Я осмотрела его, и мне не понравилось, что у него была холодная кожа. Это наблюдается при многих желудочных заболеваниях, но у него она была какая-то очень уж холодная и влажная, как у лягушки. Зрачки были расширены, пульс замедлен, в икрах, как он утверждал, «стреляло». Я поставила градусник – тридцать пять и семь.
Это было похоже на пищевое отравление, например отравление колбасой, о котором я помнила только, что оно чем-то отличается от отравления грибами. Точность моего диагноза подтверждалась тем обстоятельством, что накануне болезни Бородулин провожал племянницу и на проводах были поданы как раз колбаса и грибы. Таким образом, в происхождении болезни можно было, кажется, не сомневаться.
Была уже ночь, когда, дождавшись обратной машины, я перевезла механика в Главный Хутор и положила в «больницу» – стационара тогда еще не было, – состоявшую из двух палаток, каждая на одиннадцать человек. К счастью, в той палатке, куда я поместила Бородулина, было немного больных – только трое.
По-прежнему он стонал и кряхтел, жаловался, что ему холодно, и время от времени кричал медсестре страшным голосом: «Уходи, Катя!»
В общем, ему все-таки становилось легче. Температура поднялась до нормальной, бледное доброе лицо оживилось. Он уже беспокоился, как без него справятся с ремонтом, ругал какого-то Бесштанько, который был, по его словам, «мастером простоя», и успел сообщить сестре, что «в жизни был одинок». Все это были очевидные признаки выздоровления, и, вернувшись к себе, я даже задумалась: стоит ли ставить анализ? У меня тогда еще не было термостата, а маленькую кладовку, которую я приспособила под термостатную комнату, приходилось по меньшей мере часа три согревать керосинкой, чтобы поднять температуру до 36-37°. Причем поднять температуру – это было еще полдела. Нужно было поддерживать ее на том же уровне все время, пока не вырастут микробы – утомительное занятие после дня, полного забот, волнений и двух поездок – туда и назад – на далекий Цыганский участок! Но все-таки я сделала посев и всю ночь сонно тыкалась в кладовую, ругая керосинку, которая ни с того ни с сего начинала коптить. Прошло десять часов – этого было достаточно, чтобы в питательной среде появились первые колонии микробов. Главное чувство, с которым я рассматривала появившуюся на пептонной воде нежную пленку, было любопытство, тем более что механик (как мне сообщила, заглянув на минуточку, Катя) чувствовал себя значительно лучше. Я сделала мазок, сунула его под линзу микроскопа, и так же отчетливо, как в эту минуту бегут перед моими глазами одна за другой черные строчки по белому листу бумаги, я увидела на предметном стекле короткие «запятые» холерного вибриона…
Этому невозможно было поверить, и я не поверила, оторвавшись от микроскопа и взглянув вокруг себя с недоумением: все было на своих местах – две полки с книгами и лабораторной посудой, аптечный шкаф, койка, покрытая простыней, на которой я выслушивала больных. Все по-старому, ничего не переменилось! Но под микроскопом, если верить глазам, были типичные холерные «запятые».
Дрожащей рукой я сменила препарат – все то же! Снова сменила… В «лекарне» было тепло, даже жарко, но внезапный холод прохватил меня с головы до ног, даже застучали зубы. Что же я сделала?
– Что же я сделала? – схватившись за голову, повторила я вслух.
В Главный Хутор я отправила механика на рейсовой машине, какие-то женщины подсаживались дорогой, было темно, и я не запомнила их одежды и лиц. Я не спросила, как зовут его племянницу, в каком направлении она уехала, кто был на проводах. Даже не спросила, – в то время как обязана была телеграфно потребовать, чтобы ее сняли с поезда и немедленно отправили в изолятор! В изолятор (которого, кстати сказать, не было в нашем зерносовхозе) полагалось отправить всех, с кем находился в контакте больной, и прежде всего самого больного, а я преспокойно положила его в одну палатку с двумя астматиками и мальчиком, сломавшим ключицу! Я ничего не сделала, чтобы помешать распространению страшной болезни, которая давно была совершенно ликвидирована в Советском Союзе. Напротив, все, что я сделала, как нарочно, было полно таких грубых, преступных ошибок, как будто я сознательно стремилась лишь к одному – превратить в эпидемию отдельный случай холеры.
…Стараясь справиться с дрожью, время от времени пробегавшей вдоль спины, я прежде всего отправилась к директору и доложила ему о положении дел. На этот раз мы говорили минут двадцать, и тем не менее еще через двадцать на Цыганский участок уже мчалась машина с лизолом, карболкой и т. д., а в километре от Главного Хутора уже разбивали палатки – изолятор на тридцать шесть человек. Инструкция по борьбе с холерой, сложенная вчетверо и лежавшая до сих пор в прошлогоднем «Календаре для врачей», вдруг ожила и стала главным предметом моих размышлений…
Механик сидел на койке в вязаном лыжном шлеме и рассказывал мальчику со сломанной ключицей содержание кинофильма «Кастусь Калиновский». На коленях у него спала кошка – упоминаю об этом потому, что эту кошку после некоторых колебаний я тоже отправила в изолятор.
Я осмотрела механика очень внимательно и ничего не нашла. Правда, время от времени он еще отлучался из палатки, но куда реже, чем накануне. Температура была нормальная. Лекарства, которые я ему прописала, он за ночь «полностью приел», как он сообщил мне, весело улыбаясь. Бесштанько, как полагал больной, уже запорол новый трактор, который недавно прислали на Цыганский участок, и лучше уж сразу везти с Главного Хутора запасные части. Один тракторист, у которого была подобная история с желудком, выпил двести пятьдесят граммов, закусил селедкой и поправился – правда ли, доктор, что современная медицина в отдельных случаях рекомендует сильные средства? Когда можно приступить к работе? Хорошо бы завтра! Дело в том, что послезавтра Бесштанько выходной, а ему, Бородулину, непременно нужно застукать его на простое. «Вы не знаете, что это за человек, доктор! Хитрый, как муха». Племянница, как он надеялся, уже доехала до Ростова – кстати сказать, прекрасная девушка, зубной техник, сирота и большая любительница литературы и театра…
Он был почти здоров, но что это значило в сравнении со страшной картиной, открывшейся на предметном стеклышке под моим микроскопом?
Очень осторожно я предложила ему перейти в другую палатку. Там ему будет удобнее, палатка маленькая, сестра будет ухаживать только за ним. Он почти выздоровел, но мне хочется последить за ним, потому что лабораторный анализ показал очень редкое заболевание, совершенно безопасное для жизни, но зато в научном отношении представляющее большой интерес.
Не помню, что еще я сочинила ему, но он вдруг увял, побледнел, лег на койку и, помолчав, жалобно сказал, что сам чувствует, что заболевание еще далеко не прошло.
Часа в четыре заведующий Сельским райздравом с целым штатом санитаров и сестер приехал в «Зерносовхоз-5» и вежливо, но решительно объявил мне, что берет на себя всю организационную сторону дела.
Это был старый врач, много лет служивший на флоте и под старость поселившийся в Сальске, откуда был родом. Он и был похож на моряка, но не на современного, а из романов приключений – маленький, красный, седой, говорящий низким, хриплым голосом, не выпуская из зубов коротенькой черной трубки. И распоряжения его по своей краткости и решительности напоминали морскую команду. Потом, когда мы познакомились ближе, я сказала ему, что мне все мерещилось, что он сейчас скажет: «Свистать всех наверх», и все полезут куда-то наверх и будут торопливо делать что-то морское. Он засмеялся, сделал страшное лицо и прохрипел:
– И полезут!
Он сидел за столом в кабинете директора, а я стояла перед ним навытяжку и докладывала довольно связно, хотя голос неприятно зазвенел два-три раза. К тому времени у меня уже были результаты посева на твердой питательной среде, к сожалению, те же. Обычно сообщения о ходе работы даются по схеме, и мой первый предварительный ответ был. «Вибрион обнаружен, исследование продолжается».
Второй ответ я могла дать лишь после так называемой реакции агглютинации; в результате этой реакции вибрионы должны были склеиться в беловатые хлопья. Но у меня не было сыворотки. По правилам, наш медпункт должен был располагать полным набором сывороток, я тысячу раз говорила об этом Ивану Ивановичу Муравьеву и писала в Сальск. Но оттуда ничего не прислали, и, воспользовавшись случаем, я теперь сказала об этом заведующему райздравом. Он проворчал:
– Привезли сыворотку.
Я сказала:
– В таком случае сегодня ночью вы получите второй предварительный ответ.
В общем, с той минуты, как доктор Дроздов – заведующий райздравом – появился в совхозе и до меня стали доноситься, как эхо, его оглушительные морские команды, противоэпидемическая сторона дела перестала беспокоить меня.
Правда, иногда это было немного странное эхо. Каждые два-три часа, например, Катюша, очень хорошая и на редкость смешливая девушка, забегала ко мне с очередным сообщением:
– Проехала Кущевку. Кланялась.
Или еще через два-три часа:
– Проехала Батайск. Будьте здоровы.
Эти и многие другие станции Северо-Кавказской железной дороги проезжала племянница Бородулина, зубной техник и любительница литературы и театра, которую, несмотря на энергичные телеграммы доктора Дроздова, никак не удавалось поймать. Наконец поймали уже в Ростове и, хотя она была совершенно здорова, на шесть дней отправили в изолятор.
Совершенно здоровы были и двадцать семь человек, смотревших одновременно с Бородулиным картину «Кастусь Калиновский», привезенную накануне его болезни на Цыганский участок. Совершенно здоровы до сих пор были кухарка, ухаживавшая за механиком, астматики и мальчик со сломанной ключицей – бок о бок с ними в одной палате механик пролежал десять с половиной часов. Здоровы были женщины, которые ночью подсаживались в машину и которых с большим трудом удалось разыскать. Что касается самого Бородулина – и он тоже чувствовал себя превосходно, хотя, едва я входила, начинал кряхтеть и делал уныло-озабоченное лицо, как и полагалось больному, который стал объектом научного наблюдения.
Но если никто не заболел, если это была не холера, что за чудо произошло в моей «термостатной»? Откуда взялись на жидких, а потом и на твердых питательных средах характерные прозрачные колонии холерного вибриона?
Я рассказала о том, что необходимо было сделать для проверки этого факта: поставить реакцию агглютинации. По всем правилам я поставила эту реакцию, и ничего не получилось. Как ни искала я на предметном стеклышке беловатые хлопья, ничего не было видно, картина оставалась совершенно такой же, как прежде.
Взволнованная, растерянная, я помчалась в изолятор, нашла доктора Дроздова и откровенно сказала ему, что у меня ничего не выходит. Он проворчал:
– Ничего, докторенок, все будет в порядке.
Я спросила:
– Что же мне делать?
– Продолжать в том же духе, милый друг, тем более что вы, кажется, питаете к этому делу тайную склонность.
Маленький, красный, седой, он расхаживал по изолятору – много палаток стояло в поле на равном расстоянии одна от другой – и с довольным видом пыхтел своей трубкой. В палатках сидели скучные, совершенно здоровые комбайнеры, трактористы, киномеханик, какие-то бабы и, между прочим, «мастер простоя» Бесштанько, который, оказывается, успел удобно расположиться в комнатке опытного отдела после того, как я увезла оттуда Бородулина. Не скучала и не ругала бедного механика, кажется, одна только кошка.
У меня не было уверенности в том, что доктор Дроздов лучше меня разбирается в сложном вопросе о природе холерного вибриона, недаром же в ответ на мои расспросы он ответил только, что уже затребовал эпидемиолога из Ростова и ждет его с минуты на минуту. Поэтому я вернулась домой и, немного подумав, вновь принялась за работу:
В общем, ясно было только одно – что ту же реакцию теперь следовало проделать с чистой культурой.
– А для этого, – сказала я себе вслух, – прежде всего нужно получить эту чистую культуру.
Ну что ж! Это было нетрудно. Я подрезала фитили в керосинке (что, разумеется, не имело прямого отношения к получению чистой культуры) и поставила штатив с пробирками в «термостатную» кладовую.
Это было в пять часов вечера, меня вызвали к астматикам, и, уходя, я, помнится, взглянула на будильник. Астматики долго не отпускали меня: как только у одного начинался припадок, так сразу же и у другого. Потом я пошла в столовую и встретила Репнина, только что вернувшегося из командировки. Он зажег фонарь, чтобы посмотреть на меня, – мы встретились на улице, – и остался недоволен.
– Красивая же девица была, – сказал он с огорчением. – Доктор, неужели вас этот тюфяк Бородулин допек? Я его сразу убью, к чему холера?
Он охал, сердился, хохотал и от полноты чувств поцеловал мою руку, очевидно считая пострадавшей стороной меня, а не «этого тюфяка Бородулина». Мы зашли в столовую, ужинали, о чем-то говорили, но душа моя была там, в маленькой душной кладовке, где штатив с пробирками стоял на подвесной полке, которую я сделала из куска фанеры.
Репнин проводил меня и хотел зайти – «честное слово, в жизни не видал вибрионов», но я не пустила. Мы простились на лестнице, и как раз в эту минуту свет стал меркнуть, как часто бывало у нас в двенадцатом часу ночи.
В полной темноте я поднялась к себе и на ощупь открыла «лекарню», которую последнее время, сама не зная почему, стала запирать на замок. Глаза освоились, и я уверенно распахнула дверь своей «термостатной»…
Я увидела это сразу, может быть, потому, что керосинка погасла и в «термостатной» было совершенно темно. Пробирки светились, каждая в отдельности, и не рассеянным, а определенным, напоминающим лунный, голубоватым светом.
ИССЛЕДОВАНИЕ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
Разумеется, можно было предположить, что я сплю. С той минуты, как мы с Репниным расстались на лестнице и лампочка стала меркнуть, все это было немного похоже на сон. Я обернулась, подумав, что на пробирки упал отсвет луны. Но окно было задернуто шторой, ночь безлунная, и сколько бы раз, обманывая себя, я ни закрывала дверь «термостатной», чтобы внезапно распахнуть ее через минуту, – пробирки светились, и, казалось, еще сильнее, чем прежде. Голубоватая шапка сияния нежно возвышалась над ними.
Дрожащими руками я поставила штатив в кастрюльку – в этой кастрюльке я варила питательные среды – и осторожно спустилась по лестнице… Холерный вибрион не светится. Стало быть, этот вибрион не холерный? На мгновение я задержалась в темном подъезде и еще раз взглянула на штатив. Светятся! Неужели погаснут прежде, чем я добегу до Дроздова?
Инженер Маслов, мой сосед, встретился мне на проспекте Коммуны, и я далеко обошла его, точно этот бесшумный, сдержанный человек мог сделать что-то такое, от чего перестали бы светиться мои фантастические пробирки. До изолятора ближе всего через поле, и хотя мне всегда было страшно идти среди темной стучащей пшеницы, я все-таки пошла напрямик. Палатки смутно забелели в темноте куда скорее, чем я ожидала.
Держа кастрюльку прямо перед собой, я влетела в дощатый домик, вокруг которого раскинулись палатки изолятора, – здесь жили Дроздов и персонал, приехавший из Сальска.
– Где Иван Афанасьевич?
– У себя, – спокойно ответила незнакомая пожилая сестра, отрываясь от книги, которую она близоруко держала у самых глаз, и глядя на меня с удивлением.
– Проводите меня к нему. Срочное дело.
У Дроздова была отдельная комнатка, немного больше моей «термостатной», и он крепко спал, когда мы вошли. Сестра хотела зажечь керосиновую лампу, но я сердито закричала: «Нет, нет!»
– Что случилось, докторенок? – не вставая, хрипло спросил Дроздов.
– Иван Афанасьевич, простите, что я вас разбудила. Но дело в том, что…
И я осторожно вынула штатив из кастрюльки и поставила его на стул, подле постели Дроздова.
– Что это значит?
– Не знаю.
– Как не знаете?
– Очень просто. Не имею понятия, – ответила я, стараясь удержаться от вдруг накатившего на меня беспричинного смеха. – Мне нужно было выделить чистую культуру, я посеяла на косой агар, и вот…
Дроздов вскочил. Он вынес стул с пробирками на середину комнаты, крякнул и быстро обежал вокруг стула. Зажег лампу – пробирки погасли. Дунул на лампу – опять засветились.
– Да-да, – с детским изумлением пробормотал он. – Ну что же! Поздравляю вас, доктор. Очевидно, вы сделали большое открытие.
На следующий день эпидемиолог Ростовского облздрава доктор Ровинский приехал в зерносовхоз и долго рассматривал мои пробирки.
– Должен разочаровать вас, доктор, – сказал этот длинный, седеющий, грустный человек в пенсне, который, прежде чем ответить на любой вопрос, неопределенно пожимал плечами и который знал холеру приблизительно в сто раз лучше, чем я. – Светящиеся вибрионы давно известны в науке. Но вам впервые удалось выделить их из человеческого организма. Вот это, кажется, новость. Теперь у вас будет свой собственный вибрион. Как ваша фамилия?
– Власенкова.
– Ну вот, Vibrio Vlasencovi. Нет, лучше так: Vibrio phosphorescens Vlasencovi. Это все-таки кое-что. Не каждый врач может похвастать, что он является автором вибриона. А холеры тут у вас нет Так что зачем я приехал – загадка.
Холеры нет, и Бородулин болел не холерой – вот каков был неожиданный, но вполне обоснованный вывод, который сделал ростовский эпидемиолог. Но приехал он далеко не напрасно. Он побывал на Цыганском участке и еще на двух или трех и посоветовал мне несколько санитарных мероприятий, простых, но весьма эффективных. Я убедилась в этом скорее, чем ожидала.
На конференции, созванной Дроздовым в середине дня, он сделал сообщение, и это был великолепный эпидемиологический анализ, из которого следовало (между прочим), что механик действительно отравился грибами и, таким образом, светящийся вибрион не имеет к его болезни ни малейшего отношения. Это отнюдь не значит, что лаборатория может оборвать работу, напротив, исследование должно продолжаться. Равным образом из того обстоятельства, что случай, внушивший тревогу, оказался не холерным, нельзя сделать вывод, что в совхозе нет данных для возникновения желудочных заболеваний.
Дроздов дал слово мне, и я ответила, что от всей души благодарю за советы.
– Эти советы в особенности ценны для нас, – так я сказала, – поскольку данные для возникновения кишечных заболеваний, очевидно, не вполне исключены и в Ростове. Как известно, именно в этом городе были зарегистрированы последние в СССР случаи холеры.
Все засмеялись, и доктор Ровинский громче других.
На прощание я спросила его, не думает ли он, что светящийся вибрион заслуживает анализа с биохимической точки зрения. Он неопределенно пожал плечами, а потом прочел мне целую лекцию о свечении жучков и гнилушек. Что касается причины свечения бактерий, то он не имел о ней никакого понятия.
Вскоре рассталась я и с доктором Дроздовым, свернувшим свой изолятор через два часа после того, как был получен третий, разумеется отрицательный, ответ. Мы обнялись, и он сказал растроганно:
– Докторенок, милый, я вас полюбил. Вот бы мне такую дочку!
Уехал Сальский противоэпидемический отряд, сезонники поселились в домике, сколоченном из тары, большая хохлатка с цыплятами бродила на том месте, где сидели в изоляторе скучные комбайнеры и рулевые; на Цыганском участке Бородулин давно уже воевал с «мастерами простоя». Огромный урожай пшеницы созревал на двадцати тысячах гектаров «Зерносовхоза-5», и все, от мала до велика, думали, говорили и заботились только об урожае.
…Время от времени под тентом на проспекте Коммуны появлялся потный, франтоватый Репнин, и все смотрели ему прямо в рот, когда, небрежно держа одним пальцем клеенчатый, но тоже франтоватый портфель, он пил ситро и хвастал, что к первому августа дороги будут готовы. Это были дороги, по которым река пшеницы должна была политься к элеваторам и станциям железных дорог. Мои больные выздоровели, даже астматики. Только возглас «А, просвечоный!», неизменно раздававшийся, едва Бородулин появлялся в столовой, еще напоминал о смешной истории с холерой.
А в моей «лекарне» по ночам все горел призрачный, лунный, голубоватый свет. Все больше становилось в мире светящихся холероподобных вибрионов. Уже добрых три десятка чашек Петри стояли на окнах, медленно загораясь, когда в комнате становилось темно.
«ВСЕГДА ТВОЙ»
Еще в мае мне удалось получить для амбулаторного приема большую комнату в первом этаже того дома, где я жила на проспекте Коммуны. Ее перегородили на большую и меньшую часть: в большей я принимала больных, а в меньшей, разделив ее, в свою очередь, шкафом, устроила перевязочную и аптеку. В перегородке было окошечко, чтобы можно было попросить у фельдшера – тогда он еще работал со мной – нужное лекарство, не отрываясь от дела.
И вот однажды кухарка одного из участков пришла ко мне со своим мальчиком, у которого болела стопа. Оглядываясь на окошечко, в котором время от времени мелькал красный фельдшерский нос, она шепотом жаловалась на Леонтия Кузьмича, посоветовавшего компрессы, от которых нет облегчения, а я задумалась, осторожно ощупывая распухшую стопу. Что-то плотное едва заметно скользнуло под пальцами… Снова… Я подошла к окошечку, хотела сказать фельдшеру, чтобы он прокипятил инструменты, и увидела в аптеке Андрея.
Он стоял спиной ко мне, в комбинезоне, с кепкой в руке – плотный, с широкими плечами, которые он, как всегда, держал как-то по-своему прямо. Я почувствовала, что хочу вздохнуть – и не могу. Хочу закричать: «Андрей!», и не слушается голос. В это мгновение человек, стоявший в аптеке, обернулся. Это был столяр, которого я просила зайти, чтобы сделать в перевязочной шкафчик.
С бьющимся сердцем вернулась я к больному. «Так вот оно что! – с каким-то удивлением подумалось мне. – Так соскучилась?»
Фельдшер прокипятил инструменты, я весело принялась за дело и через несколько минут вытащила из больной ноги огромную щепку. Потом сделала перерыв, нужно было поговорить со столяром, похожим на Андрея.
…Я написала ему о «холерной истории» и получила ответ – не особенно лестный, поскольку он утверждал, что мои светящиеся вибрионы ничего не изменили в науке.
Это было скучное и вместе с тем небрежное письмо, точно он заставил себя взяться за перо, чтобы сообщить свои нравоучительные соображения. О себе почти ничего, только мельком: «Бываю в Архангельске чаще, чем прежде».
И ни одного ласкового слова, которые мелькали прежде на каждой странице. И подписано: «Твой», а не «всегда твой», как он подписывался обычно. И строки ровные, буквы круглые, а не летящие вперед – вперед, ко мне, как это было прежде.
Странно было и это упоминание об Архангельске, вскользь, в то время как раньше каждая поездка в Архангельск была событием, о котором Андрей писал интересно, подробно…
Нет, нет, что-то переменилось!
Это была смутная догадка, о которой я сразу же постаралась забыть. Но на другой день она подтвердилась.
Кажется, я упоминала о том, что в Сальске жили родные Машеньки Спешневой – мать, Павла Кузминична, и с ней какая-то старушка, которую звали просто Маврушей, хотя, должно быть, уже лет пятьдесят, как она имела полное право называться Маврой Петровной.
Это было поразительно – как Машенька с ее простым и открытым характером, с ее детской, доходящей до наивности прямотой была непохожа на мать!
Павла Кузьминична была высокая, костлявая, лет шестидесяти, с темным лицом. Ко всему на свете она относилась с недоверием, – ей казалось, что не только люди, но даже животные – коровы, собаки, козы – всегда готовы причинить ей какую-нибудь неприятность. После смерти мужа, военного фельдшера, участника гражданской войны, Павла Кузьминична получала пенсию, и только одна ее беззлобная сожительница могла выдержать эти бесконечные жалобы на собес, сменявшиеся угрозами, обращенными ко всему горсовету в целом: завтра же перейти на жительство в Инвалидный дом!
Зато Мавруша была совсем другая – быстрая, сухонькая, живая, с кудрявой, как у ребенка, головой, с вздернутым носиком – очень милая, но, к сожалению, немного сумасшедшая. Впрочем, это выражалось лишь в том, что среди обычного, нормального разговора она вдруг съезжала с дороги и катилась куда-то в сторону, пока сама не спохватывалась: «Да что же это я говорю?» Но все же с ней было приятно, и когда, исполняя Машенькину просьбу, я в Сальске заходила к старушкам, Мавруша скрашивала эти посещения своей болтовней, радушием и, между прочим, наставлениями по части вязанья – она прекрасно вязала.
На другой день после огорчившего меня письма Андрея я поехала по делам в Сальск и зашла к старушкам. Павлы Кузьминичны не было дома – ушла на рынок, как сообщила мне сидевшая на крыльце с вязаньем в руках Мавруша.
– А Машенька-то? Вчера пятьдесят рублей прислала, – с живостью сказала она. – Так вы думаете, что? Другая бы благодарна была, что дочь из своего скромного жалованья прислала пятьдесят рублей. А мы – нет! Мы ее целый вечер корили, что могла бы и сто прислать! (Мы – это была Павла Кузьминична. ) Какова, а?
Мавруша поманила меня.
– Продукты питания решено закупать впрок, – блестя глазками, сказала она. – А сама купила корейки сто грамм и съела, а мне только лизнуть дала. По ночам не спит, ходит в одной рубашке, как медведь, то здесь посидит, то там, а у меня только пружинка в матраце скрипнет, сейчас же: «Господи, как я испугалась! Дух не перевести!» Вчера говорит: «Машенька хотела за него выйти, и для нее огорчение, что он себе в Архангельске другую нашел». А я говорю: «Пускай нашел, это к лучшему, Машенька для него не пара». Пошли мы в баню, дождь как из ведра, а она: «Накрапывает». Я спряталась в подъезде, зову ее, а она – ни за что! Так и промокла до костей! Вот какое упрямство! У меня в молодости тоже было это упрямство, и я даже в монастырь хотела уйти, потому что мне хотелось, чтобы меня не из дому, а именно из монастыря увезли. А монастырь у нас был в сорока верстах, игуменья строгая, грузинка, и братья грузины, князья, один все на меня засматривался, да у меня к другому симпатия была…
И Мавруша стала подробно рассказывать о своей симпатии к грузинскому князю.
У меня зазвенело в ушах от этой болтовни, и я не сразу поняла, что остановило мое внимание. Ах да! Она сказала: "Машенька хотела за него выйти, и для нее огорчение, что он себе в Архангельске… " Что это значит?
– Постойте, Мавруша, – перебила я, не дождавшись конца интересной истории. – Кто, вы сказали, в Архангельске другую нашел?
Мавруша не сразу поняла.
– Да доктор же! Андрей Дмитрич! – объяснила она. – Мы с Павлой-то все Машеньку за него прочили, а он – на-поди! Был да ушел! И главное: «Они бы в Сальск переехали, и я с ними стала бы жить». Да кто тебя, матушка, позовет к себе жить?
Она еще болтала, я не слушала. Значит, вот что! Но я еще не могла поверить.
– А откуда же вы знаете, что он… Машенька пишет об этом?
Мавруша кивнула.
– Уж так пишет, так пишет, – сказала она, – что мы с Павлой только дивимся. Ведь она только шесть групп кончила, а на рабфаке какое же учение!
Я просидела у нее целый час, так и не добившись толку. Разумеется, проще всего было бы дождаться Павлы Кузьминичны, но я возвращалась в зерносовхоз не одна, а с директором, который обещал заехать за мной на легковой машине. И он заехал и очень удивился, найдя, что я заметно изменилась с утра, – мы расстались утром в райздраве.
– Так похудеть за несколько часов можно только по спецзаданию, – добродушно окая, сказал он. – А от меня вы, милая Татьяна Петровна, подобного задания не получали.
В этот вечер я осталась ночевать на Сухой Балке – так назывался один из отдаленных участков нашего зерносовхоза. Нужно было дождаться, когда встанет первая смена: комсомольское бюро поручило мне поговорить с этой сменой, не выполнявшей плана ремонтных работ.
Долго без всякого дела бродила я между палатками, надувавшимися как паруса, когда из степи налетал жаркий, даже ночью, ветер. Снова и снова я перечитывала письмо и каждый раз находила новые подтверждения тому, что еще недавно казалось мне лишь неясной догадкой. Андрей больше не любит меня! Не любит, иначе не стал бы писать так холодно, так принужденно!
Кухарка постелила мне в конторе, я легла и, быть может, уснула бы, если бы не дед-сторож, который то и дело заходил, чтобы взглянуть на часы. Но в конце концов я, кажется, все-таки уснула, потому что дед, с седой бородой, в развевающейся рубахе, превратился в какого-то другого деда, подпоясанного, в высокой шапке, и я не понимала, почему этот новый дед, точно так же, как прежний, приходит, встает на цыпочки и, прикрыв ладонью глаза, смотрит на часы, как на солнце.
Я проснулась от неприятного чувства, что в комнату внесли что-то тяжелое, неподвижное и поставили подле меня. Я поднялась на локте.
В эту минуту фары подходившей машины скользнули по окнам, и фигура какого-то человека, понуро сидевшего за столом, мгновенно выхваченная из темноты, мелькнула и исчезла.
– Кто здесь?
Человек встал и вышел. Я вскочила.
– Дед, кто здесь был?
– Механик с Главного Хутора приезжал. Машина на Безымянный пошла. Вам на Безымянный?
– Нет. Первую смену скоро будешь поднимать?
– Не так скоро.
Я вернулась в контору, зажгла фонарь, снова, в десятый или двадцатый раз, перечитала письмо, и странным показалось мне, как мало я думала о том, что есть на свете человек, который любит меня.
«Ты надеялась, что это будет продолжаться всю жизнь? Ты привыкла к его любви, и она стала казаться тебе тем обыкновенным, ежедневным, что происходит само собой. Ну что ж, отвыкай!»
Но оказывается, что труднее всего, теперь я это узнала, отвыкать от того, что происходит само собой.
"Он счастлив без тебя – и прекрасно. Разве ты сама не стремилась к тому, чтобы вы стали только друзьями?