— Вы его любили, — сказал он. — Это сразу видно. И мы… мы тоже… Правда, не так, как вы… Но мы работали с ним еще до вас. Сегодня была моя очередь дежурить около него.
Я смотрела на него и думала, что лейтенанты не плачут.
— Вы сильная, — сказал мнимый лейтенант и покатил мое кресло.
Я не таилась от него. Я рыдала.
Мне еще предстояло найти силы, чтобы написать обо всем».
Глава третья. МИЛЛИАРД ТРЕЩИН
«Я получил вызов в чрезвычайную комиссию американского сената. Каждый американец отлично понимает, что это значит. Не могу сказать, чтобы я испытывал особо приятное чувство. Слава государственного деятеля быстро померкла в моих глазах, и отважная душа моя изменила свое местопребывание, избрав для этого ту часть моего бренного тела, которая считалась уязвимой даже у Ахиллеса.
Чрезвычайная комиссия была создана в связи с оледенением Земли. Возглавлял ее красный сенатор Рыжий Майк, то есть мистер Майкл Никсон, что не предвещало для меня ничего хорошего, так как одновременно со мной туда были вызваны и руководители Организации «SOS» — мистер Ральф Рипплайн и мистер Джордж Никсон. В отличие от меня они в предвидении такой возможности предусмотрительно оказались в Африке, где сооружалась столица будущего малого человечества — Рипптаун.
Естественно, что хозяева Рипптауна не собирались являться в комиссию американского сената для дачи показаний, которые «могут быть использованы против них», или для проявления неуважения к сенату при отказе от показаний, что, как известно, карается тюремным заключением.
Я всячески уважал сенат и совсем не уважал тюремное заключение, имея в виду свое собственное. И потому я почтительно явился на вызов.
Мы приехали с Лиз в Вашингтон и поселились все в том же отеле «Лафайет». Надо думать, что мне сейчас меньше всего подходило сравнение с государственным деятелем…
Лиз с ходу потащила меня делать визиты каким-то влиятельным сенаторам. Их офисы помещались в Капитолии, украшенном снаружи величественным куполом, а внутри скучными бюстами когда-то заседавших здесь сенаторов. Каждому живому сенатору, кроме будущего бюста, полагалось по две комнаты и по одной секретарше. Сенатор сидел в одной комнате, а секретарша в другой, уверяя звонивших по телефонам просителей, что мистер сенатор на заседании, что у него важное совещание, что он… быть может, у самого президента или хотя бы у государственного секретаря, в то время как ее шеф просто пил бренди с другим своим скучающим коллегой, с которым они принадлежали к разным партиям, смертельно враждовали в зале заседаний и всегда вместе ездили на рыбную ловлю.
Сенаторы важно выслушивали нас с Лиз, сочувственно кивали мудрыми головами с зачесами жидких волос и выражали сожаление, что сами они не входят в «ледяную комиссию». Словом, они могли помочь в моем деле не больше, чем заклинания шамана.
Явиться мне надлежало не в Капитолий, а в какое-то серое здание на Конститьюшин-авеню, где помещался один из второстепенных департаментов, кажется, Управление федеральных резервов.
Под стражу меня не взяли, а предложили войти в пустую серую комнату с жестким стулом перед столом, за которым в креслах непринужденно восседали сенаторы, курили, пили содовую и перелистывали зловещие серые папки.
По-видимому, я чего-то недооценил… Или того, что в «ледяной комиссии» председательствовал Рыжий Майк, или отзвука, который был вызван моими с Лиз начинаниями… Оказалось, что председатель «ледяной комиссии» сената меньше всего придавал значения моим двусмысленным репортерским стараниям. Комиссия проявила живой интерес к моей теперешней деятельности и к «плану Петрарки», как я назвал замысел превращения Юпитера во второе Солнце.
Узнав, что немалые капиталы семейства Морганов, которыми распоряжалась моя жена, направлены уже на выполнение «плана Петрарки», сенаторы произнесли краткие речи о конструктивном величии частной инициативы даже в самые грозные часы для существования человечества.
Председатель комиссии по этому поводу ничего не сказал. Он только заметил, что моему размаху следовало бы позавидовать джентльменам, сидящим в Белом доме и около него.
Однако вызвал меня Рыжий Майк совсем по иному поводу. Он был хорошо осведомлен о моих отношениях с Джорджем Никсоном и Ральфом Рипплайном. И, оказывается, он был высокого мнения о некоторых моих способностях.
Он спросил, возьмусь ли я за выполнение государственного задания? Волей или неволей, но я превращался-таки в государственного деятеля!..
Речь шла о Бурове, о моем африканском приятеле Сербурге, о болезни которого я узнал недавно от самого президента. Президент, помню, горестно вздохнул, ну а Майкл Никсон предпочитал действовать. Он сказал мне на заседании «ледяной комиссии», что помощь Бурову — долг всего человечества, избавленного им от ядерных войн. Мы, американцы, не можем остаться в стороне, а помочь больному раком может только профессор Леонардо Терми, который близок к решению проблемы.
Терми находился в Рипптауне. Майкл Никсон считал, что достать его оттуда мог только я. Я получал специальные полномочия американского президента и должен по поручению «ледяной комиссии» отправиться с чрезвычайной миссией в Рипптаун.
Так я действительно превратился в государственного деятеля и на самолете президента США вылетел в Африку.
Снова Африка! И снова свидание с боссом, с бывшим боссом!..
Сразу со знакомого аэродрома, где приземлился правительственный самолет, я отправился прямо к нему… Большей дерзости от меня он ожидать не мог.
Он лежал в кресле, обложенный подушками, с лицом мертвеца и теми же глазами негодяя.
— Хэлло, мой мальчик, — зловеще сказал он.
— Озабочен вашим здоровьем, сэр, — как и подобает дипломату, с язвительным намеком ответил я.
— Желаю вам такого же, — прорычал Джордж Никсон.
— Тогда бы мне пришлось заинтересоваться специалистами, скажем, самим профессором Леонардом Терми.
— Напрасно, — огрызнулся босс. — Не продается.
Я стал насвистывать ковбойскую песенку. После первого куплета, терпеливо выслушанного Джорджем Никсоном, я непринужденно заметил:
— Сенатор Майкл Никсон рассчитывал видеть не только меня, но и вас, сэр.
— Заткнитесь! — проревел босс, окончательно отказываясь от традиционной учтивости дипломатов. — Пусть только сунутся сюда — к Солнцу полетят новые ракеты с «Б-субстанцией». На Земле не останется и квадратного дюйма, не покрытого ледниками. Уйду в пещеры, под землю, но не оставлю никому места на Земле.
— Всем нам уготовлено место под землей, — вздохнул я, молитвенно возводя очи, и вежливо осведомился: — Надеюсь, сэр, вам удалось справиться с такой неприятностью, как раковое заболевание?
Мистер Джордж Никсон передернулся в кресле:
— Если вы имеете в виду помощь этого ученого колдуна, то он… объявил голодовку. Старый болван! Непременно хочет отдать концы раньше меня!
Я был готов ко всему, Майкл Никсон хорошо подготовил меня. Но голодовка! Бог мой!..
— Я берусь переубедить мистера Терми, — сказал я, зная, на чем теперь играть: только на жажде жизни и страхе смерти, которыми объята душа босса. — Могу вас заверить, он не просто вернется к интересующей вас проблеме, но… и поможет вам.
Джордж Никсон смерил меня взглядом.
— Почему я должен верить вам?
— У вас нет другого выбора, сэр, — резко сказал я, вставая. — Только я смогу убедить профессора Терми.
Он молчал, но ему оставалась лишь капитуляция. Он был трус.
— О'кэй, — проворчал он. — Предоставлю вам вашу последнюю возможность.
Я усмехнулся. Скорее нужно было говорить о его последней возможности.
Меня привели к профессору Леонарду Терми. Он занимал охраняемый безгусеничными танками загородный особняк, уцелевший от атомной бомбардировки.
Офицер отряда охраны собственности, тот, что выпустил меня из загона для малого человечества, дружески подмигнул. Этот верзила с белой кожей и черной душой провел меня в дом, в котором отчаянно пахло жареными бифштексами. Я даже вспомнил, что пропустил время второго завтрака.
Позвольте! Но ведь Никсон говорил о голодовке?
Комната служила прежнему владельцу кабинетом или библиотекой. Шкафы были полны научными книгами, вероятно, доставленными сейчас сюда… для соблазна старого ученого.
Профессор сидел спиной к столику, на котором призывно пахли как бы кричащие своим запахом блюда.
Я кашлянул. Профессор не повернулся.
— Как вы поживаете, мистер Терми? — почтительно произнес я.
Леонардо Терми не шелохнулся.
Тогда я зашел с другой стороны, чтобы увидеть его лицо.
Я не узнал ученого. Он поднял огромные глаза, полные мировой скорби. Лицо осунулось, заросло седой щетиной, седые волосы растрепаны, свисали за ушами длинными прядями. Горькие, тяжелые складки щек, оттеняя подстриженные усы, без слов говорили о думах этого человека.
Не знаю, узнал ли он меня. У него шевелились ноздри… И только тут я понял, какой пытке подвергался этот старый человек. Что муки Тантала! Зарытый по плечи в землю, он не мог дотянуться до кувшина с водой и до отставленных яств. Леонардо Терми мог легко протянуть руку к столику за его спиной, избавив себя от мук голода, но не делал этого.
— Мистер Терми! Мне не удалось однажды предотвратить ваше похищение. Теперь я сам хочу похитить вас. Но… По заданию президента.
Он поморщился. Я поспешил добавить:
— С ведома сенатора Майкла Никсона.
Он чуть заметно кивнул. Скорбные глаза пронзительно смотрели на меня. Мне казалось, что этот грустный человек видит меня насквозь, видит даже мои нуклеиновые кислоты, эти скрижали жизни, на которых записана программа жизни моего организма, для всех органов, для всех клеточек, развитие которых определяет то, чем я являюсь, мой рост, мой вес, мое здоровье, мой ум, даже мои чувства… к Дочери Дивной Солнца…
— Президент и сенатор Майкл Никсон поручили мне передать вам, что русский физик Сергей Буров умирает от рака.
Терми молчал, а я вынул припасенные газеты: с их страниц на профессора Терми смотрели два лица — так знакомое мне лицо Сербурга и вдавленная в подушку костяная маска с провалами глазниц.
— Рак вызван облучением, — быстро заговорил я. — Вы могли бы, профессор, доказать, что ваша гипотеза о раке верна.
— Гипотеза! — перебил меня Леонардо Терми. — Я только выдвинул ее, но не решил проблемы рака. Разве я могу успеть теперь?..
— Вы открыли шифр, каким природа записывает инструкцию развития всех органов человека, — убеждал я.
— Ах, боже мой, — простонал Терми. — Если бы это было так!.. Я только предположил, что рак — это нарушение записи, как вы сказали, зашифрованной молекулами нуклеиновых кислот!.. Но разве я могу указать, какая это запись и как ее исправить?!
— У него был особый рак… молниеносный… вызванный облучением…
— Постойте!.. Как вы сказали? Облучение стерло запись? Такое стирание записи наследственного кода — основа мутаций и изменения наследственности… Вы хотите сказать, что убийственное облучение могло оставить заметные изменения?
— Которые, несомненно, вы увидите, сэр!..
В глазах Леонарда Терми исчезло выражение мировой скорби.
— А ну-ка, молодой человек, распорядитесь! Убрать отсюда все эти бифштексы! Принести жидкого кофе, подкрашенного молоком, и только один сухарик. Живо!.. Пока я не съел этой смертельной порции!..
У этого человека была железная воля. Он ел свой сухарь, который ему принесли, маленькими кусочками, отхлебывая жидкий кофе. Он говорил:
— Увидеть спирали нуклеиновых молекул живого организма. Но как? Даже электронный микроскоп недостаточен… Нужно, чтобы организм пронизывался потоком нейтрино. Нейтриновый микроскоп есть только в России…
— Но ведь Буров же русский! — воскликнул я.
Терми отодвинул недопитый стакан с кофе. Глаза его глядели куда-то вдаль.
Открылась дверь, и верзила-офицер вкатил кресло с Джорджем Никсоном.
— Я в восторге от вашего разговора, — мрачно произнес он.
Я догадался, что кругом были микрофоны.
— Ваша гипотеза великолепна, профессор. Но нет нужды ехать подтверждать ее в Россию. Я создам здесь для вас лучшую в мире лабораторию.
Терми уничтожающе посмотрел на него:
— Я не уверен, что вы успеете это сделать.
Никсон позеленел:
— Какая у меня гарантия, что, отпустив вас, я получу вашу помощь?
Терми с нескрываемым презрением сказал ему:
— У гуманной науки нет и не может быть исключений. Даже для таких… особей, как вы. Если будет спасен Буров, будете жить и вы.
Терми не давал торжественных клятв, но в его голосе звучало что-то такое, что не позволяло ни в чем усомниться.
У мистера Джорджа Никсона не было другого выхода, он торжественно проводил из Рипптауна профессора Леонарда Терми как своего почетного гостя, отдыхавшего у него.
В тот же день профессор Леонардо Терми был доставлен самолетом в Нью-Йорк и появился в своей лаборатории при Колумбийском университете. Я как уполномоченный президента присутствовал при его сборах в Москву. Научной аппаратуры загрузили два самолета. В них раньше Терми вылетели в Советский Союз его помощники Стайн и доктор Шерли.
Так я выполнил задание сената и президента, превратившись таки в государственного деятеля.
Дальнейший мой шаг закрепил за мной это почтенное звание, хотя, если разобраться, заслуга моя была не так уж велика. Я оставался уполномоченным президента, потому что в общей неразберихе меня забыли освободить от этой должности. А я считал, что как-то должен ее оправдывать.
Наступал апрель тяжелого года оледенения. Солнце казалось совсем весенним. Снег сбрасывали с крыш. Почерневшие сугробы осели. Люди казались веселее, они воображали, что Солнце все же пробудится ото сна. В Централ-парке птицы щебетали, как и полагается весной. Девушки ходили по панелям с непокрытыми головами, в распахнутых пальто и ожигали встречных взглядами.
А я улетел в США.
У нас не было того организационного потенциала, которым пользовались коммунистические страны в Европе, и прежде всего в Советском Союзе. Они в отличие от нас могли единым плановым актом перестроить всю свою сельскохозяйственную технику, снабдить миллионы тракторов специальными гидромониторами, струи которых, кроша лед, позволят вспахивать ледяное поле, подставляя его солнечным лучам.
Если мы не могли следовать этому примеру, то выйти на поля с кирками и лопатами были в состоянии.
Я явился к председателю сенатской «ледяной комиссии», к сенатору Майклу Никсону, чтобы предложить через него всем американцам, до последнего человека выйти на поля. Нужно одним всенародным взмахом покончить с ледяной коркой нового ледникового периода. Ведь ледники в былые времена появлялись не сразу, они нарастали год от года, не успевая за лето стаять. Если снять этой весной ледяную корку с полей, земля будет рожать даже под тусклым Солнцем. Советский Союз, проводивший у себя активные меры борьбы со льдом, предоставил в распоряжение Организации Объединенных Наций семена скороспелых культур, выведенных для заполярных областей. Гибель мира, убеждал я, может быть оттянута хотя бы еще на год, пока зажжется Юпитер, затормозит свой бег по орбите Земля или… вспыхнет по-старому Солнце.
Мой «план миллиарда трещин» был принят американским народом, выразившим мне тем высочайшее доверие.
Я летел к отцовской ферме на геликоптере, получая по радио сводки о том, сколько людей вышло на поля в каждом штате, каждом округе.
С воздуха я видел необычайную картину. Снежные пространства, сколько видел глаз, покрыты черными точками людей и пятнами машин. Все машины, сколько их было в Америке: грузовые и легковые автомобили, тракторы, танки, бронетранспортеры и даже катки для укатывания асфальтированных дорог, — десятки миллионов машин вышли теперь на поля.
Я не узнавал родной фермы с воздуха. Я никогда не представлял, что она так жалко выглядит сверху.
Вертолет опустился около механического тока. Я заглянул в незапертый знакомый гараж и не увидел там ни моего старого кара, ни трактора, на котором ездил маленький Том, зато нашел здоровенную кирку, которая была, пожалуй, мне по плечу.
Взяв эту кирку, я отправился на родное кукурузное поле, где накрыл нас когда-то с Эллен бесенок Том.
Его-то я и увидел первого…
И Джен здесь, и ее туповатый муж… и гнусавый Картер, шериф и проповедник… Боже мой! Одно и то же чувство привело их всех сюда!
Разговаривать было некогда. Джен успела крикнуть мне, что Лиз выкупила отцовскую ферму, поэтому они и примчались сюда помогать очищать отцовские поля.
Ай да Лиз!
В довершение всего она и сама оказалась здесь.
Мне некогда было выражать свои чувства. Тут надо одно — не отставать. Все двести миллионов взрослых американцев вышли на поле, двести пятьдесят миллионов русских с их тракторами-гидромониторами, сотни миллионов европейцев — словом, миллиарды людей…
Но что это была за работа! Бог мой!
Трактор, на котором восседал Том, ревел, как танк. К его тракам были приделаны специальные била, которые крушили лед.
Я тоже крушил лед, словно он и был моим главным злейшим врагом после Джорджа Никсона. Тяжелая кирка взлетала, сверкая на солнце, как молния. Из миллиарда трещин кое-что досталось и на мою долю.
Миллиарды молний ударяли в лед.
Джен и Лиз едва поспевали очищать землю от разбитого мной льда.
Когда показалась черная, еще мерзлая земля, Джен встала на колени и поцеловала ее. Ай да Джен!
У меня затуманились глаза, должно быть, пот катился по бровям…
Это была веселая, бесовская работа! Люди озорно перекликались, подзадоривали друг друга! Они бегали с места на место, гнали перед собой зеленоватую волну битого льда, смешанного со снегом.
Подъезжали грузовики. Лопаты словно сами собой забрасывали вверх потоки снега.
Люди разделись, побросали одежду на отбитую землю, на которой виднелись лужицы. Я, дурак нисколько не меньший, чем сестрица Джен, встал на колени и напился из этой лужи. Потом принялся рубить киркой с двойным остервенением, наслаждаясь, опьяняясь побеждающим трудом.
Какая это сила — миллиард человек! Какая это сила — людская общая воля! Вот где моя настоящая роль, где я чувствовал себя ровней со всеми, не опустившись, а поднявшись до них.
И Лиз, эта удивительная «Мона Лиза», не отставала от меня. Ее предок, знаменитый пират Морган, мог от изумления вертеться в своем гробу губернатора Ямайки, в котором он закончил свою преступную жизнь. Могли лопнуть от изумления и все ее родственники и знакомые по великосветским раутам. Она была неистовым бесенком. Я крикнул ей, что, если бы это уже не случилось, я непременно женился бы на ней. Она рассмеялась и обдала меня лопатой снега. Снег забился за шиворот. Я был рад этому, мне казалось, что куртка сейчас загорится на мне.
Откуда только пришли все эти люди? С заводов Нью-арка, с шоссе, на котором брели процессии живых скелетов? Стоя плечо к плечу, они общим усилием меняли лик Земли, неистовые, устремленные, решив во что бы то ни стало добиться своего.
Нет силы, равной силе человечьей, нет ничего в мире, что может устоять перед потоком общей воли.
Десятки дней почти без сна, десятки дней под рев и грохот помогающих людям машин мы отвоевывали у льдов отцовские поля, потом поля Картера и дальше, дальше теснили проклятые ледники… Мы засеяли их семенами русских скороспелых культур.
На этих освобожденных фантастическим трудом полях взойдут ростки. Человечество будет жить?
Я держал в руке мозолистую, жесткую, но совсем маленькую руку «Моны Лизы». Когда-то она говорила, что меня стоило разрубить пополам. Я сказал, что ее желание исполнилось. Одна из миллиарда трещин расколола меня. И ненужную половину я уже сбросил с себя».
Глава четвертая. КОД ЖИЗНИ
«Я снова разыскала свою голубенькую тетрадку… Почему я ничего не могу делать систематически? Перечитывала написанное и плакала… А сейчас… опять не могу не писать.
В мою жизнь вошел мальчик Роенька. Это такой удивительный ребенок, смышленый, ласковый… мне уже кажется, что он любит меня больше всех на свете.
Роенька, Роенька! Я иногда плачу, глядя на него, так мне его жалко. Я его усыновлю, когда свершится то страшное и неизбежное, о чем все знают и не говорят.
А он, ничего не понимая, что-то лопочет на своем детском языке, только ему да мне понятном, Я слушаю его и вспоминаю всякие необычные случаи: какой-то человек упал в прошлом веке с лошади и вдруг заговорил по-древнегречески… А уже в наше время одному шестилетнему ребенку, когда он был тяжело болен, бабушка читала «Войну и мир». Ему все равно было, что слушать, лишь бы мерно звучал голос, тогда он успокаивался. В начале романа у Толстого все написано по-французски. Бабушка и читала по-французски. Она свободно владела этим языком, И вдруг больной ребенок что-то переспросил ее. Она ответила и поймала себя на том, что они с малышом говорят по-французски. А он, конечно, и представления не имел об этом языке. И пока он был тяжело болен, он говорил только по-французски, а выздоровев, не мог вспомнить ни слова. Потом он стал крупным профессором экономической географии, читал лекции в Ленинграде и ездил на Кубу читать их в Гаване… но так и не выучил французскнй… А еще один случай был в Индии. Там родился мальчик и, едва заговорив, заявил, что он брамин и что знает всякие премудрости. Это дало повод буддийским монахам говорить о «переселении душ», но на самом деле, с современной точки зрения, все объясняется иначе. Общеизвестно, что у живых существ все наследственные признаки сосредоточены в нуклеиновых кислотах, молекулы которых образуют двойные спирали с мостиками. Это дезоксирибонуклеиновая кислота!.. Уф, не выговоришь! Комбинация мостиков, соединяющих двойные спирали и состоящих из двух пуриновых (адеин и гуанин), пиримидиновых (тинин и цитозин) оснований, прикрепленных к молекулам сахара, заключает в себе все свойства, которые передаются по наследству. А ведь по наследству передаются не только свойства организма — слон это или краб, — но и некоторые навыки: волчонок, играя, воспроизводит охоту, котенок хищно бросается на мышь, ребенок боится темноты… Передаются инстинкты, являющиеся, по существу, результатом опыта предыдущих поколений, то есть знанием предков. Так не вспомнил ли древнегреческий язык человек, упавший с лошади, не заговорил ли больной ребенок по-французски, наконец, не разгадывал ли тайны браминов ребенок в Гималаях, потому что у них по какой-то причине происходило включение переданных им по наследству знаний, хранившихся в мозгу? Говорят, наш мозг используется лишь в небольшой доле. Ученым до сих пор неизвестно, «чем заняты» большие области мозга… А что, если в результате развития организма по коду нуклеиновых кислот в них уже запечатлены знания, приобретенные родителями? Что, если мы просто не умеем пробуждать эти дремлющие в нас знания, учим все в школах с самого начала?
А хотела бы я, чтобы у Роеньки уже было университетское образование? Хотела бы я, чтобы он в пятилетнем возрасте уже защищал кандидатскую диссертацию?
Нет, нет и нет! Ни за что на свете! Я хочу, чтобы он был обыкновенным и глупеньким ребенком и чтобы первое его слово было «мама».
Мама… Я уже готова присвоить себе это святое имя, а его настоящая мама еще жива.
Я мчалась в клинику, чтобы проведать бедную Елену Кирилловну!
Подумать только!.. Она была прежде красивой. Мужчины сходили по ней с ума. И Буров…
Ах, Буров… Я только раз заглянула к нему в палату, вернее, не в палату, а в лабораторию. По стенам были расставлены какие-то приборы, они работали, качали кровь, насыщали ее кислородом, что-то фильтровали вместо почек.
Я не знаю, был ли жив Буров. Он уже несколько раз умирал. У него останавливалось сердце, стекленели глаза — это видела сама Елена Кирилловна! — он уже не дышал. Говорят, что его воскрешали, возвращали к жизни. Но была ли это жизнь?.. Я ведь знала его живым, сначала недолюбливала, а потом… Нет, лучше не вспоминать! Теперь «живым Буровым» считалась, по существу, целая комната с работающими механизмами: механическим сердцем, механическими почками, механическими легкими, со стеклянными трубками, по которым текла чужая кровь, взятая у других людей, или какой-то химический раствор, и меньше всего места занимало само тело Бурова, лежавшее в термостате, где регулировали его температуру, как в морге… С точки зрения медиков, он был «жив».
Он хотел жениться на Елене Кирилловне, хотел стать ее ребенку отцом. А я ведь хочу быть мамой этого мальчика…
Но как я могу писать обо всем этом, когда мать маленького Роя еще жива?
Еще жива…
На этот раз я увидела у Елены Кирилловны американского профессора Леонарда Терми. Я учила формулы Леонарда Терми, сдавала их на экзамене по физике. И, оказывается, он прилетел из Америки, чтобы лечить Елену Кирилловну и Бурова. Я не сразу поняла, почему это должны делать физики. Потом узнала, что он после взрыва атомных бомб навсегда отказался от ядерной физики и перешел в биофизику. Это он разработал теорию кода жизни, запечатленного в нуклеиновых кислотах.
Меня больше всего поразили его глаза, грустные, раскрытые один чуть шире другого, скорбные… Ему, конечно, жаль было Елену Кирилловну и Бурова…
Я застала уже конец разговора. Леонардо Терми хорошо говорил по-русски. Я не удивилась: многие современные физики разных стран знают русский.
У Леонарда Терми была гипотеза о сущности рака. Он рассказывал о ней. Рак, как он предполагает, это результат неправильной информации, которая дается растущим клеткам. Что-то испортилось, стерлось в программирующем устройстве, ведь живое существо — это действующая кибернетическая машина! В задающем устройстве словно выпала какая-то строка, как в типографском наборе при верстке.
Но в чем же причина? Не в вирусе все же тут дело? «А что такое вирус? — вопрошал Терми. И отвечал: — Вирус проявляет себя как испорченный ген, неправильный его код путает гармоническое развитие организма, заставляет клетки расти не так, как надо. Вот и появляется бешеная нерегулируемая ткань — опухоль, губящая весь организм». Облучение, которому подверглись Буров и Шаховская, и без всяких вирусов повредило «запись» в мостиках, соединяющих спирали нуклеиновых кислот, стерло эту запись со скрижалей жизни. Надо только узнать, что именно стерто. Бурова нельзя трогать, он слишком плох. Необходимо попробовать на Елене Кирилловне. А это было так страшно. Я бы никогда не согласилась, струсила бы, убежала… А она…
В палату вошла высокая седая женщина в белом халате в сопровождении врачей и медсестер. По тому, как почтительно прислушивались все к каждому ее слову, я поняла, что это очень видный врач.
— Хорошо, что вы пришли как раз сегодня, — сказала она, светло улыбаясь мне. — А то я уже собиралась посылать за вами. А чему это вы только что смеялись?
— Я… я рассказываю Елене Кирилловне о ее сыне.
— Он уже сидит?
— Нет, что вы. Рой уже топает. И даже лопочет. И знаете, мне даже кажется, что по-английски.
Она рассмеялась, а Елена Кирилловна стала грустной.
Профессор Терми встал.
— Очень рад вашему приходу, коллега, — сказал он. — Мне говорили о вас как о человеке с прецизионными, или, как это сказать по-русски, с золотыми руками.
— Обыкновенные руки женщины. В Древней Индии говорили, что у врача должны быть глаз сокола, сердце льва и руки женщины. Всего лишь руки женщины! Ну, как мы себя чувствуем, моя дорогая? — наклонилась вошедшая над постелью Елены Кирилловны.
— Госпожа Шаховская согласилась на эксперимент. Я всегда преклонялся перед силой русских женщин, — сказал американский ученый.
— И вовсе тут нет никакого геройства. Обыкновенное лечение. Начинать его надо с больного, который в лучшем состоянии.
Елена Кирилловна слабо улыбнулась.
Теперь я вспомнила. Это была главный хирург клиники Валентина Александровна Полевая. Я смотрела на ее красивое, уже немолодое лицо во все глаза, и она заметила это.
— Ну вот, — сказала она мне. — Теперь давайте поговорим.
Я сразу заволновалась.
— Так вы работали с ними? — спросила она, отведя меня к окну.
Я кивнула.
— Между скульптором и хирургом должно быть нечто общее. Вот я и грешу. Да, да, — снова улыбнулась она. — Грешу, делаю статуэтки. Я с тебя бы охотно слепила. У тебя совсем такая фигурка, как была у нее… И вы чем-то походите.
— Что вы? — ужаснулась я. — Мы такие разные.
— Ну так как? Будешь натурщицей?
Я покраснела.
— Вот именно, придется раздеться донага. Что ж ты пугаешься? Я врач, к тому же и женщина, а уважаемый наш американский коллега профессор Терми — человек почтенного возраста.
Я ничего не понимала. Американец посмотрел на меня, как бы подбадривая.
Она положила свою нежную и сильную руку на мою:
— Видишь ли… Эксперимент должен быть сравнительный. Мы должны видеть одновременно два тела. Здоровое… и поврежденное. Твое и ее.
— Как видеть? — похолодела я.
— Не только обнаженной, но просвеченной потоком частичек нейтрино, о которых ты учила в школе. Наш нейтриновый микроскоп должен показать нам спирали нуклеиновых кислот у тебя, вполне здоровой, и у нее, больной. Мы сравним…
Я была ошеломлена, у меня тряслись поджилки, я трусила самым позорным образом.
Она поцеловала меня:
— Я знала, что ты согласишься.
Я действительно согласилась, даже не осознав этого.
Эксперимент только казался страшным. Мы просто сидели, вернее, полулежали с Еленой Кирилловной в креслах, напоминающих шезлонги. В комнате свет погашен. Я могла не стесняться. Никто не видел меня голой. В общем, как в рентгеновском кабинете. Сзади и спереди кресел какая-то очень громоздкая аппаратура. Перед нами экран. На нем с гигантским увеличением проектировалось то, что составляло основу, жизни мою и Елены Кирилловны. Мы обе видели изображения. Длинные двойные спирали, будто бы похожие на металлические стружки токарного станка. Порой справа и слева изображения совсем непохожи. Очевидно, мы видели то, что отличало нас с Еленой Кирилловной. Но иногда картины на экранах становились почти совсем одинаковыми или похожими.
Профессор Терми, его помощники, Валентина Александровна Полевая, главный врач, старичок профессор и еще какие-то ученые, сидели на поставленных рядами стульях и обменивались короткими фразами, глядя на экран.