– Ой... до чего же здорово снова быть здесь, – удовлетворенно вздохнула она.
– Иди, забрось к себе вещи, а потом мигом спускайся вниз и объясни, что заставило тебя так спешно прискакать ко мне?
Окна комнаты Роз выходили на океан, и шум его был последним, что она слышала, засыпая, и первым – просыпаясь по утрам. И еще по ночам океан чуть светился, отражая огни Кейп-Кода. Медная ее кровать была покрыта белым, белее горного снега, простеганным концентрическими кругами покрывалом; занавеси на широких двустворчатых, до пола, окнах тоже были белыми, и солнечный свет, проходя сквозь них, как через фильтр, приобретал яркость раскаленного нимба вокруг головы святого. Полированная поверхность обработанного наждачной бумагой пола атласно поблескивала, половики, еще одно из достижений Викки, были сшиты из разных тряпичных лоскутов самых ярких расцветок, на умывальнике примостился кувшин из слоистого стекла, в нем стоял букет из маков, васильков и маргариток; на столе у изголовья кровати высилась горка книжек в бумажных переплетах.
Роз быстро умыла лицо и руки, расчесала волосы и спустилась вниз, где Викки уже разливала похлебку в большие фаянсовые чашки.
– Умираю, так хочу есть, – радостно сообщила она Викки. – Я всего лишь раз остановилась, чтобы перехватить чашечку кофе с булочкой где-то часов в восемь утра, и с тех пор мой желудок решил, что мне уже перерезали горло.
– В котором же часу ты выехала?
– На рассвете.
– А почему вдруг такая спешка?
– Давай я сначала съем похлебку, а потом все расскажу по порядку. – Роз, полностью отдавшись еде, молча и быстро, смакуя каждую ложку, опустошила одну чашку жирной похлебки, в которой густо плавали гребешки. Когда принялась за вторую, кратко поведала своей слушательнице о происках отчима. – Это была последняя капля. Я знала, что он волочится за каждой юбкой, но какое это имеет отношение ко мне? Я-то ему зачем далась? Сколько помню, между нами никогда не было особой привязанности.
– Ты знаешь его гораздо лучше, чем я.
– Это потому, что ты не успела узнать его поближе. – Ливи пробыла только несколько месяцев в качестве леди Банкрофт, когда было принято решение отправить Роз в школу. – Билли достаточно было только раз взглянуть на тебя, чтобы понять, кто ты. Будь ты хоть немного поуступчивей, ты могла бы остаться, а я могла бы быть с тобой, но уступчивой, дорогая Викки, ты не была никогда.
– Чья бы корова мычала... – сухо отрезала бывшая гувернантка.
Роз удовлетворенно промокнула губы салфеткой.
– Как всегда, высшего качества. А теперь отведаем омара.
И это блюдо было полностью уничтожено, каждая скорлупка скрупулезно обсосана. Та же участь постигла квасцовый хлеб и подслащенное масло, в которое Роз обмакивала его. На десерт они съели запеченную в пироге под густым слоем мороженого собранную в прошлом году клюкву.
– Вот это да... – отдуваясь, сказала Роз. – Можно, я отрыгну, как хрюшка, которой, в сущности, я и являюсь?
Кофе они пили на веранде, Викки сидела в своем кресле-качалке, Роз – в подвешенном в виде качелей шезлонге.
– Значит, твои планы никак не изменились? – спросила Викки.
– Нет. Сначала поступлю в Уэллесли – кстати, это прямо здесь, рядышком, поэтому буду наезжать к тебе так часто, как позволишь, – и планирую серьезно заниматься. А потом – здравствуй, Флоренция!
Отпивая кофе мелкими глоточками, Викки задумчиво уставилась на океан, глядя на то, как неподалеку от берега без видимой цели, часто меняя галсы, болтался черный шлюп с почти обвисшими от слабого ветра красными парусами.
Это была высокая, угловатая женщина с суровым даже в состоянии покоя лицом, сильным и волевым под шапкой светлых, как песок перед домом, волос. Львиную ее гриву с трудом удерживали какого-то зловещего вида шпильки. Глаза у нее были серо-зеленые, блестящие и чистые, и прямой их взгляд мало кто выдерживал. Она никогда не была миловидной, но сейчас в свои сорок восемь лет обрела вдруг своеобразную, как у амазонки, мужественную красоту. Она никогда не была замужем, потому что, как сама объясняла, не встретила мужчину, без которого не могла бы обойтись. Ее недюжинная личность и оригинальный ум обрушились на Роз, подобно бомбе в десять тысяч мегатонн, раздув в ее душе пламя такой силы, что даже теперь, спустя четырнадцать лет, свет его резал глаза даже ей самой.
Зная это, Хелен Уикершам была очень обеспокоена. Конечно, Роз была уже не той маленькой впечатлительной девочкой, как тогда, когда она начала ею заниматься и когда многие особые мнения и идеи, которых теперь придерживалась Роз, включая и воззрения на роль женщины в обществе, принадлежали самой Викки.
Ее нисколько не удивило, что Билли Банкрофт пристал к собственной падчерице: в первую голову он был мужчиной, а уж потом отчимом, к тому ж мужчиной гиперсексуального склада, увидевшим, что бутон Роз распустился в сказочной красоты цветок. В отличие от некоторых девушек, которые уже в неполные пятнадцать лет напоминали Мерилин Монро, она созревала долго и медленно и еще совсем недавно выглядела девчонкой-сорванцом, плоскогрудой, длинноногой и большеротой.
Но вот Роз превратилась в женщину. Плоская грудь над узкой талией округлилась и увеличилась до 36 размера бюстгальтера, а там, где вместо бедер торчали кости, теперь упруго проступали обольстительные линии. Лицо ее все так же оставалось лицом ее матери, и только то, что скрывалось за ним, в корне различало их. Подчас Роз и сама не сознавала, что, поступая тем или иным образом, она бросала вызов самому факту существования Оливии Гэйлорд Банкрофт. Отсюда, в чем Викки была абсолютно уверена, и проистекало ее желание сделаться историком искусств. Это было настолько удалено от всего, что имело хоть какое-то отношение к Ливи Банкрофт, что многие только удивленно поднимали брови. Желание это было тесно связано и с другим – мещанин-отчим незаслуженно уволил с работы ее любимую гувернантку, одним ударом избавившись и от нее, и от нелюбимой падчерицы, которую отправил учиться в пансион. С точки зрения Викки, это была первая ошибка Билли. Отныне любые его действия в глазах падчерицы выглядели глупыми и никчемными. Ошиблась и ее мать, не сумев остановить его.
И вот к чему это привело. Хорошо еще, что Роз оказалась сильной натурой, полагавшейся только на собственные силы. Как и Викки, она любила уединение, вот почему они сразу же приняли друг друга и провели вместе семь долгих, счастливых лет. Больше всего Викки сейчас беспокоило то, что Роз свернула не на свою дорогу, что ранее избранная из неверных побуждений карьера не даст ей того, к чему она стремится, что ей необходимо, а именно: чувство принадлежности к чему-либо очень важному, раз и навсегда установленному. Искусство развивается очень и очень медленно. Потребовалось несколько тысячелетий, прежде чем оно обрело Пикассо.
У Роз не было никого, к кому бы она могла приткнуться с тех пор, как умер ее отец. Всем своим естеством она была привязана к нему, и его преждевременная смерть на долгие годы сделала ее одинокой и несчастной. После смерти отца они с братом стали очень близки друг другу, но сначала ее, потом его отправили по разным школам, и таким образом оборвались последние из ее родственных уз. А когда из ее жизни убрали Викки, Роз осталась совершенно одна.
Ну что ж, подумала Викки, вставая, чтобы убрать со стола грязную посуду, придется теперь ей самой выбирать себе дорогу. Слава Богу, что я хоть успела научить ее, как это сделать.
Первый же год пребывания Роз в Уэллесли подтвердил самые худшие предчувствия Викки. Она не проявила ни особого рвения к занятиям, ни уважения к людям, составлявшим признанное ядро изысканной артистической публики, толпившейся вокруг предмета, который она изучала. Здесь больше занимались исследованием направлений в искусстве, чем постижением конкретного таланта того или иного художника, часами спорили по поводу достоинств «Супницы Кэмпбелла» Энди Уаррола в сравнении с «Мэрилин Монро» Лихтенштейна, вместо того чтобы признать, что обе работы несомненно гениальны и различает их только неясность, какой следует присудить наивысшую награду. Роз заработала свой первый штрафной балл, когда, широко раскрыв глаза, брякнула: «Конечно же, Энди Уарролу, посмотрите, по каким бешеным ценам идут его картины». С тех пор к ней стали относиться с большой долей недоверия.
– Мне все это ужасно не нравится, – призналась она Викки, у которой проводила Рождество того года. – И они мне все не нравятся. Не нравится претенциозная чушь, которую они несут. Иногда мне хочется записать весь этот бред сивой кобылы на магнитофон и дать им послушать самих себя...
Но, будучи той, кем была, она до конца выдержала первый учебный год. А на занятия второго просто не явилась.
– Не потому, что испугалась трудностей, – объясняла она Викки. – Просто меня предупредили: если не оставлю при себе подрывные мнения, они будут вынуждены «пересмотреть» мои с ними взаимоотношения. Тогда я заявила, что ничего не собираюсь пересматривать и трактовать поп-арт как – цитирую – «серьезное искусство». Господи, Викки, да кто же может всерьез принимать этого шарлатана Энди Уаррола? Когда я решила заняться историей искусств, я вовсе не таких, как он, имела в виду. Любой Энди Уаррол – это только малюсенькая, петитом, сносочка в книге, а вовсе не целая глава! И неудивительно, что рисует он не столько картины, сколько деньги!
– Искусство включает в себя как возвышенное, так и нелепо-смешное, как я уже раньше тебе говорила. И не только художников, но и тех, кто заявляет, что им известно, что стремились художники выразить своими полотнами. Ни в каком другом мире не произносится вслух столько дерьма, сколько в мире искусства! Тебе остается самой отыскивать в этой грязи крупицы золота; используй информацию, поступающую в твой мозг, таким же образом, как твое тело использует пищу, которая в него попадает. От того, что считаешь ненужным, избавляйся без сожаления.
– Но меня совершенно не интересует нелепое, а только возвышенное...
– Тогда заруби себе на носу, – не дала ей договорить Викки, – что и нелепое имеет свою цель и задачу, а именно: дать тебе распознать истинное величие возвышенного.
– Ну, тогда я точно не смогу распознать это, слушая курс лекций, который нам читается. Наш профессор – типичный либерал, которого в искусстве интересуют только общие тенденции и направления и который рассматривает всех – цитирую дословно – «так называемых Великих мастеров под углом зрения их политических убеждений». А мне это неинтересно. Я хочу слушать историю искусств, а не эволюцию политических взглядов художников. Он – претенциозный зануда, и мне непонятно, почему я должна понапрасну тратить свое время и на него, и на его совершенно мне ненужный курс лекций, поэтому я и не собираюсь этого делать.
– И что же ты собираешься делать? – мягко поинтересовалась Викки.
– Провести лето у тебя, если не выгонишь, и хорошенько поразмыслить, куда подаваться дальше.
– Конечно же, можешь оставаться, но при условии, что поставишь в известность свою мать о том, где, с кем и почему ты здесь...
– Об этом можешь не беспокоиться. Я поддерживаю постоянную связь с Джеймзом, а он обо всем сообщает матери.
– А с ней самой ты вообще не разговариваешь?
Роз повела плечом.
– Не вижу в этом никакого смысла. Нам все равно нечего сказать друг другу...
В последние недели лета она много плавала, ходила под парусом и загорала. Редкие ненастные дни она проводила в антикварных лавках Провинстауна либо на лодке приплывала на виноградник Марты, откуда на взятом в аренду велосипеде добиралась до Эдгартауна, тщательно избегая при этом встреч с «шикарной» нью-йоркской публикой, напоминавшей ей тех людей, от которых она сбежала из Уэллесли. Поднималась она с первыми лучами солнца, чтобы сходить в Барнстейбл за брусникой или покопаться в засыпанном песком садике Викки.
В конце лета через бинокль Викки она наблюдала за прилетавшими птицами: ржанками, камнецветками, желтоножками и белыми цаплями, целыми стаями копошившимися на покрытых густой жижей отмелях, пока Викки рисовала их.
Быстро редела листва, появились первые признаки осеннего увядания, на болотах высоко поднялась трава, а в местных магазинах открылась сезонная распродажа перед новым учебным годом. Лето явно шло на убыль.
В один из вечеров, сидя дома после ужина, так как на дворе уже чувствовался морозец, они слушали Брамса на проигрывателе с особой точностью воспроизведения звука, который Роз подарила Викки на последний день ее рождения.
– А что ты думаешь о Калифорнии? – неожиданно спросила ее Викки.
– Ничего не думаю о Калифорнии. А причем здесь Калифорния?
– Одна из моих старинных подруг читает в Беркли курс литературы, и она говорила, что у них на кафедре истории искусств появился человек, который буквально всех взбудоражил. Типичный бунтарь-одиночка, но его студенты добиваются отличных результатов, и записаться к нему на курс очень сложно. Если прибавить к этому еще тот факт, что его книга о Жерино считается одним из лучших исследований по этой теме, то, как мне кажется, твои надежды найти человека, взгляды которого ты могла бы уважать, могут сбыться. Правда, понадобится ловкий ход, чтобы перевести тебя из одного университета в другой, но ты ведь круглая отличница. Я сочиню о тебе восторженный и хвалебный отзыв и, надеюсь, моя подруга сможет протолкнуть тебя на курс, который, уверена, покажется тебе интересным...
Два года спустя Тони Стэндиш медленно ехала по узкой, извилистой улочке, уходящей вверх по склону холма. По бокам ее, как лепестки, террасами, один над другим, располагались маленькие симпатичные домики, почти скрытые от глаз густой листвой. Тони подумала о том, что Соселито напоминает ей Средиземноморье: ни дать ни взять Капри. Глаза ее внимательно рыскали по сторонам, отыскивая номер, который Роз сообщила ей по телефону; наконец она обнаружила его на маленьком розовом домике. Он стоял несколько особняком, наружные его ящики для растений полыхали цветочным разнообразием.
– Тетя Тони!
Когда Роз распахнула багряную входную дверь, лицо ее выразило неподдельную радость, и объятия ее были искренними и пылкими.
– Возвращение блудного сына, – блестя улыбкой, изрекла ее тетка, только что возвратившаяся из «Голден Дор», где провела шесть недель, сбросила десять фунтов и на столько же лет помолодела.
– Но упитанного тельца, увы, не будет. Вместо него будет рыба... не забывай, что мы в Калифорнии, зато она у нас самая крупная и самая свежая...
– Рыба так рыба, но было бы неплохо, если бы она оказалась семгой.
– Естественно. Я ведь все хорошо помню. Запеченная и поданная на стол под майонезом собственного изготовления.
– Ну и дела! – подивилась Тони. – Повар и одновременно историк искусств?
– Да, теперь я умею немного стряпать. – Викки меня обучила, а если что не так, я всегда могу позвонить ей по телефону. Что же касается историка искусств, то Бог с ним.
– Но ученую степень ты все же получишь?
– Если все будет хорошо.
Тони с головы до ног критичесни оглядела любимую племянницу.
– Во всяком случае, сама ты точно выглядишь хорошо. Видимо, твой образ жизни наконец пошел тебе на пользу.
Роз словно светилась изнутри. Тонкая и стройная даже в хлопчатобумажных шортах и шелковой футболке цвета шампанского, она все равно выглядела элегантной. Это у нее уже в крови. Как и у ее матери. Хотя, в отличие от нее, Роз выглядит намного... открытей, что ли. До сих пор и она была до предела замкнутой, недоверчивой. Глядя на нее сейчас, Тони подумала, что, видимо, нашелся такой человек, которому она поверила. Человек, сумевший совершить невозможное. Яркая улыбка ее могла соперничать с солнцем, а вечная самонадеянность уступила место спокойной уверенности в собственных силах. Куда-то исчезла настороженная и замкнутая, готовая спорить по любому поводу девчушка. Значит, кому-то удалось ослабить мертвую хватку державшего ее внутреннего напряжения.
Широко раскрыв рот и ничуть не смущаясь от этого, Роз весело расхохоталась.
– Мой образ жизни и я теперь неразлучны. Пойдем, я поставила на лед целый кувшин маргаритас.
– Ангел ты мой!
Вслед за Роз Тони прошла в наполненную солнцем гостиную, выходившую на террасу, откуда открывался прелестный вид на бухту. Отделанные ситцем с горевшими на нем цветками мака диван и кресла были скорее удобными, чем изысканно-утонченными, вдоль двух стен тянулись набитые книгами полки. Книги и листы бумаги стопками лежали и на большом кофейном столе, придвинутом вплотную к дивану. На одной из книг, греясь в лучах солнца, лежала мармеладного цвета кошка. В разных местах комнаты стояло несколько ваз с небрежно вставленными в них цветами, а одна из стен, без книжных полок, была сплошь завешена картинами.
– Что это? – спросила Тони.
– Морские пейзажи Викки, остальные – Питера.
– Что он еще и рисует, а не только читает лекции по живописи?
– Только ради собственного удовольствия. Он обладает потрясающей способностью постигать сущность чужих полотен, сам же, увы, талантом живописца обделен – во всяком случае, таким, каким бы мог гордиться. У него на этот счет требования, прямо скажем, космические.
– В галереях на Мэдисон-авеню я видела кое-что и похуже, хотя указанные там цены исчисляются десятками, а то и сотнями тысяч долларов.
– Он бы наверняка согласился с тобой, так как верит, что истинному таланту вообще цены нет и произведения искусства невозможно оценить той или иной суммой денег. – Роз улыбнулась. – Удивительно несовременная точка зрения.
– Ты говоришь прямо как твоя мать, – заметила Тони.
– Как она там? – спросила Роз, разливая бледно-зеленую жидкость по двум большим бокалам.
– Как всегда. Правда, теперь уже выкуривает подряд по три пачки в день. – Тони встретилась взглядом с Роз. – Он тоже совсем не изменился. Но довольно о них, меня больше интересуешь ты. – Тони взяла свой бокал. – Твое здоровье, детка. – Отпила несколько глотков и удовлетворенно крякнула: – Вот это «Маргарита», так «Маргарита»!
– Рецепт мне сообщил один бармен из Сан-Диего после того, как я ему сказала, что картина, которая висит у него в баре – а он ее получил взамен довольно крупного неоплаченного счета, – принадлежит кисти раннего Ротко.
Тони почти наполовину осушила свой бокал.
– Лично я кроме Нормана Роккуэла вообще никого не знаю, поэтому удивляться не буду.
Роз подалась над столом, чтобы снова доверху наполнить ее бокал.
– А чему будешь удивляться? – глядя Тони прямо в глаза, спросила она.
– Я же тебе уже говорила: ничего не изменилось с тех пор, как ты уехала. Твоя мать как шла, так до сих пор и топает по проторенной своей дорожке, вернее, колее; твой отчим как делал свои миллионы, так и продолжает их делать. Диана все так же его капризная любимица, Дэвид все тот же херувим, а Джеймз все так же блюдет врата храма Ливи. – Тони помолчала. – Но мне казалось, что он пишет тебе и держит тебя в курсе всего.
– Значит, не всего, и ты об этом прекрасно знаешь.
– А как насчет того, чтобы просветить меня по поводу некоторых вещей, которых я действительно не знаю... Например, что заставило тебя так спешно покинуть поле сражения после столь блистательного дебюта?
– Билли стал приставать ко мне.
– А-а-а... Я чувствовала, что что-то случилось, но это уж чересчур. Он, скорее всего, был здорово пьян.
– Вдрызг, но это вовсе не давало ему права лапать меня. Поэтому я и врезала ему кой-куда коленом – и довольно сильно. Если бы я осталась, то атмосфера здорово бы накалилась.
– А разве она и без того не накалена?
– Было бы еще хуже. Он бы бесился от собственной глупости, а я бы злопыхала по поводу его хамства. Рано или поздно невозмутимый мамочкин фасад рухнул бы, как храм царя Соломона. Я бы, конечно, не возражала, чтобы Билли был заживо погребен под его обломками, но мне очень бы не хотелось, чтобы осколки задели и ее. Кроме того, я все равно должна была уехать. Это специально оговаривалось, когда я согласилась на свой дебют. Просто я решила сделать это раньше, а не позже. Так оно оказалось даже лучше, потому что вряд ли она ждет от меня большего в будущем.
– О твоем побеге она, кстати, узнала только на третий день. У нее разыгралась дикая мигрень, можно сказать, всем мигреням мигрень – между прочим, с каждым разом ее головные боли все сильней и сильней, и она живет только за счет транквилизаторов. – Тони откинулась на подушки дивана. – Теперь, когда у тебя самой завелся мужчина, тебе легко судить о матери.
– Если бы Питер обращался со мной, как Билли с мамой, я бы его давно утопила в океане.
– Значит, у вас с ним все в порядке?
– Я даже представить себе не могла, что может быть так хорошо.
– А... Это многое проясняет, – улыбнулась Тони. – Хотелось бы хоть глазком взглянуть на него.
– С виду он так себе, и смотреть-то не на что, но у него потрясающий ум.
Тони улыбнулась и печально покачала головой.
– Только ты способна влюбиться в ум мужчины. А как насчет другого?
Усмешка, чуть тронувшая губы Роз, не прошла незамеченной для опытного глаза Тони, которая верно ее расшифровала.
– Жалоб нет.
– Он живет с тобой здесь?
– Он здесь появляется. Если бы он жил постоянно, это бы отрицательно сказалось на его положении в Беркли. Но он старается бывать здесь как можно чаще.
– Вы поженитесь?
– Нет.
– Почему?
– А зачем?
– Дети...
– Они не входят в наши планы – пока.
– Тебя не волнует, что он в два раза старше тебя?
– Только хронологически.
– А как насчет Флоренции?
– Придет время...
– Господи, да ты по уши влюблена, – удивилась Тони.
– Да, – простодушно созналась Роз, – влюблена.
Она вовсе не желала этого. Одного взгляда на чрезмерно худого для своего роста, неопрятного и взъерошенного мужчину, именуемого Макферсоном искусства и всеми обожаемого, было достаточно для скептической мысли: «Надеюсь, что звучишь ты намного лучше, чем выглядишь». Ибо, как всегда, глаза ее, словно микроскопы, многократно увеличивали каждый его изъян. Нечесаные и сальные космы нуждались в стрижке, одно ушко его роговых очков крепилось с помощью липкой ленты, а одежда красноречиво свидетельствовала о вынужденных мерах бережливости. У него был крючковатый профиль и раздвоенный подбородок, но, когда он начал говорить, она онемела от изумления, поглядев на свои руки, мгновенно покрывшиеся гусиной кожей, так что каждый волосок стоял дыбом. У него был голос прирожденного оратора: сильный, звучный, а типично европейское произношение кого-то ей здорово напоминало... кто бы это мог быть... Поль Анри! Да, именно его, Поля Анри, в главной роли в фильме «Ныне странствующий», в которого она влюбилась сразу же, как только посмотрела фильм по телевизору. Голос лектора еще больше стал напоминать ей голос Поля Анри, когда он, все более возбуждаясь, принялся излагать свое кредо, и то, что он говорил, в тот же день и миг обратило Роз в его веру.
Он заставил ее по-новому взглянуть на знакомые полотна, и так, что для нее открылось в них нечто иное, о чем она даже и не подозревала. Выявив центральную точку какого-либо шедевра и осторожно притронувшись к ней, он разворачивал перед слушателями всю сложную внутреннюю его структуру. Когда он говорил о Рембрандте, Гойе, Караваджо, Делатуре и Делакруа, Пуссене и Писсарро, создавалось впечатление, что он был знаком с каждым из них лично и они посвящали его в тайны создания своих полотен. Он был влюблен в великие произведения и умел заразить своей любовью других людей. Так как Роз и без того уже была страстно влюблена в искусство, она влюбилась в него самого. В течение многих месяцев она была одним из многих лиц в толпе, до отказа заполнявшей все сидячие места и проходы вдоль стен аудиторий, где он читал свои лекции. Как и все, она завороженно следила за его жестами, когда он объяснял расположение фигур на полотне или показывал использование мазка на многократно увеличенном изображении, одну из деталей сюжета, о котором шла речь в данный момент.
Из круга других ее выделила письменная работа.
Имя этой студентки ему ничего не говорило. Он совершенно не знал мир, к которому она принадлежала, не знал, что она очень богата. Питер Дзандас (мать его родилась в Вене, отец – в Будапеште) приехал в Америку в 1949 году, его семья бежала из Венгрии еще до того, как коммунисты успели арестовать его отца, журналиста-международника и активиста-подпольщика. Они осели в Пенсильвании, где за многие десятилетия сложилась довольно крупная община выходцев из Центральной Европы, большинство из которых работали на металлургических заводах Скрэнтона. Отец его, уже тогда свободно говоривший, читавший и писавший на английском, знал также немецкий и венгерский и потому получил работу переводчика захваченных во время войны немецких документов. Его мать, бывшая учительница, устроилась в технической библиотеке Бетлехемского металлургического комбината. Тогда еще четырнадцатилетний Питер, такой же полиглот, как и его родители, поступил в местную среднюю школу, где получал только самые высокие оценки и которую закончил лучшим учеником своего класса. Из многих поощрительных стипендий, он выбрал стипендию старинного и широко известного Пенсильванского университета, где последовательно получил диплом бакалавра искусств – с отличием, магистра искусств в области педагогики и, наконец, доктора философии искусств – за блестящую диссертацию о таинственном таланте Жерико.
С ног до головы в различных научных степенях, после тщательного анализа целого ряда лестных предложений работать в самых престижных музеях он выбрал отдел Великих мастеров музея истории искусств в Вене, где обучился еще методике реставрации полотен, вывезенных немцами из Австрии во время войны. Он проработал там пять лет. Когда вернулся в Штаты, сначала преподавал в своей альма-матер, затем подал заявление на замещение вакантной должности ассистента профессора в Беркли, где, в возрасте сорока двух лет, обрел себе громкое имя в академических кругах. В мире искусств за ним уже давно закрепилось мнение как о человеке, имеющем собственный взгляд на вещи, полностью отличный от общепринятого.
Роз дала ему прозвище Профессор Ку-ку, а он, когда она стала для него не только именем, проставленным под талантливо написанными эссе, окрестил ее Рози. Имя Розалинда принадлежало ее миру; имя Рози – его.
Искусство было основной движущей силой его жизни, остальное – и здесь, несомненно, чувствовалось влияние отца – заполняла политика. Именно она заставила его перейти в Беркли, хотя к тому времени радикалы-шестидесятники уже превратились во вполне благопристойных граждан. Пришел и ушел Уотергейт, унеся с собой Ричарда Никсона, затем за решетку была упрятана Пэтти Херст. Слушая, как Питер разглагольствует по поводу последнего из ниспровержений, Роз втайне радовалась, что ему ничего не известно о ней самой, типичной Бедной Богатой Маленькой Девочке.
Со своей стороны, она была вовлечена в движение женщин за равноправие, особенно интенсивно занимаясь им после того, как конгресс не сумел собрать необходимого количества голосов, чтобы провести 27-ю поправку к конституции США о равных правах для женщин. Питер Дзандас оказался единственным из мужчин, которых она знала, кто стоял на стороне женщин в их борьбе за истинное освобождение. Он не считал женщин ниже себя ни по физическим данным, ни по интеллекту, хотя после того, как у них с Роз установились близкие отношения, они не раз бурно спорили по поводу того, почему среди женщин никогда не было великих художников. Эта профеминистская позиция полностью компенсировала его слепую, с точки зрения Роз, предубежденность против мира богатых.
Во всем остальном он был одним из самых непредвзятых людей, которых Роз доводилось встречать в своей жизни, кроме, пожалуй, одного щекотливого вопроса. Денег. Его бесило стремление богатых меценатов выкладывать деньги за великие полотна только ради того, чтобы упрятать их глубоко в сейфы банков как самого безопасного места. Они, эти богатые покупатели, были не столько поклонниками искусства, сколько его коллекционерами. Великое произведение не было для них выражением человеческого гения, иллюстрирующим ту или иную сторону человеческого опыта и тем самым дающим возможность людям обогатить и собственный жизненный опыт, – оно было для них одним из способов вложения капитала, товаром, который имеет смысл до поры до времени попридержать, а потом продать с большей для себя выгодой. Его возмущали баснословные покупные суммы, они были оскорблением памяти художников, особенно таких, как, например, Ван-Гог, который при жизни так и не сумел продать ни одной из своих картин. Это была самая чувствительная из его болевых точек, и Роз в его присутствии даже отдаленно боялась намекнуть на имя сэра Уильяма Банкрофта, так как он слыл именно таким коллекционером. Если ему советовали покупать те или иные картины, он их покупал. Если, наоборот, советовали продавать, он продавал. Они были одним из видом его собственности, не более. Такого рода люди для Питера Дзандаса были что красная тряпка для быка. Он буквально заходился от злобы к ним.
Ко многим вещам он относился преувеличенно пылко, но, когда вопрос стоял об искусстве, распалялся добела. Другой областью пылкой его страсти был секс, и здесь он явился для Роз истинным открытием. Его совершенно не смутил тот факт, что она оказалась девственницей. Когда Роз заявила ему, что не нравится мужчинам, он ответил:
– Меня это совершенно не удивляет. Ты способна запугать любого, даже не представляя себе этого, а страх гасит любые эротические порывы молодых людей, и без того неуверенных в своем успехе у противоположного пола. Я же, во-первых, уже далеко не молод, а, во-вторых, никогда не боялся женщин.
– Охотно этому верю, – дерзко парировала Роз. – Перед лицом великого искусства ты робок, как агнец, зато перед женщинами нагл до безумия.
– Не нагл, – воспротивился он, будучи щепетильным не только в выборе мазка, но и слова, – просто уверен в себе.
– Как это? – не поняла Роз. – У тебя всегда такой вид, будто тебя только что, причем совершенно случайно, занесло в дом ветром.