Современная электронная библиотека ModernLib.Net

К земле приписанный

ModernLib.Net / Кавалец Юлиан / К земле приписанный - Чтение (стр. 4)
Автор: Кавалец Юлиан
Жанр:

 

 


      Перевозчика тогда на берегу не было, Войцех и красавец кавалер вскочили в лодку, чтобы переправиться на другой берег; кто умел править веслом, мог перебраться на другой берег без перевозчика и там оставить лодку; у перевозчика была другая, поменьше, и в случае необходимости он добирался до большой лодки. Так даже удобнее, когда на каждом берегу по лодке, поэтому ничто не мешало без перевозчика переплыть реку в большой лодке.
      Обвиняемый рассказал суду, как они стояли в лодке, – это ему запомнилось; он стоял на корме и правил веслом, а красавец кавалер с шестом стоял на носу. Обвиняемый помнил и то, как в тот момент, когда оттолкнулся от берега, лодку подхватило течением и понесло вниз: было половодье и река взыграла. Однако он погрузил весло глубоко в воду, сопротивляясь течению, а красавец кавалер помогал шестом, и нос лодки медленно повернулся, куда следует, и лодка заскользила к противоположному берегу. Стемнело, вода сделалась черной, хотя на самом деле была мутно-коричневой и вспененной. В тальнике начали отзываться ночные птицы; оба они гребли хорошо, и лодка быстро двигалась к берегу. Потом, когда лодка выплывет на середину этой широкой реки, где она особенно глубока и стремительна, Войцех и Котуля не выдержат молчания и тьмы, спустившейся на воду и окружившей их лодку. И красавец кавалер задаст до смешного нелепый в такую минуту вопрос; он выберет самый нелепый, самый неподходящий в такой тьме и на глубокой бурной реке вопрос: «Как поживает Ядвига?» Войтек ему ответит, но, прежде чем ответить, коротко улыбнется, пристально посмотрит на него и вдруг перестанет владеть собой; можно бы предположить, что, и перестав соображать, он сохранит улыбку вплоть до той секунды, когда ответит. Но, пожалуй, улыбался он только мгновение. Он впился глазами в красавца кавалера, прежде чем ударил его веслом, и тот упал в глубокую реку, откуда его извлекли только через несколько дней; этот мимолетный взгляд был необходим, чтобы красавец кавалер в последнюю минуту жизни ясно понял, что послужило причиной этого удара, и не обижался в этот последний миг, чтобы он успел простить того, кто ударил его веслом и столкнул в воду, и чтобы признал, что Войцех Трепа, сын Юзефа и Катажины, урожденный Багелувны, вправе совершить этот поступок, выполнить свой долг.
      Мне, как прокурору, пожалуй, не следует так думать, я даже обязан предостеречь себя от склонности к подобным мыслям и фантазиям; и я предостерегаю, но тщетно, ибо мне снова становится горько при мысли, что для тех двоих, оказавшихся на глубокой и быстрой реке июньским вечером 1930 года, время запоздало, и все, что произошло на этой реке, тогда еще имело свои причины, не было лишено смысла и потому свершилось. Войцех слишком поздно явился в годы моей молодости, слишком поздно пришел в мое время и, словно узелок с грязным бельем, принес в него свою жизнь.
      Эта детская, возможно, несерьезная игра моего воображения, занятого перестановкой поколений во времени, произвольно обращающегося с годами, часами и секундами, которые я пересыпаю, как разноцветные горошины из одного горшка в другой, наверняка завершится чувством грусти, ибо вечно сталкиваешься с теми, кто опоздал в лучшие времена, кто слишком поздно доплелся, дополз и доволок свою жизнь, завязанную в грязный узелок. И это чертовски грустно, что постоянно кто-то опаздывает, что всегда на подходе какой-нибудь обладатель замызганного узелка. Да и ты, хоть обитаешь в светлую эпоху и считаешь, что тебе повезло и твое время лучше, чем время Войцеха Трепы, сына Юзефа и Катажины, все-таки знаешь, что текут дни, часы и секунды, а ты бежишь, мчишься во весь дух к лучшим временам и тоже опаздываешь, ибо они всегда впереди.
      Кароль Котуля мертв, его ударили веслом по голове, и он упал в воду, и лишь несколько дней спустя его труп вытащили из реки и похоронили на кладбище, и уже выяснено все, что произошло в этой лодке, и суд переходит к дальнейшим фактам, а меня мысли снова оттесняют назад, к тому времени, когда первое убийство еще не было совершено. Я снова вижу Кароля Котулю – стоит этот красавец кавалер с шестом в руках и помогает Войцеху вести лодку к противоположному берегу. Я вижу его и хочу предостеречь, чтобы он не задавал Войцеху этого нелепого вопроса, ведь это наивный и глупый вопрос, слишком наивный и глупый, принимая во внимание кромешную тьму, глубокую реку и тяжелое весло в руках Войцеха. Но он задал этот вопрос, и Войцех уже поднял весло из воды, чтобы описать им в воздухе круг и ударить красавца кавалера по голове и этим ответить ему; и лопасть весла уже над водой, и с нее падают в реку последние капли, но еще есть время, и Котуля может избежать удара, и вот я ему советую сказать такие слова: «Греби, дальше, Войтек, ведь я не виноват, я только очень близко к сердцу принял наказ моего времени и хочу выполнить его любой ценой; а наказ гласит: держись за клочок земли и желай землю». Но Котуля так не скажет, ибо ему неведом смысл этих слов, и умрет. Войцех тоже не понимает, что и он, подобно Котуле, обуреваем жаждой и готов яростно, до последнего вздоха, отстаивать маленький клочок пашни и убить; он убьет, мстя за опозоренную сестру, но на самом деле по необходимости, ради навязанной ему страсти к клочку земли. Убьет себе подобного, убьет союзника, который должен был стать врагом.
      Тогда, во время следствия, Войцех Трепа не признался в убийстве Котули, доказательств не было, но подозрения падали на Войцеха, и он просидел под арестом несколько недель. Свидетелей не было, а он не признался – хватило выдержки не признаться, и его освободили.
      Тридцать лет он скрывал эту тайну; тридцать лет жил со своей тайной, то есть жил только наедине с собой, а следовательно, бывал особенно одинок на людях, даже когда ему случалось разговаривать с людьми, – этот факт вдруг угнетающе навис над залом, и надо было поскорее задать вопрос обвиняемому, краткий и четко сформулированный, чтоб узнать о том, как жилось Войцеху Трепе со своей тайной, как спалось, как он стругал при этом штакетник, убирал хлеб и пахал; как он сидел с этой тайной на дороге, запрягал лошадь и зачесывал падающие на лоб черные, преждевременно поседевшие волосы. Это было любопытно, волнующе и к тому же важно для пользы дела. Но суд, конечно, не обнаружил своего любопытства, ибо он обязан задавать вопросы с предельной объективностью. Обвиняемый отвечал как-то странно, несвязно, торопливо подыскивал слова, которых ему не хватало. Но суд не любит молчания, и обвиняемому приходилось в спешке подыскивать слова – неожиданные и неподходящие слова, – наброски, контуры, силуэты, которые я только теперь стараюсь оживить для себя, наполняю смыслом и увязываю между собой; я размышляю об улыбке Войцеха Трепы, тридцать лет не сходившей с его лица, об этой пытке, которой он подвергал себя, заставляя постоянно улыбаться; ты должен улыбаться все время, ибо ты убил и только один знаешь об этом, только тебе одному дано знать об этом убийстве. Ты должен улыбаться, тебе нельзя быть грустным и подавленным, ибо ты боишься, что тебя заподозрят; и это тяжелее всего – нельзя позволить себе грустить, ты лишен возможности предаться грусти и отчаянию. Самое скверное, что ты обязан радоваться, а предпочел бы грустить, впасть в отчаяние; но не можешь позволить себе такой роскоши, как отчаяние, ибо приговорен к улыбке, сам обрек себя на эту вымученную улыбку, чтобы сохранить в тайне убийство. А хуже нет держать такое в тайне, – тогда, даже обтесывая какое-нибудь бревно, привезенное из лесу, приходится работать особенно чисто и аккуратно: ведь ты убил, и люди смотрят на тебя и могут заподозрить; значит, ты не можешь позволить себе кое-как обтесывать балку, кое-как стругать штакетник или ставить изгородь, потому что на тебя смотрят, – может, и не смотрят, но ты знаешь, что могут смотреть из-за забора, сквозь щели в стене овина, из-за вербы. Если бы ты не убивал, мог бы сделать это как бог на душу положит, распрямиться, и передохнуть, и непринужденно оглядеться вокруг. Но ведь ты, Войцех, сын Юзефа и Катажины, ты убил, и теперь суд хочет знать, как тебе жилось с этой тайной, как ты уживался с ней целых тридцать лет.
      Хорошо, что уже осталась позади та минута, когда в зал суда вошли отец и сестра Ядвига и увидели тебя сидящим на широкой скамье между двумя милиционерами; ведь они тридцать лет не знали, что ты убил, потому что ты держал это в тайне, и узнали об этом только тридцать лет спустя, когда ты убил вторично; и они пришли в зал суда, узнав тебя теперь с новой стороны; они не заговорили с тобой, а только все приглядывались к тебе, и ты оказался сообразительным и сразу понял – они этими взглядами говорят тебе о том, что им стало известно, словно тебе невдомек, что ты убил и ждал этого известия от них. Но теперь все это уже миновало.
      И снова я должен напомнить Анджею Табору, воеводскому прокурору, то есть себе самому, что отклоняюсь от сути дела и, впадая в какое-то ребячество, все усложняю. Я одергиваю себя, но заранее знаю, что это предостережение ни к чему не приведет и я буду по-прежнему делать перестановки во времени и описывать слишком широкие круги возле этого банального убийства, точнее, двух убийств, совершенных Войцехом Трепой, сыном Юзефа и Катажины; и постараюсь перехватить этот взгляд Ядвиги Трепы, сестры обвиняемого, новый взгляд, брошенный на брата, после того как тридцать лет спустя она узнала, что он убил ее жениха, обворожительного кавалера, отца ее внебрачной дочери, ныне уже взрослой девушки Зофьи Трепы. Хорошо, что уже остался позади тот взгляд сестры, в котором она передала брату приговор времени и сказала ему, хоть не проронила ни единого слова, что время лишило убийство, а вернее, два убийства всякого смысла, что время посмеялось над ним. Она говорила ему этим взглядом, а пожалуй, это я так объяснил себе ее взгляд, облек его в слова: «Зачем ты убивал, если по воле времени причина убийства стала нелепой? И ты утратил также свой грозный ореол убийцы и сделался смешным: ведь, убивая первый раз, ты якобы мстил за бесчестье сестры, на самом же деле вся суть заключалась в морге земли, а второе преступление вытекало из первого, значит, и тут замешан лишь морг земли».
      Так я объяснял себе взгляд сестры обвиняемого; в нем уже можно было прочитать глубокое понимание причин убийства и поэтому выразить их другими словами: «Я знаю, что ты покорился своему времени, что время твоими руками совершило убийство и погребло моего жениха, заставило меня страдать, отчаиваться и с сиротой на руках каждый вечер приходить на могилу возлюбленного и отца моего ребенка. А новое время, наставшее слишком поздно, – ибо ты уже убил, и могила разверзлась, – предало осмеянию первопричину твоих убийств, уготовив совсем иную роль моргу земли, в том числе и нашим полоскам на угоре, у выгона и на опушке. По воле нового времени ты, ныне владеющий пятью моргами, которые получил из господских угодий, и двумя отцовскими – ведь Сташек перебрался в другие места, а я живу в городе, и мне, вернее, моей дочери, принадлежит лишь небольшая часть отцовской земли, – ты, хозяин семи моргов, отвечаешь за свои давнишние деяния, за деяния владельца клочка земли менее одного морга – столько пришлось бы на твою долю при разделе, – то есть отвечаешь не за себя, а как бы за поступки кого-то другого, – словно Войцех Трепа, сын Юзефа и Катажины, урожденной Багелувны, отвечает за два убийства, совершенные другим Войцехом Трепой. И все-таки Войцех Трепа, сын Юзефа и Катажины, урожденной Багелувны, отвечает за свои преступления, ибо нет двух Войцехов, сыновей Юзефа и Катажины, урожденной Багелувны, а есть только один – сначала хозяин неполного морга, а позднее – семи моргов земли.
      Но хорошо, что у обвиняемого уже позади и этот взгляд сестры, и вопрос судьи, заданный мягким, очень мягким тоном, скорее даже не вопрос, а утверждение: «Обвиняемый знал, что сестра брала ребенка на руки и вечерами ходила на могилу Кароля Котули?» Войцех Трепа ответил: «Да». Ведь иначе он и не Мог ответить, так как действительно знал, что Ядвига, Когда ребенок родился, часто брала его на руки и под вечер или в сумерках отправлялась на кладбище и подолгу просиживала там у могилы своего жениха. Свидетели рассказали, что она посадила цветы на этой Могиле, и они выросли пышные и красивые, она часто поливала их, а воду приносила из колодца со двора ксендза; а еще свидетели рассказали, что, уходя за водой, она оставляла ребенка на подстилке у могилы, и девочка копалась в земле, играла с цветами, а когда мать долго не возвращалась, она сползала с подстилки и взбиралась на могилу, и порой ее видели сидящей в цветах на могильном холмике и улыбающейся, как выразились свидетели, «очень умно». Иногда Ядвига приходила на кладбище поздней порой, когда уже было темно: с тех пор как похоронили красавца кавалера, она перестала бояться кладбища ночью и, если задерживалась по хозяйству, приходила на могилу в потемках. В таких случаях девочка, пока мать приносила воду, сидела в темноте на могиле, но не плакала, а только копалась в земле, глядела по сторонам или что-то лепетала на своем непонятном полуптичьем-получеловечьем языке. Свидетели рассказали также, что ей полюбилась могила, ведь там было красиво, и, когда девочка подросла, она протягивала ручонки по направлению к кладбищу, напоминая матери, что пора туда пойти.
      Обвиняемый, конечно, знал, что сестра ходила на кладбище, да и мог ли он этого не знать: ему не раз доводилось видеть, как она с ребенком на руках открывала калитку и выходила на дорогу, которая вела не только на кладбище; прислонившись к стене хлева, он долго смотрел на стройную спину сестры и наблюдал, куда она так поспешно направляется, и хоть знал, что она свернет на тропинку, сокращая путь к кладбищу, все же его не оставляла слабая надежда, что Ядвига не пойдет туда. Но она всегда сворачивала на эту тропинку, чтобы побыстрее попасть на кладбище.
      Суд терпеливо, а вернее, нетерпеливо, с какой-то ненасытной жадностью выслушивал показания об этих хождениях Ядвиги на могилу красавца кавалера – ведь это проливало свет на то, как обвиняемому жилось со своей тайной. Все это имело для суда большое значение, ибо суд уже задал себе существенный вопрос: что привело обвиняемого ко второму убийству, совершенному через тридцать лет после первого убийства – второе убийство произошло в декабре 1960 года,

VII

      Я думаю сейчас о 1934, 1935 или же о 1936 годах. Мне было пять-шесть или семь лет, и я гордо выходил из возраста, когда караулят гусей и уток, и начинал интересоваться лошадьми, телегой, плугом и цепами, а обвиняемый Войцех Трепа, сын Юзефа и Катажины, урожденной Багелувны, уже прочно сжился со своей тайной и как бы приспосабливался отвечать на вопросы, которые осторожно задавали ему здесь, в зале суда, в 1961 году.
      Войцех ехал на телеге за снопами мимо кладбища и сидел, прислонясь к боковине; он натянул вожжи, и лошади пошли медленнее, хотя дорога была ровная и можно было ехать быстрей; но Войцех натянул вожжи, потому что его тайна велела сделать так, будто не он, а кто-то другой его руками натянул вожжи, и телега медленно проехала мимо высоких берез, растущих на краю кладбища; и тогда перед его глазами проплыла могила, невыносимо пестрая, утопающая в цветах; собственно, не могила проплыла перед его глазами, а телега медленно проехала мимо могилы; потом он вдруг заметил, что кобыла мотнула головой, вожжи зацепились за хомут; и то, что вожжи запутались и перекосились, ему не понравилось, он стегнул кобылу. Так ему это пришлось не по нраву, что он стегнул кобылу еще раз, и она напряглась от боли, потом опять стегнул и постарался быстрее высвободить вожжи, зацепившиеся за хомут. И этот пустяк, какая-то безделица – перекосившиеся вожжи, – внезапно приобрел огромное значение. Но не надейся, что, распутав их, ты почувствуешь облегчение; вот ты уже их высвободил, а тебе не лучше, и ничего, собственно, не изменилось, кроме того, что теперь у тебя перед глазами две ровные линии да набрякшие на крупе кобылы следы ударов кнутом, и ты только диву даешься, почему тебе не терпелось распутать вожжи.
      На суде обвиняемый Войцех Трепа, сын Юзефа и Катажины, урожденной Багелувны, рассказывал иначе о том, как проезжал мимо кладбища и смотрел на могилу красавца кавалера; сказанное выше – мои слова, а вернее, домыслы. Обвиняемый же сказал только, что неоднократно видел и эту могилу, и цветы на ней, проезжая на телеге или проходя мимо кладбища на поле. Он не особенно распространялся и тогда, когда судья спросил его, ходил ли он к той широкой реке и переправлялся ли через нее на лодке. Вопрос о реке также был задан судом ради того, чтобы выяснить, как жилось обвиняемому с его тайной.
      Войцех Трепа много раз после той ночи видел реку – ведь ему приходилось смотреть на нее, приходилось показывать людям, что он не боится этой реки, что приближается к ней спокойным, ровным шагом, а на воде видит лишь хлопья пены да плывущие по течению сухие черные ветки, только это видит, и ничего более. Он вынужден был делать так, чтобы люди не заподозрили, будто он видит еще что-то, когда смотрит на реку, когда переплывает ее на лодке и держит в руках то самое весло, которым убил.
      Так медленно, но последовательно суд узнавал, как обвиняемому жилось с его тайной, от которой разламывалась голова; как с ней работалось на своей усадьбе, как спалось. Спалось неспокойно, будто не один человек лежал на постели, а двое – один спал, а второй караулил спящего и бодрствовал, ибо и во сне можно было что-то видеть. Летом Войцех спал на сеновале в конюшне. Ночью к нему иногда приходил большой бурый кот, разъевшийся пожиратель птиц, и укладывался возле его подстилки; и тогда на сеновале оказывалось двое» убийц, каждый со своей тайной. Войцех протягивал руку, прикасался к его шерсти и был счастлив, потому что мог наконец отдаться горю; но он тотчас же представлял себе людей, их лица, бледные, розовые, красные, гладкие и в морщинах, лица, как двери, запертые на замки, засовы и задвижки, лица, за которыми ничего не разглядишь. Нет хуже этих человеческих лиц, спокойных, неразгаданных, словно наглухо запертые двери, словно запотевшие стекла. Там, за ними, что-то есть, но ты не знаешь что, и это просто невыносимо; невыносимо, так как ты не можешь заглянуть и узнать, что кроется за этими лицами, хоть и очень хочешь разгадать, ибо это для тебя важно, ведь ты убил. Это так важно, что порой кажется, ты готов разбить вдребезги такое лицо, словно запотевшее стекло, полагая, что тогда сможешь увидеть, что за ним скрывается, порой у тебя чешутся руки разбить ничего не говорящее, каменное лицо отца и склоненное над вонючей картошкой сморщенное, всегда одинаковое лицо матери; ты не пощадил бы и замкнутого лица брата, и словно бы довольного своим горем, кичащегося своим горем, но также наглухо запертого лица сестры. Порой тебе кажется, что ты мог бы разрушить и сжечь все постройки на своем дворе, разрыть и иссушить землю на своем поле, лишь бы дрогнули, лишь бы открылись человеческие лица и люди показали себя.
      Во время следствия и на процессе не было, конечно, таких патетических признаний и никто в такие подробности не вдавался, но кое-что обвиняемый сказал, и можно было заключить, что, совершив убийство, он уже иначе, с подозрением, вглядывался в человеческие лица, тщетно ожидая, что хоть один мускул дрогнет в них и он уловит скрытые от него мысли.

VIII

      Тщательно знакомясь с фактами, которые так или иначе говорили о двойной жизни обвиняемого, оберегавшего свою тайну, суд не мог обойти периода войны и не задать вопроса: «Что вы делали в те годы, обвиняемый?» Войцех долго думал, не зная, как ответить: во время войны, он, собственно, ничего не делал, просто жил со своей тайной. Война не страшила его – во время войны не было необходимости особенно оберегать свою тайну, она словно затерялась среди множества убийств, тяжесть бесчисленных преступлений как бы поглотила ее. И все-таки он носил в себе эту тайну, она продолжала жить в нем, и потому даже война не принесла ему избавления.
      Суд, обязанный придерживаться фактов в хронологической последовательности, перешел к 1945 году и первым послевоенным годам, когда тайна Войцеха Трепы снова стала непомерно тяжелой и мысли его были полны только ею; тогда эта тайна начала угнетать сильнее, чем прежде, и еще труднее было о ней жить.
      Если у тебя прибавляется земли, тебе прирезают пять моргов из господских владений, и это большое поле ты присоединяешь к своему ничтожному наделу, тебе хотелось бы радоваться и не иметь никаких тайн, которые обрекают тебя на притворную, необходимую для прикрытия этих тайн радость. Но у тебя есть горькая тайна, и даже пять моргов господской земли не приносят тебе радости, оттого что ты обречен и дальше хранить ее от людей. Тебе нужно оберегать ее особенно чутко именно теперь, когда ты обрел лучшую жизнь, когда прирезали пять моргов из барских угодий и можно на рассвете подойти к изгороди и полюбоваться своей землей. На рассвете твоя земля кажется белой, потому что она подернута туманом, и ты боишься ее, ибо не радуешься по-настоящему, и любишь даже этот страх, который охватывает тебя, когда велят протянуть руку, и прикоснуться к земле, и взять себе большой надел. Эта земля внушает страх, так как она слишком легко тебе досталась и ты можешь приблизиться к ней не с залитым потом лицом и натруженными руками. Тебя даже пришлось уговаривать взять ее, и ты сейчас страдаешь оттого, что эта земля, как тебе кажется, не принадлежит тебе, – слишком уж легко ты можешь свернуть со своей межи на эту бывшую господскую землю и сказать: «Моя». «Моя» ты говоришь о ней не очень часто – ведь для этого нужна большая смелость; нужно быть очень смелым, чтобы о наделе в пять моргов, не разделенном межами, сказать: «Это моя земля».
      Настает время, и ты отправляешься на свое поле, ведя корову и лошадь, а твой отец и все семейство тебя сопровождают, все идет своим чередом, как и должно быть, когда ступаешь по полю, по пашне: земля подается под твоими ногами, мелкие комья вдавливаются глубже, крупные остаются на поверхности, черви скрываются под ними, по борозде промелькнет, прижимаясь к земле, заяц или перелетит на другое место встревоженная птица, все идет своим чередом, и ты перестаешь бояться, останавливаешься, готовый отдаться наконец огромной чистой радости, протягиваешь за ней руку и вдруг спохватываешься – тебе нельзя радоваться, ведь ты Войцех Трепа, сын Юзефа и Катажины, урожденной Багелувны, и ты не вправе по-настоящему радоваться, ты обрек себя на притворную улыбку. Именно теперь, когда у тебя много земли и ты можешь распахать межу, отделяющую твою полоску от господских угодий, можешь завести трех коров и двух лошадей, теперь ты еще больше страшишься, чтобы люди не разгадали твоей тайны, и оберегаешь ее любой ценой. Ты должен сохранить втайне убийство, которое вдруг, когда ты получил господскую землю, потеряло всякий смысл; ты понял, что, если бы весна 1930 года была весной 1945 года, ты не совершил бы этого преступления, ибо для него не было бы оснований: земли хватило бы и для тебя, и для твоей сестры Ядвиги; может быть, ты когда-нибудь подумал, что время, эти пятнадцать лет, казнило тебя и миловало, но даже это милостивое время оказалось суровым, так как запоздало и пришло к тебе уже после убийства. Для тебя, Войцех, запоздало то туманное утро, когда мужчины, что посмелее, взяли колышки и вышли делить господскую землю. В полях тогда было тихо и туманно, делившие землю то появлялись, то снова исчезали во мгле; а робкие, прильнув грудью, животом, всем телом к изгороди, сгорали от желания обладать этой землей, но боялись прикоснуться к ней, хотя те, на поле, делили землю для них. Потом туман рассеялся, открылись просторы полей, и притаившиеся за плетнями не выдержали и покорились желанию обладать землей; затрещали изгороди, заскрипели калитки, и крестьяне бросились на господскую землю, чтобы взять ее.
      Суд, выслушивая показания свидетелей и обвиняемого, касавшиеся первых послевоенных лет, был терпелив и не прерывал, когда события жизни Войцеха Трепы давались на широком фоне, хотя, конечно, слушание дела затягивалось. Но это было необходимо для получения исчерпывающего ответа на интересующий суд вопрос: как обвиняемому жилось с его тайной, особенно в послевоенные годы. Суду это не было безразлично, напротив, так как он уже обратился к фактам, имеющим отношение ко второму преступлению, совершенному Войцехом Трепой, сыном Юзефа и Катажины, урожденной Багелувны; суд кое-что заметил, за что-то ухватился и уже не упустит; а это, разумеется, связано с тем, как обвиняемому Войцеху Трепе, сыну Юзефа и Катажины, жилось с его тайной; ибо это кое-что объяснило суду, облегчили его задачу и помогло направить разбирательство по удобной и не слишком извилистой тропинке прямо к 29 декабря 1960 года, то есть к тому дню, когда обвиняемый Войцех Трепа убил во второй раз. Поэтому, когда речь шла о том, чтобы получить такие сведения, суд становился то мягким, то решительным, то очень терпеливым. Поэтому, когда в ответах обвиняемого и свидетелей попадались любопытные подробности, судья вежливым жестом просил протоколиста тщательно их записывать; протоколист яростно набрасывался на страницы и острым карандашом быстро засевал белые полосы бумаги равнодушными и жестокими черточками, завитушками, узелками и змейками стенограммы, которые становились знаками преступления, убийства и крови.
      Меня раздражало холодное, равнодушное, замкнутое и послушное лицо протоколиста, его чисто вымытая рука, держащая остро отточенный карандаш, и невозмутимость, с которой он жил в бесстрастном мире стенографических знаков. Но я недолго думал об этом, потому что обвиняемый, отвечая на какой-то вопрос, рассказал, как крестьяне боялись делить и брать господскую землю, а мне вспомнилось, как я, тогда пятнадцатилетний парнишка, боялся города. В 1945 году я неожиданно попал в город. Учитель считал меня способным, и меня отправили в учебное заведение, куда я был принят так же легко, как легко Войцех Трепа получил землю. Разница между мной и обвиняемым Войцехом Трепой заключается в том, что 1945 год, переломный год моей жизни, наступил, когда мне было пятнадцать лет, а обвиняемому – под сорок, и он давно уже был убийцей, поэтому все перемены в жизни Войцеха Трепы после 1945 года не только не могли зачеркнуть случившегося в июне 1930 года, но даже не были в состоянии помешать второму убийству. Обвиняемый Войцех Трепа, сын Юзефа и Катажины, урожденной Багелувны, вошел в жизнь, которая началась после 1945 года, отмеченный 1930 годом, и с этой отметиной неуклонно шел к совершению второго убийства. Меня же 1945, вернее, даже 1944 год застал с тем жизненным опытом, который приобретается, когда караулишь утят or вороны, разбрасываешь на поле навоз, пашешь, молотишь, ешь кисловатый ржаной хлеб; это был весь багаж, с которым я вошел в 1945 год, и этот год, может быть, уберег меня от иного, более тяжелого опыта, но не смог спасти обвиняемого Войцеха Трепу, который уже взвалил на себя самую тяжелую ношу.
      В 1945 году я оказался в школе в большом городе. О деревне мне напоминала только земля в цветочных горшках на окне общежития, несколько больших старых деревьев в парке и две белки, вернее, мелькавшие среди деревьев шкурки – белки были собственностью всех горожан, и приходилось довольствоваться лишь мелькавшими шкурками.
      Мне довелось пережить мимолетный испуг, продолжавшийся до того момента, пока я не простился с парнишкой, которому была мила деревенская нищета, то есть простился с самим собой, когда я много понял и сказал этому парнишке, то есть самому себе: «Прощай, приятель, я ухожу от тебя».
      Но вот на этом процессе дважды убийцы Войцеха Трепы, сына Юзефа и Катажины, урожденной Багелувны, я снова встретился с этим парнишкой, влюбленным в свою деревенскую беду, то есть с самим собой, и внимательно пригляделся к нему; я убедился, что он не ушел, хотя я и сказал ему: «Прощай». Нас двое, мы удобно устроились в прокурорском кресле и вдвоем обвиняем Войцеха Трепу.
      Я боюсь себя, того парнишки, ибо он говорит мне, прокурору, что надо простить Войцеха Трепу, сына Юзефа и Катажины, урожденной Багелувны; а я, прокурор, отвечаю, что должен наказать Войцеха Трепу, сына Юзефа и Катажины, урожденной Багелувны. Но я, подросток, влюбленный в трухлявые балки дома и конюшни, сержусь за такой ответ на себя, прокурора. И снова я, прокурор, уступаю, хотя и боюсь этой уступки и хотел бы снова сказать себе, подростку: «Прощай, приятель». Я прощаюсь, ко безуспешно, потому что этот подросток не уходит, и я, прокурор, слышу его горький шепот: «Прокурор Анджей Табор, обращаюсь к тебе я, босоногий пастушонок, который погоняет лошадей во время пахоты и молотит зерно, я, Анджей Табор». Смешно, что он говорит мне об этом и обращает мое внимание на руки восьмидесятилетнего старца Юзефа Трепы, отца обвиняемого Войцеха, обращает внимание на его изуродованные, узловатые, большие руки, такие большие, что ими можно прикрыть обе страницы уголовного кодекса.
      В суде пока еще не говорится подробно об обстоятельствах второго убийства, которое совершил обвиняемый. Суд пока еще осторожно приближается к этому второму убийству, но уже не может избежать искушения и не употребить слов «второе убийство», конечно, произнесенных пока в соответствующем контексте, во время показаний обвиняемого Войцеха и свидетелей; суд не избегает и другого искушения – напоминать время от времени дату второго убийства, 29 декабря 1960 года. Собственно, суд уже осторожно и внимательно знакомился с фактами, приближаясь ко второму преступлению Войцеха, и, пожалуй, скоро перемахнет через те годы, которые еще не затронуты в показаниях. Он поступит так, поскольку ничего важного в те годы уже не происходило, а если что случалось, то было лишь повторением пережитого после первого преступления.
      Но прежде чем перейти ко дню второго убийства, той минуте, тем секундам, а может быть, единственной секунде, когда совершилось второе преступление, суд узнал о смерти Катажины Трепы, матери обвиняемого Войцеха, которая скончалась в 1944 году. Катажина умерла до раздела господских земель, ей не суждено было прийти на свое, не разделенное межами поле в пять моргов, поглядеть на землю и наговориться о ней досыта. Она умерла, и пошли прахом все те многие годы, когда она молча готовила корм свиньям, как бы сознательно приберегая слова для долгого разговора на захватывающую тему.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6