставляю вас наедине с вашим всем. Прощайте, Вот какие глупости совершают философы, когда, желая быть оригинальными, чудят. Та женщина была мадемуазель Ле-Вассер, которую он удостоил чести носить свое имя — почти точную анаграмму ее собственного.
В те дни видел я провал комедии французской, именуемой «Дочь Аристида». Автором ее была г-жа де Графиньи. Достойная женщина с горя скончалась через пять дней после премьеры. Аббат Вуазенон был донельзя опечален: он побудил ее представить пьесу на суд публики и, возможно, помог в написании ее — равно как «Перуанских писем» и «Сении». В ту самую пору мать Редзонико умерла от радости, узнав, что сын ее стал папой. Сие доказывает, что женщины чувствительней нас, но слабей здоровьем. <…>
Зачарованный подобной жизнью и нуждаясь для поддержания ее в 100 тысячах ливров ренты, я частенько ломал голову над тем, как упрочить свое положение. Прожектер, с коим свел я знакомство у Кальзабиджи, показался мне посланцем богов, что обеспечит мне доход даже свыше моих желаний. Он поведал, какие баснословные барыши приносят шелковые мануфактуры и чего может добиться состоятельный человек, который рискнет завести фабрику набивных шелковых тканей на манер пекинских. Он доказал мне, что шелка наши отменные, краски яркие, рисовальщики поискусней азиатов и это не дело, а клад. Он убедил меня, что если запросить за ткани, что красивей китайских, цену на треть меньшую, они пойдут в Европе нарасхват, а заводчик, несмотря на дешевизну, все равно заработает сто на сто. Он изрядно меня заинтересовал, сказав, что сам рисовальщик и художник и готов показать образцы, плоды своих трудов. Я предложил ему прийти назавтра ко мне обедать, захватив образцы; сперва посмотрим их, потом поговорим о деле. Он пришел, я взглянул — и был поражен. Золотая и серебряная листва превосходила красотой китайский шелк, что так дорого продавался в Париже и повсюду. Я заключил, что дело это нетрудное, если приложить рисунок к ткани, то мастерицам, которых я найму и буду оплачивать поденно, останется только раскрашивать, как им объяснят, и изготовят они столько штук, сколько я захочу, в зависимости от их числа.
Идея стать хозяином мануфактуры пришлась мне по душе. Я тешил себя мыслью, что подобный способ обогащения заслужит всяческое одобрение у правительства. Но я все же решил ничего не предпринимать, не разведав всего как следует, не узнав доходов и расходов, не взяв на жалование и не заручившись помощью верных людей — на них я бы мог всецело положиться и оставить себе только присматривать за всем и следить, чтобы каждый был при деле.
Я пригласил своего знакомца пожить у меня недельку. Я хотел, чтоб он при мне рисовал и раскрашивал ткани всех цветов. Он резво со всем управился и все мне оставил, сказав, что если я сомневаюсь в стойкости красок, то могу их как угодно испытывать. Образчики эти я пять или шесть дней таскал в карманах, и все знакомые восхищались их красотой и моим проектом. Я решился завести мануфактуру и спросил совета у моего знакомца, который должен был стать управляющим.
Решив снять дом за оградой Тампля, я нанес визит принцу де Конти, который, горячо одобрив мое предприятие, обещал протекцию и всяческие послабления, каких я только мог желать. В доме, что я снял всего за тысячу экю в год, была большая зала, где должны были трудиться работницы, занимаясь каждая своим делом. Другая зала предназначалась под склад, а прочие — под жилье для старших служащих и меня, если вдруг взбредет мне такая охота.
Я поделил дело на тридцать паев, пять отдал художнику-рисовальщику, будущему управляющему, двадцать пять оставил за собой, дабы переуступить компаньонам в зависимости от их вкладов. Один пай пошел врачу, который поручился за складского сторожа, что переехал в особняк со всем своим семейством, а сам я нанял четырех лакеев, двух служанок и привратника. Пришлось отдать еще один пай счетоводу, который привел двух конторщиков; он также поселился в особняке. Я управился скорее, чем в три недели, многочисленные столяры сколачивали шкафы для лавки и мастерили все прочее в большой зале. Управляющему предоставил я найти двадцать красильщиц, коим должен был платить по субботам; завез в лавку двести-триста штук прочной тафты, турского шелка и камлота белого, желтого и зеленого, дабы наносить на них рисунок; отобрал я их сам и платил за все наличными.
Мы с управляющим прикинули, что если сбыт наладится только через год, то надобно 10 тысяч экю; столько у меня было. Я всегда мог продать паи по двадцать тысяч франков, но надеялся, что этого делать не придется, ибо рассчитывал на 200 тысяч ренты.
Я знал, конечно, что если сбыта не будет, то я разорюсь, но чего мне было бояться? Я видел, как хороши ткани, слышал от всех, что я не должен так дешево их отдавать. На дом менее чем в месяц ушло около 60 тысяч, и каждую неделю я обязался выкладывать еще 1200. Г-жа д'Юрфе смеялась, решив, что я пускаю всем пыль в глаза, дабы сохранить инкогнито. Изрядно порадовал меня — а должен был напугать — вид двадцати девиц всех возрастов, от восемнадцати до двадцати пяти лет, скромниц, по большей части хорошеньких, внимательно слушавших художника, обучавшего их ремеслу. Самые дорогие стоили мне всего двадцать четыре су в день, и все слыли честными; их отбирала святоша, жена управляющего, и я с радостью доставил ей это удовольствие в уверенности, что обращу ее в сообщницу, если мне вдруг какую-нибудь захочется. Но Манон Баллетти задрожала, узнав, что я стал владельцем сего гарема. Она долго на меня дулась, хотя и знала, что по вечерам все они идут ужинать и спать к себе домой. <…>
ГЛАВА XI
Мои мастерицы. Г-жа Баре. Меня обкрадывают, сажают, выпускают. Я уезжаю в Голландию. «Об уме» Гельвеция
Я жил жизнью счастливого человека, но счастлив не был. Большие расходы предвещали беду. Могла бы выручить мануфактура, но война подкосила торговлю. У меня в лавке было четыреста штук готовых тканей — и никакой надежды сбыть их до заключения мира; столь вожделенный мир никак не наступал, и надо было ставить точку. Я написал Эстер, чтобы она убедила отца войти со мной в долю, прислать своего приказчика и оплатить половину расходов. Г-н Д. О. отвечал, что если я согласен перевезти мануфактуру в Голландию, он все возьмет на себя, а мне будет выплачивать половину доходов. Я любил Париж и отказался.
Я много тратил на домик в Малой Польше, но губили меня иные траты, чудовищные, никому не ведомые. Разобрала меня охота познакомиться покороче с работницами, в коих находил я всяческие достоинства; но я был нетерпелив, торговаться не желал, и они заставили меня дорого заплатить за любопытство. Все брали пример с первой и, увидав, что пробудили во мне желание, требовали дом с обстановкой. Дня через три каприз проходил, новенькая всегда казалась мне притягательней своей предшественницы. Ту я больше не видал, но продолжал содержать. Г-жа д'Юрфе, почитая меня богачом, мне не препятствовала; она была счастлива, что я, советуясь с Духом, помогал ей совершать магические обряды. Манон Баллетти терзала меня ревностью и справедливыми попреками. Она не понимала, почему я до сих пор не женился, коли вправду ее люблю; она уверяла, что я обманываю ее. В ту пору мать ее, иссохнув, умерла на ее и моих руках. За десять минут до кончины она завещала мне дочь. От чистого сердца поклялся я взять ее в жены, но, как говорится в подобных случаях, судьба рассудила иначе. Три дня оставался я с несчастными, разделяя их скорбь.
В те самые дни жестокая болезнь свела в могилу любовницу друга моего Тиреты. За четыре дня до смерти она выставила его, дабы позаботиться о душе, и подарила дорогой перстень и двести луи. Тирета, испросив у нее прощения за все, уложил пожитки и принес мне в Малую Польшу грустную весть. Я поселил его в Тампле, а спустя четыре недели, одобрив намерение его отправиться искать счастья в Индии, дал рекомендательное письмо к г. Д. О. в Амстердам. Менее чем в две недели тот доставил ему место писаря на корабле Индийской компании, отплывавшем в Батавию. Тирета непременно бы разбогател, если б вел себя примерно; но он впутался в заговор, был принужден спасаться и испытать многие несчастья. От одного из его родичей узнал я в 1788 году, что он теперь в Бенгалии, весьма богат, но не может изъять свои капиталы, дабы воротиться на родину и жить счастливо. Не знаю, что с ним сталось.
В начале ноября явился в мануфактуру мою придворный служитель герцога д'Эльбефа, с дочкой своей, дабы купить отрез на подвенечное платье. Прелестное ее личико ослепило меня. Дочка выбрала штуку блестящего атласа, и я увидал, как легко и радостно стало у нее на душе, когда отец обрадовался, узнав цену; но, услыхав от приказчика, что надо покупать всю штуку, она так опечалилась, что мне сделалось донельзя больно. Так было заведено в лавке — продавать штуками. Я сбежал в кабинет, дабы не делать исключения из правил, и ничего бы не случилось, когда б дочка не попросила управляющего проводить ее ко мне. Она вошла в слезах и безо всяких околичностей объявила, что я богат и могу сам купить штуку, а ей уступить несколько локтей на платье. Я взглянул на отца, всем своим видом просившего извинения за дочкину дерзость — так ведут себя только дети. Я отвечал, что ценю прямоту, и приказал отрезать сколько нужно на платье. Дочка звонко расцеловала меня и вконец приворожила, а отец давился от смеха, так ему все казалось забавным. Уплатив за ткань, он пригласил меня на свадьбу.
— Я выдаю ее замуж в воскресенье, — сказал он, — будет ужин, танцы, вы мне окажете честь. Имя мое Жильбер, я контролер в доме герцога д'Эльбефа, улица Сен-Никез.
Я обещал прийти.
Я пришел, но ни есть, ни танцевать не мог. Весь вечер я был в исступлении от красоты юной Жильбер, да и как мне было найти верный тон в этом обществе? Там были одни герцогские служители с женами и дочерьми, я не знал никого, никто меня не знал, я сидел дурак дураком. На подобных сборищах умник частенько кажется глупцом. Все поздравляли новобрачную, она благодарила, и особливо смеялись, если кто чего не дослышал. Муж, тощий и грустный, восхищался, что жена так ловко веселит компанию. Не ревность вызывал он во мне, но жалость, ясно было, что женился он по расчету. Мне пришла охота порасспросить новобрачную, и случай подвернулся — она села со мной после контрданса. Она принялась благодарить меня, ведь ее красивое платье расхваливали все наперебой.
— Но я уверен, что вам не терпится скинуть его, я знаю, что такое любовь.
— Странно: все в один голос твердят о любви, но этого самого Баре представили мне всего неделю назад, прежде я о нем и не слыхала.
— А почему вас выдают замуж столь поспешно?
— Отец все делает скоро.
— Ваш муж, верно, богат?
— Нет, но может разбогатеть. Послезавтра мы откроем лавочку, будем торговать шелковыми чулками на углу улицы Сент-Оноре и Прувер. Надеюсь, вы будете покупать у нас чулки.
— Будьте покойны, я обещаю вам сделать почин, пусть даже придется провести ночь у дверей вашей лавки.
Она прыснула, позвала мужа, все рассказала, и он с благодарностью отвечал, что это принесет им счастье. Он уверил меня, что его чулки ни за что не распушатся.
Во вторник спозаранку подождал я на улице Прувер, когда лавочка откроется, и вошел. Служанка спрашивает, что мне угодно, и просит зайти позже, хозяева-то спят.
— Я подожду здесь. Принеси мне кофе.
— Не такая я дура, чтобы вас одного в лавке оставить.
Она была права.
Наконец спускается Баре, ругает ее, что не разбудила, посылает сказать жене, что я здесь, раскладывает предо мною товары, показывает жилеты, перчатки, панталоны, покуда не спускается его жена, свежая, как роза, сияющая ослепительно белой кожей, и, прося прощения, что не одета, благодарит, что сдержал слово.
Роста Баре была среднего, от роду ей было семнадцать лет; хотя и не писаная она была красавица, но один Рафаэль мог бы вообразить и запечатлеть на холсте подобную прелесть — она сильней, нежели красота, воспламеняет созданное для любви сердце. Глаза ее, смех, всегда полуоткрытый рот, внимание, с каким она слушала, пленительная нежность, природная живость, отсутствие кокетства и бездна очарования, силу которого она, казалось, не сознавала, — все ввергало меня в исступление; я восторгался этим шедевром природы, владельцем коего случай или низменный расчет сделали человека жалкого, тщедушного, невзрачного, которого гораздо больше занимали чулки, чем сокровище, что подарил ему Гименей.
Набрав чулок и жилетов на двадцать пять луидоров и увидав, как зарделось от радости личико прекрасной галантерейщицы, я сказал служанке, что дам ей шесть франков, когда она доставит мне покупки в Малую Польшу. Я удалился, влюбленный по уши, но никакого плана не составил, мне это показалось весьма трудным сразу после свадьбы.
На следующее воскресенье Баре сам принес мне покупки. Я протянул ему шесть франков для служанки, он сказал, что не считает зазорным оставить их себе. Я предложил ему позавтракать свежими яйцами и маслом и поинтересовался, отчего он не взял с собою жену. Он отвечал, что она его о том просила, но он не осмелился, боясь вызвать мое недовольство. Я уверил его, что, напротив, нахожу ее очаровательной.
— Вы слишком добры.
Когда я вихрем проносился мимо лавочки в карете, то на ходу посылал ей поцелуй, ибо чулок мне не требовалось, да и не хотелось смешиваться с ветрогонами, что вечно толпились у прилавка. О хорошенькой торговке уже судачили в Пале-Рояле и Тюильри, мне приятно было слышать, что она корчит скромницу, поджидая какого-нибудь простофилю.
Дней через восемь-десять, увидав, что я еду со стороны Нового моста, она машет мне рукой. Я дергаю за шнурок, она просит меня войти. Супруг с бесконечными расшаркиваниями объявляет мне, что хотел мне первому показать панталоны разных цветов, которые только что получил. Они были в Париже в большой моде. Ни один щеголь не мог выйти утром из дому иначе как в панталонах. Когда юноша хорошо сложен, это вправду красиво, но панталоны должны быть по фигуре, ни длинны, ни коротки, ни широки, ни узки. Я велел заказать на меня три-четыре пары, обещав заплатить вперед. Он уверил, что у него все размеры имеются, и просил подняться наверх примерить, велев жене помочь мне.
Момент был решительный. Я поднимаюсь, она за мной, я прошу прощения, что мне придется раздеться, она отвечает, что охотно мне поможет, представив, что она мой слуга. Я тотчас соглашаюсь, расстегиваю пряжку на туфлях и позволяю торговке стянуть с меня за низ штаны, освобождаюсь от них со всей осторожностью, чтоб не расстаться с подштанниками. Она сама примеряла мне панталоны, снимала их, коль они не годились, оставаясь все время в рамках приличий: на протяжении сей приятной процедуры заставлял себя соблюдать их и я. Она нашла, что четыре пары мне хороши, и я не осмелился перечить. Она стребовала с меня шестнадцать луидоров, я отсчитал их и сказал, что буду рад, коль она не сочтет за труд доставить их мне, когда ей будет удобно. Она поспешила вниз, дабы порадовать мужа и доказать, что умеет торговать. Когда я спустился, он сказал, что принесет панталоны в ближайшее воскресенье вместе с женушкой, а я отвечал, что еще большее удовольствие доставит он мне, если останется обедать. Он возразил, что у него в два часа неотложное дело и он может принять приглашение, только если я соглашусь его отпустить, а в пять он непременно вернется за женой. Я сказал, что он волен поступать, как хочет, поскольку до шести я свободен. Так и порешили — к превеликому моему удовольствию.
В воскресенье супруги сдержали слово. Я тотчас приказал никого не пускать и, горя от нетерпения, велел подать обед в полдень. Изысканные блюда и тонкие вина развеселили чету, и муж сам предложил жене одной возвращаться домой, если он вдруг задержится.
— Ну тогда я отвезу ее в шесть часов, сделав кружок по бульварам, — сказал я ему.
Решено было, что она под вечер будет ждать его дома, и он удалился, донельзя довольный, обнаружив у двери извозчика и узнав, что тому заплачено за весь день. И вот я наедине с сокровищем, которым буду владеть до вечера.
Едва муж вышел за порог, я поздравил жену, что ей достался такой покладистый супруг.
— Характер у него отменный, вы, должно быть, счастливы с ним.
— Счастлива? Вашими бы устами… Тут на душе должно быть покойно, а у мужа столь слабое здоровье, что я должна заботиться о нем, как о больном, да еще долги, что наставляют нас на всем экономить. Мы пришли пешком, чтоб сберечь двадцать четыре су. Доходов от лавочки без долгов бы хватило, а так не хватает. Мы мало продаем.
— Да у вас уйма покупателей, как ни проезжаю, вечно в лавке народ толпится.
— Это не покупатели, а бездельники, охальники, распутники, вечно пошлостями мне докучают. У них ни гроша за душой, и мы смотрим в оба, чтоб они чего не стянули. Если б мы стали в долг отпускать, они бы всю лавочку опустошили. Чтоб их отвадить, приходится грубить, но все попусту. Их ничем не проймешь. Когда муж в лавке, я ухожу, но он часто отлучается. Денег нет, и торговля идет худо, а мы должны по субботам платить мастерам. Нам придется их рассчитать — срок векселя подошел. В субботу надобно заплатить 600 франков, а у нас только 200.