На кипарисовой террасе,
Чтобы струился лаской вечер
И был изысканно прекрасен,
Как взгляд твой, ясный и счастливый,
Как голое ручейково-нежный,
Как шепот моря торопливый,
Как запах ветрено-подснежный…
Когда расцвечивает ало
Земную зависть по вершинам —
Мы возвращаемся устало
К пурпурным мантиям и винам.
На кипарисовой террасе
Плащи теней свивают свечи.
В цветах сирени тает праздник,
Как смех — бессонен и беспечен!
И фиолетовым кристаллом
Мерцают грезы снегом мнимым…
Разлиты слезы по бокалам,
Как будто души — по любимым.
Чем он занимался всю жизнь? Зарабатывал деньги? Отстаивал свое место под солнцем? Наверное, и это тоже., Но на самом деле он, Сергей Петрович Батенков, очень многим известный как Батя, словно Диоген с лампой, искал человека. Того, кому можно довериться, на кого можно положиться… Но не нашел. Может быть, в этом и есть смысл любой жизни? Найти человека, двух, трех, но таких, какие станут частью тебя самого, без которых жизнь немыслима и пуста… «Если радость на всех одна, на всех и беда одна…» Не сложилось. А потому он сам никому не нужен. Нужны его деньги, его бойцы, его хватка, его жестокость, его ум. Но не он сам. А потому — нет теперь никого рядом, «у самой кромки бортов», и прикрыть его, Батю, некому. Как сказал классик, каждый умирает в одиночку. А живет? Живет еще горше. Впрочем., люди похожи на айсберги, с малой ледяной горкой над поверхностью, с мерцающим непознанным сокрытым… Или на сложенные кострища, тлеющие едва-едва… Так и живут… Так и уходят, не оставив по себе никакой памяти. Ибо, чтобы остаться, нужно истаять, сгореть, перейти в новое качество.
Людям слишком жалко своего постылого настоящего, чтобы они могли перейти в вечность.
Сергей Петрович не заметил, что последнюю фразу произнес вслух.
— Жизнь — это болезнь, которая карается смертью. — невозмутимо отреагировал щут.
— Что-то ты сегодня слишком мрачен, Стасик. Лысый человечек только пожал плечами:
— Я всегда мрачен. И немудрено: спиртное в любых количествах полезно только в малых дозах.Я же дозы давно перестал ощущать. Алкоголизм — болезнь для меня неизлечимая, потому что не желаю видеть я этот говенный мир трезвым!
Так — хоть остается надежда на опохмелку. А что остается трезвеннику? Только повеситься.
— Послушай, Стасик, ты же умный мужик, тогда…
— Батя, к чему вопросы? Я безволен. Увы. Рядом с тобой мне достаются роскошные объедки. И не злись: ты предпочел бы сухую корку подачке, я — не из числа стоиков. Жизнь коротка и конечна, и я хочу прожить ее незначимо, но сладко. Тебе, Сережа, приятно топить свой страх смерти во власти, мне — в вине.
Каждому свое.
— Страх?
— Ну да. Лукавый построил сей мир на страхе, и не мне тебе говорить, что только это сильное чувство заставляет людишек шевелиться. И — подчиняться.
Великий страх смерти и множество мелких — бедности, нищеты, нездоровья, похмелья, никчемности, несостоятельности… Все эти хваленые американские психоаналитики тем и знамениты, что разбили один большой страх — небытия — на категории страхов мелких, кажущихся преодолимыми, к примеру стать карьерным неудачником или импотентом, и манипулируют людьми успешно и надежно. Не так?
— Ты мне надоел, Стасик, со своим страхом! Какой может быть страх, пока есть зачем жить? Даже если все полетит в тартарары, есть красивые девушки, цветы, солнце, море, песни, сочный шашлык и грохочущее из стволов пламя! Из моих стволов, понял, Стасик, из моих!
Внезапно Батенкову вспомнились слова хозяина заведения, сказанные им о Седом: «У него глаза стылые. Как у мертвого».
Может быть, в этом причина неясной тоски, которая томит его сегодня и не дает забыть обо всех разборках, денежных делах, купленных политиках, выборах, налогах, кознях противников, забыть обо всем, о чем он желал забыть, в компании незлого шута и двух очаровательных девчонок?! Он исподволь взглянул на Седого, безучастно сидевшего за столиком для обслуги и потягивающего чай из толстостенной кружки. Батя сам велел пригласить его в зал: пусть будет на виду.
К дьяволу беспокойство! Он приехал сюда отдыхать, и он будет отдыхать!
Грохочущее из его стволов пламя действительно превратит в ничто любого! Батенков долил себе водки в бокал, с удовольствием выпил, захрустел терпким моченым яблоком. Боевики-охранники, что сидели за шестиместным столом чуть поодаль, тоже повеселели: смурной вид шефа их тяготил, как тяготит здорового человека вид рахитичного недоноска. Чего Бате убожиться?.Все, что душа пожелает: водка — рекой, девки — табунами, пальцы — веером! Живи, пока живой, несись душа в рай!
Веселость накатила на Батенкова так же внезапно, как намедни — тоска. Он отмахнул рукой троим музыкантам — и саксофонист дунул тонко и проникновенно какой-то курортный блюз из нездешней жизни, вертлявый человечек за фортепиано мелким бесом рассыпался по черно-белым клавишам, вторя мелодии, ударник зашуршал металлической кисточкой по барабанам. Батя подхватил было Олю, но она вырвалась, легко запрыгнула на стол, одним движением, запустив руки под платье, сдернула трусики до щиколоток, вышагнула из них и начала перебирать ножками, играя подолом платья, подразнивая мужчин и кокетничая со всеми: и с охранниками, и с обслугой, и с собой. Но Батя знал: она танцует для него, только для него, и ее бесстыдное кокетство доводило его до умопомрачения!
Батя облизал разом спекшиеся губы: эта девчонка способна творить с ним черт-те что! Он мельком глянул на замершую рядом Катю: та неотрывно смотрела на подругу, а он, запустив ей руку под платье, почувствовал влагу… Девушка не шелохнулась, залившись краской стыда… Батенков совершенно расслабился, наслаждаясь созерцанием одной красотки и лаская другую… Сегодня его ждет особенное, ни с чем не сравнимое наслаждение…
Не торопясь, он снова налил себе водки, выпил. Почувствовал взгляд Стасика: в такие минуты шут смотрел на него как безродный кобель-дворняжка, у которого королевский сенбернар уводил из-под носа двух породистых сучек… Вот и вся философия: роскошные объедки со стола достаются слугам только по прихоти хозяина! Такие изысканные и озорные девчонки не для Стасика: пусть довольствуется отбросами общепита!
Взгляд Батенкова стал жестким и властным.
— Пошли! — коротко бросил он Оле, встал и подтолкнул вперед, к деревянной лестнице, Катю. Девочки послушно поднимались по ступеням, а Батенков следовал за ними, чувствуя за своей спиной несколько пар завистливых глаз… Как эти кобели хотели его девчонок! Пусть смотрят! Пусть глотают слюну, на то они и шавки. А каждая шавка должна знать свое место. Это были его девочки. Только его.
Но Батенков ошибался. Не все взгляды провожали его завистливым вожделением. Стасик смотрел так, как смотрит незадачливый прыщавый подросток на своего ненавистного кумира, как шакал, готовый броситься на льва сзади при первой его неудаче и — терзать, грызть, разрывать на части, захлебываясь мстительной трусливой яростью и чужой кровью… Если и была в его взгляде зависть, то лишь извечная зависть раба, готового запродать душу, чтобы самому жестоко насладиться властью хотя бы день, час, мгновение. Готового запродать душу… но не жизнь.
Ну а Седой… Его глаза с расширенными зрачками были холодны, пусты и беспристрастны, как жерла пистолетных стволов.
— «Экс» — первый вызывает Первого — Первый слушает.
— Трехминутная готовность. Боевого охранения не выявлено. Мы на расстоянии броска.
— Вас понял. Дополнительная вводная: человеку, который появится на вашей волне с позывным Киви…
— Как?
— Киви. Птичка такая. Неразумная.
— Я понял. Киви. Я просто не расслышал сначала.
— Так вот: человеку этому сохраните жизнь.
— А если…
— Не заморочивайтесь. Я же уже сказал. На нет — и суда нет.
— Вас понял. Первый.
— У меня все. Выполняйте штатный вариант.
— Есть.
Глава 5
— "Все, что есть только лучшего «а свете, все достается или камер-юнкерам, или генералам», — меланхолично процитировал Гоголя шут, выпил почти доверху налитый водкой фужер и остался за хозяйским столом коротать вечер в компании бутылок с цветными этикетками. Сидел он, дряблый и обрюзгший, никому не нужный и никем не жалеемый на всей этой круглой земле. Казалось, еще минута, и он оплывет по стулу мутным вязким киселем.. И только очень внимательный взгляд различил бы напряженные мышцы спины… Что тревожило, что беспокоило его? Униженность положения или все та же зависть?
Братки такими вопросами не задавались. Как только дверь за боссом закрылась, охранники расслабились. Защелкали откупориваемые банки пива, кто-то велел музыкантам сыграть погромче да повеселее… Ребятки привыкли к вольготной жизни на своей территории; вот уже два года благодаря проницательности и предусмотрительности Батенкова на этом райском побережье не происходило никаких громких разборок; впрочем, братва легкомысленно относила это не на счет ума вожака, а на свой: силу уважает всякий. Если они сперва и насторожились в связи с происшедшим в последние полтора месяца усилением охраны, то отнеслись к этому скорее как к чудачеству Бати. Впрочем, сидя вот так за пивком, братки любили побазлать за жизнь, перемыть кости всяким столичным авторитетам, какие, бывало, наезжали сюда на отдых по летней поре. Все сходились на одном: может, там, в тех столицах, дела и круче, а от добра добра не ищут. Лучше пить пивко и кувыркаться с ляльками, чем кататься на разборки и прочие увеселительные мероприятия или получать по почкам от отмороженных омоновцев. Батенков, он ушлый: и ментовские, и городские чины у него прикуплены, а какие не прикуплены, с теми тоже вась-вась. Живи и радуйся.
— Хороша лялька у Бати, — вздохнул один.
— Олька?
— Ну.
— Хороша Маша, да не ваша.
Собеседник только скривил мину: дескать, такого добра… Добавил:
— А вторая — дура.
— Много ты понимаешь, Гундосый, в ляльках! Вторая просто целка еще, щас Батя ее распечатает, деваха будет через годик — вспотеешь! — Парень прочувствованно сглотнул. — Девкам, им только начать, потом не остановишь…
— Знаток!
— А то…
Братки откровенно скучали. Единственное, что их утешало, — служба службой, а она, как известно, не сахар, но и оттяг свой они получат по полной программе: к Клавке Новиковой, которую в славном городе Южногорске все неравнодушные к бабцам самцы знали как Матильду, подвалили из центра России на сезонный заработок свежие телочки, одна другой краше, самое то, и послезавтра у них — первый субботник. Ну а сегодня… сегодня можно и поскучать. Но скучать не хотелось.
— Эй, заткни свою дудку, притомил! — крикнул саксофонисту вертлявый и дерганый пацанчик по кличке Гефа. — И поставь кассету, что-нибудь путное.
— Да у них ни «Стрелок», ни Васи Воротникова. Старье одно.
— Пусть старье! Вой этот уже душу вымотал!
Саксофонист отложил инструмент, пожал плечами, подошел к стереосистеме, воткнул первый попавшийся диск, включил воспроизведение.
Гаснет в зале свет, и снова Я смотрю на сцену отрешенно…
— Козел! Мы че, деды — старушку слушать?
— Заткнись, Гефа! Пусть играет! — оборвал его Карай. Гефа заткнулся, как велели, ухмыльнулся было: дескать, пока вас, старичье сорокалетнее, слушаем, да не долго вам пановать: спишем вскорости к едрене фене! Но, встретив встык взгляд главного, разом уткнулся глазками в стол, забегал по нему зрачками, как таракан по скатерти. Неизвестно, как бы отреагировал Карай на наглость зарвавшегося бодигарда, но тут длинный сухощавый парниша, скосив взгляд на столик в углу, за которым в отрешенном одиночестве коротал вечер Седой, спросил:
— Это вон тот, что ли, Грача мочканул?
Чернявый Карай скривился:
— Он самый. — Неприязнь в голосе начальника Батиной охраны скрежетнула, как жестью по стеклу.
— Так чего он по эту пору не в ямке червей кормит, а за столом рассиживается? — с вызовом продолжил длинный.
— Брось, Удав… Батя трогать не велел, — с сожалением проскрипел Карай.
— А мы трогать и не будем, — повеселел длинный. — А познакомиться, за жизнь погутарить право имеем? — Не дожидаясь ответа Карая, процедил сам себе сквозь зубы:
— Имеем. А ежели какая оплошка выйдет, так я себя прибить, как Грач, не дам. Придушу эту падаль по-тихому, а, Карай? Это Грач — птаха весеняя, а я — гада ползучая. — Парень обнажил в ухмылке длинные желтые зубы и вразвалочку пошел к столу Седого.
Довольный таким развитием дела, Карай только бросил напоследок, для будущей отмазки перед Батей:
— Ты только это. Удав, не гони…
Удавом парня прозвали еще лет десять назад. А все потому, что парнишка, насмотревшись в комсомольском видеосалоне всяких шаолиней и якудз, обратился к продвинутым столичным наркошам, наезжавшим на юг за полудармовой травкой, и за комок грязного «пластилина» изукрасили они ему тощий в те поры торс сложной цветной татуировкой: чешуйчатое тело неведомого доисторического гада кольцами обвивалось вокруг, а на груди жуткая рожа со стылыми глазками скалила гнусную пасть. Парня задразнили было, да за одно лето он взял и вымахал под метр девяносто. И руки у него оформились: длинные, как литые, и владеть ими он научился, будто тисками: ухватит — не упустит. Шею кому свернуть по-тихому — как два пальца обмочить. И ведь сворачивал.
Сейчас он шел к столу Седого медленно, тяжело, заводя сам себя до той хорошо известной ему степени тихой ярости, когда так легко и так приятно ломать хребты всяким недоноскам.
Братки наблюдали за приятелем с растущим куражом: что-что, а кураж веселит пьянее вина. Близкая, непосредственная власть над другим, над его страхом, над его жизнью, над его душой кружит голову неверным мерцающим туманом всесилия и всемогущества…
Вы так высоко парите, Здесь, внизу, меня не замечая… — ревели динамики.
Удав тяжко опустился на стул прямо перед Седым.
— Здорово, убогий.
Седой поднял взгляд, и Удаву поневоле стало не по себе: не было в глазах этого странника ни страха, ни удивления. В них ничего не было. И это казалось куда страшнее любой бездны. Удав опешил, растерялся, он вдруг разом потерял раж и решимость, а вместо хмельного волнения, ощутил в душе холодную, безличную пустоту. Противно заурчало под ложечкой; внезапный смертельный страх ледяной волной облил все его существо; парню даже показалось, что волосы зашевелились у него на затылке… Он попытался заглушить страх гневом, но, вместо горячей упругой волны, со дна изметавшейся души поднималось что-то суетливо-заискивающее… А Седой продолжал сидеть недвижно и взирать на пария пустыми зрачками.
Вы хотя бы раз, всего лишь раз На миг забудьте об оркестре, Я в восьмом ряду, в восьмом ряду, Меня узнайте, мой маэстро…
Седой вздрогнул. В глазах словно пробежала искра; теперь он смотрел на Удава так, будто очнулся от тяжкого забытья, от безумия, будто впервые увидел сидевшего напротив парня въяве, не смешивая, не путая с бредовыми видениями, с призраками, до той поры населявшими его усталую память.
А у Удава отлегло от сердца. Перед ним был живой человек, из мяса и костей, и в его воле сломать ему хребет — одним движением, с хрустом! Осознание, что его силе невозможно противиться, подняло долгожданную волну гневливого куража, а тот перепуганный бесенок, что суетился и боязливо скрежетал коготками, словно узрев перед собой настоящего зверя, теперь затих, затаился, как умер.
Удав передохнул вполвздоха, дважды сжал и разжал побелевшую, сведенную судорогой кисть руки… Сейчас он смотрел на соперника в упор, тем тягостным взглядом, какой приводил в предсмертный трепет даже конченых отморозков. И — встретил полностью отсутствующий взгляд Седого. Тот словно прислушивался к чему-то в себе…
Такое пренебрежение больнее плети хлестнуло по самолюбию парня; одним движением он отбросил стол в сторону, вскочил и ринулся на противника. Седой шагом приблизился вплотную, прильнул к нападавшему, словно клещами сцепил локтями его туловище и повернул спиной к двери.
Глава 6
Крупное тело парня задергалось: на спине его задымились разрывы, пули, кувыркаясь, вгрызались в плоть, вырывая куски живой ткани. Пущенная из бесшумного корот-коствольного «скорпиона» очередь казалась бесконечной.." Двое в черном, выросшие в проеме двери, как призраки, поливали все пространство перед собой плотным огнем. На балюстраде оказалось еще четверо; еще двое — у дверей на кухню.
Братки вскакивали, переворачивая стулья, и тут же падали, не успев выхватить оружие: пули летели отовсюду, и сидящие плотной кучей охранники оказались их легкой добычей. Выстрелы щепили дерево столов, вгрызались в глиняные под штукатуркой стены, но большинство увязало в телах боевиков.
Молчаливые люди в масках деловито сновали по залу и комнатам; выстрелы звучали пробочными выхлопами; гораздо больше шума производили лязгающие затворы автоматов и звон выбрасываемых гильз.
Через сорок секунд все было кончено: братков положили всех; никто не успел сделать ни единого выстрела. Стасик лежал под одиноким столом в луже крови. На Седого, неловко скрючившегося под громадным телом Удава, тоже особого внимания не обратили: живые так не лежат. Стереосистема продолжала выдавать слова старого шлягера:
…Вновь игру свою начните, И, я верю, чудо повторится…
Люди в черном один за другим подходили к старшему, впрочем ничем не отличавшемуся от бойцов, коротко докладывали:
— На кухне чисто. Четверо.
— Во дворе чисто. Трое.
— Чисто. Одиннадцать. Контрольные?
— Да. Только грамотно: под разборку. Объект?
— В комнате.
— Один?
— Нет. С двумя девками.
— Красиво жить не запретишь.
— Уйти ему некуда: окна мы контролируем. Что-то тихо у него.
— Занят. И здесь музон грохочет. Тепленьким возьмем.
— А вот тепленьким совсем не обязательно.
— Дверь заперта изнутри. Проложена стальным листом, — доложил один из бойцов.
— Бережется раб Божий.
— Нужно запальничком снимать.
— Нужно — снимай, — Шуму будет.
— Тишина уже не обязательна. Как только, дверь снимем — пару гранат, для верности. А потом — огнем прополоскать. Дочиста.
— Есть.
— На рубеж!
— Есть.
Бойцы застыли, ожидая, когда сработает куммулятивный заряд. И удар и взрыв были совсем негромкими; сорванная с замка дверь начала медленно раскрываться наружу… Трое уже сдернули кольца с лимонок, готовясь закатить их в комнату…
Шквал огня, сопровождаемый диким грохотом, вырвался из комнаты, распахнул дверь, покорежил, сорвал с петель, смел все живое и неживое с площадки. Двое бойцов, буквально перерубленные очередью пополам, тяжелыми кулями были сброшены вниз. Тяжелые пулеметные пули еще крушили перила лестницы, когда разорвались две гранаты, выпущенные из рук убитыми, и в грохоте взрывов сотни осколков с визгом разлетелись в замкнутом пространстве, поражая все вокруг. Секунду спустя громыхнула третья.
А пулеметная очередь не прекращалась. Батенков появился на площадке перед дверью, сжимая обеими руками крупнокалиберный пулемет. Одним взглядом он оценил обстановку, двинул стволом вдоль коридора и снова нажал спуск. Тяжкие, почти пятидесятиграммовые пули разметали на пути все, крушили дерево, рушили стены.
Ничего живого после такого огня остаться в комнате не могло, но Батя продолжал судорожно водить изрыгающим пламя стволом.
Один из бойцов, укрытый под сводом в «мертвом» пространстве, высунулся на мгновение, вскинул пистолет и сделал единственный выстрел. Голова Батенкова дернулась, пулемет поперхнулся, выпал из рук и с грохотом ударился о настил пола. Зал, после вспышек выстрелов погруженный почти в полную темноту, заполненный пороховой гарью, разбитый, разрушенный, выглядел, как потревоженная варварами гробница из фильма ужасов. Из бойцов, находившихся в зале, в живых осталось двое. Оба, оглушенные, еще не отошедшие от шока, сняв маски, тихо обозревали окружающее.
— Ты его снял? — наконец выдавил первый.
— Ну.
— «Экс» — первый?
— Убит. Он и еще семеро.
— Ну и ну.
— Бывает. Расслабились раньше времени, вот и…
— Было принято неверное решение.
— Да брось. Корнет. Полеты за нас разберут. Будет кому.
Из кухни вышли еще трое. Огляделись:
— Круто.
— Грязная Операция.
— Куда грязнее. Сколько у нас на улице?
— Четверо.
— Вызывай сюда. Быстренько зачистимся — и ноги.
— По инструкции…
— Да пошла она, эта инструкция! По каким инструкциям у этого Шварца такой ствол оказался в комнате, а?
— Жить захочешь — и миномет заныкаешь.
— Разговоры! Вызывай всех!
— Есть.
Человек сказал что-то в переговорное устройство, и снова воцарилась тишина. Через минуту четверо опасливо, страхуя друг друга автоматами, вошли в комнату.
— Ну, чего уставились? Мораль: стоит одного отморозка не утихомирить вовремя маленькой пулькой, он возьмет заныканную под раскладушкой гаубицу и начнет крошить все, что ни попадя! Усекли? — Принявший на себя командование помолчал, продолжил:
— Давайте-ка уже без сюрпризов! Зачистить все! Стволами вперед! Пошли!
Он едва договорил эти слова — и застыл. Лицо его приняло выражение крайнего удивления… Дырочка с красно-черным окаемом, казалось, появилась на лбу сама собой; выстрел грохнул позже. Вернее, это был не один выстрел: они загрохотали почти непрерывно, но, в отличие от сметающего все на пути слепого пулеметного огня, каждый был прицельным.
Седой мужчина стоял под второй лестницей в полный рост, в обеих руках было зажато по пистолету, и каждый ствол выплевывал оранжевые всполохи пламени.
Человек владел оружием блестяще: он видел все поле схватки разом, и его пули настигали тех из бойцов, кто мог хоть куда-то скрыться или произвести ответный выстрел за доли секунды до того, когда это действительно могло бы произойти.
Через три-четыре секунды Седой метнулся в укрытие: трое бойцов успели уйти с линии огня и затаиться. Автоматные пули зацокали по перевернутому столу; аккуратно, страхуя друг друга, бойцы двинулись вперед, чтобы уничтожить и без того чудом оставшегося в живых противника. Угол, перевернутый стол. Он в капкане, укрыться ему негде. Они были готовы ответить огнем, если хоть что-то шевельнется.
Три пистолетных выстрела слились в один. Все трое боевиков, получив в затылок по пуле, кувыркнулись вперед, словно сбитые ловкой рукой кегли. Седой стоял позади, на балюстраде: за какое-то неуловимое мгновение перед тем, как перевернуть стол, он сумел бесшумно, кошкой, запрыгнуть туда, подтянуться на руках и так же бесшумно проползти несколько метров по разбитому вдрызг деревянному настилу. Это могло показаться и чудом, да вот оценить исключительное мастерство, искусство этого человека было некому: живых в зале не осталось.
Седой опустил пистолеты, выщелкнул обоймы, заменил полными. В глазах его плясали отблески странного чувства: словно это был не вполне проснувшийся человек, так и не осознавший до конца, сон перед ним или явь. Он недоуменно оглядывал зал, вроде бывший знакомым ему, в то же время прислушиваясь к чему-то внутри себя. Потом, словно лунатик, спустился вниз, подошел к раздолбленной стереосистеме и вынул остановившийся диск. Он оказался целым. Вернулся на балюстраду, застыл у исковерканной двери, прислушиваясь, достал пистолет и быстро шагнул в растворенный проем.
На постели, забившись в угол, сидели две перепуганные девчонки. Седой подошел, рывком сбросил одеяло, осмотрел ложе: оружия не было. На девичью наготу не обратил никакого внимания. Осмотрел комнату, подошел к большому настенному шкафу, открыл. Внутри оказалось что-то вроде выставки оружия: пистолеты, винтовки, ручные пулеметы, снайперские прицелы. Отдельно, внизу, в ящике, в полном порядке маслянисто блестели снаряженные обоймы патронов и пулеметные ленты. Неожиданно обернулся, встретил взгляд Оли, сделавшей попытку сорваться с постели и сбежать. Девушка тут же снова забилась в угол, прикрывшись одеялом.
— Это — твое? — спросил он девочку:
Та энергично замотала головой.
— Чье?
Обе девочки перепуганно молчали.
— Чье? — повторил Седой монотонно ц настойчиво, и эта монотонность пугала хуже окрика.
— Бати.
— Отца?
— Нет. Любовника.
— Где он?
— Мертвый. У порога;
Седой только кивнул.
— Что там? — не удержавшись, спросила девушка. — В зале?
— Ничего. Трупы.
Седой, более не обращая на девчонок никакого внимания, подошел к стереосистеме, сунул диск, нажал на кнопку на пульте. Листал альбом, пока не зазвучали первые аккорды песни, слова…
Меня узнайте, мой маэстро…
Пусть мы далеки, как «да» и «нет», И рампы свет нас разлучает…
Мужчина поискал глазами, увидел большое зеркало в стенном шкафу, подошел, долго, пристально вглядывался в свое отображение. Выдохнул, закрыл лицо руками и стоял так с минуту. Потом вернулся к оружейной горке, быстро и споро набил найденную здесь же объемную спортивную сумку самым разнообразным оружием, набросил оставленную Батенковым куртку — и направился к двери. У самого выхода неожиданно обернулся, уставился немигающим взглядом на Ольгу, и она снова замерла у стены.
— Тебе нельзя баловаться с оружием. — Помолчал, добавил:
— Оно убивает.
Он уже направился было прочь, когда услышал ее вопрос:
— Кто вы?
Мужчина снова обернулся. Глаза его потемнели, как от нестерпимой боли; на миг их словно занавесила стылая смертная тень… Но через мгновение он уже справился с собой, произнес, едва разлепив губы то ли в усмешке, то ли в гримасе потаенной боли:
— Маэстро.
Глава 7
Через несколько минут Ольга услышала звук мотора отъезжающей машины.
Какое-то время продолжала сидеть в полном оцепенении, потом встала, быстро подошла к оружейному шкафу, одним движением схватила дробовик-булпап, открыла ящик с патронами, передернула затвор и быстро, умело стала всаживать в магазин патрон за патроном. Потом с оружием наперевес выглянула из двери… Горло разом перехватило острым запахом пороховой гари. Первое, что она увидела, — это разбитая пулей голова Батенкова, лежавшего навзничь в луже крови и еще чего-то вязкого и липкого. Живот дернуло куда-то внутрь, и девушку вывернуло разом.
Откашлявшись, она ринулась назад, в комнату. Услышала из угла какое-то всхлипывание, обернулась: Катя сидела, забившись в самый угол комнаты, прикрывшись каким-то половичком, и смотрела на Ольгу, как на сумасшедшую.
На секунду Ольга замерла, потом встряхнула головой, словно пытаясь избавиться от наваждения… А песня, которую поставил Маэстро, продолжала звучать:
Вновь игру свою начните,
И, я верю, чудо повторится.
Если б знали вы, учитель,
Как вам верит ваша ученица…
Внезапно Оля увидела большое зеркало, в которое несколько минут назад смотрелся седой мужчина, и свое собственное отражение в нем: раздетая донага, насмерть перепуганная девчонка, с каким-то несуразным бантом в волосах, в белых школьных гольфах — и с огромным дробовиком в руке! Сдавленное «ух!» вырвалось у нее. Она как-то разом обмякла, села прямо на пол — и зарыдала, завыла в голос.
Сколько она так просидела, девушка не знала. Истерика закончилась так же внезапно, как и началась. Оля обнаружила себя лежащей в том же углу, в обнимку с Катей, и обе они оказались закутаны с головой половичком, словно хотели сбежать, скрыться из этого страшного мира; чтобы пришел кто-то сильный и в одно мгновение перенес их обеих туда, где много яркого солнца, где зелень пальм, голубизна бассейнов, где люди расслабленно-ленивы, богаты, ухоженны и добры, как кастрированные псы. Оля знала такое место: Санта-Барбара.
Разозлившись на себя сверх всякой меры, она одним движением вскочила на ноги, выдрала из волос дурацкий бант, подошла к шкафу, распахнула, вытащила обтрепанные вельветовые джинсы, надела прямо на голое тело, порылась, нашла еще одни, хлопковые, бросила товарке, прикрикнула зло:
— Ну что расселась, как клуша! Одевайся! Рвать когти надо!
— Что?
— Сматываться, поняла! Бежать!
— Бежать? Куда?
— Тебе — к папе с мамой, целка недоделанная, вот куда! Хлебнула блатной романтики по самое не хочу, и вали!
— А ты?
— А я — куда глаза глядят. — Ольга зло глянула на Катю, прикрикнула хлестко:
— Ну!
Девчонку словно кнутом протянули вдоль спины: вскочила, путаясь, натянула трусики, потом штаны, влезла в брошенную ковбойку.
— А все — впору, — растерянно произнесла она.
— Дура, — незлобно ругнулась Ольга. — Вещи-то мои. А Папа толстых не любил.
Сама она уже оделась. Поискала глазами, наклонилась, подобрала миниатюрный никелированный «смит-и-вессон», проверила барабан, засунула револьвер за пояс.
— Зачем это? — пролепетала побледневшая Катя.
— Застрелиться! — огрызнулась Ольга, гибко наклонилась, подхватила с пола дробовик, клацнула затвором, взяла оружие наперевес и сторожко, словно босиком пробиралась по битому стеклу, двинулась прочь из комнаты.
— Держись за мной, поняла? — велела она девушке. — Только не ори, ладно?
Захочется блевать — рыгай сразу, не бегай по углам.
— Чего? — переспросила было Катя и в ту же секунду, увидев развороченный взрывом труп одного из нападавших, поперхнулась, согнулась пополам, рухнула на колени.
— Ну ты, не очень-то… Пора!
Катя только кивнула, встала на ноги и, держась за руку подруги, побрела за ней слепо, стараясь больше не глядеть ни на что.
Кое-как они вышли во двор. Ночь была прохладной, с моря дул крепчающий бриз, предвещавший непогоду и шторм.
— И что дальше? — одними губами спросила Катя.
— Машин навалом. Сядем и отвалим. Оля пошла было к одному из джипов и тут же села на землю, словно силы разом оставили ее.
— Ты что? — наклонилась теперь над ней Катя.
— Ничего, — ответила Ольга, глядя прямо перед собой невидящим взглядом.
— Не сиди. Сама же сказала… Нужно уходить отсюда.
— Куда?
— Ну, найдем куда! Ко мне поедем. Мать уже накушалась в лоскуты, бабка у меня парализованная, никто ничего… До завтра перебедуем, а там — видно будет.