Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Прикосновение к идолам (фрагмент)

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Катанян Василий / Прикосновение к идолам (фрагмент) - Чтение (стр. 3)
Автор: Катанян Василий
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Весь город уже знал, что он арестован. И тогда, наконец, Светлану вызвали на допрос в УВД. Следователь Макашов вел с нею себя нагло и цинично, как, впрочем, и с другими "свидетельницами" -- он любил допрашивать именно женщин, вероятно полагая, что женщины более болтливы или пугливы и таким образом он сможет напасть на какую-то версию, потому что время от времени статьи, которые инкриминировались Сергею, менялись. То это было взяточничество, то валютные спекуляции, то ограбление церквей, и, наконец, придумали изнасилование мужчины. Подыскали человека, который дал показания, что явился жертвой насилия со стороны Параджанова.
      "Я не знаю его судьбы, -- говорит Светлана, -- он работал, кажется, в институте кибернетики и был физиком. Его фамилия Воробьев, я видела его пару раз в доме Сергея. И еще я его видела в день рождения Суренчика, 10 ноября. Это очень важно! Сын лежал в больнице, мы созвонились с Сергеем, и он попросил меня передать врачам и нянечкам от него цветы, фрукты и торты. Когда мы встретились, Сергей был не один, а с этим человеком. Высокий, около тридцати лет, крепкий мужчина, который ну никак не мог бы стать жертвой насилия. Адвокат Сергея мне сказал, что Воробьев утверждает, будто был изнасилован как раз 10 ноября. Как? Я же его видела в тот день, был уже вечер, и если бы у человека случилось что-нибудь трагическое, он не выглядел бы так спокойно и весело и, уж конечно, не стал бы помогать насильнику переправлять цветы и фрукты! Я говорила это и на суде, но этому не придали значения. Все было предрешено".
      Присутствующие рассказывали, что к концу суда произошла странная мистическая вещь, как в плохом кино: вдруг резко потемнело, даже зажгли электричество. И огласили приговор -- пять лет! Вместо года, как ожидали. У Сергея были глаза раненого оленя. Он смотрел на Светлану, она отвернулась, потому что невыносимо было смотреть на него в тот момент. Громко зарыдала Рузанна, его сестра. Сразу за оглашением приговора сверкнула молния и раздался гром. Как в античной трагедии.
      Джоконда в зоне
      И потянулись долгие годы неволи. К счастью, переписка была разрешена, и по его письмам оттуда предо мною встает его жизнь в лагерях -- это был не один лагерь. Его первые письма Светлане и нашей семье (Л.Брик, моему отцу, мне и Инне) полны смятения, отчаянья, горечи. Он был раздавлен, сломлен и унижен. Он не обладал каторжным здоровьем, у него был диабет, шалило зрение, побаливало сердце. "Светлана, пришли бандеролью, может, и пройдет, цукерки дешевые с разными витаминами и средствами укрепления сердца". Лиле Брик он писал: "Ничего не надо, спасибо, кофе не надо, но немного кардиамина и анальгина, сколько пропустят. Димедрол нельзя". Если говорить о здоровье, то, конечно, тюрьма сильно подкосила его, не могла не подкосить. "Я был дворником на территории, и они залили водой цех, примерно шестьдесят сантиметров была глубина воды, триста квадратных метров воды, если не шестьсот. Я должен был ночью ведрами вытащить всю эту воду, чтобы не сорвать рабочий день. Холод, мороз, я в воде, мокрые ноги, сапоги... Потом надо было ломом ломать этот лед, ломал и выкидывал. Могло ли быть у меня воспаление легких, перенесенное вот так? Могло! И прогнившее легкое, которое сейчас вытащили, оперировали". (Умер Сережа в своей постели, но я уверен, что это тюрьма достала его, спустя годы.)
      У меня твердое убеждение, что задолго до его рождения о нем уже писали. И таково было его влияние на близко его знавших, что сегодня, читая, я невольно отмечаю страницы, где сказано словно бы про него. Посудите сами -разве не о Параджанове написал Оскар Уайльд в своей "Исповеди"?
      "Досчатые нары, внушающая отвращение пища, грубые веревки, которые нужно щипать на паклю, пока пальцы не станут бесчувственными от боли, унизительные обязанности, которыми начинается и кончается день; резкие окрики, которые, как видно, требует обычай; отвратительная одежда, делающая страдания смешными; молчание, одиночество, стыд -- все эти испытания мне надо перенести в область духовного.
      В моей жизни было два поворотных момента -- первый, когда отец послал меня учиться в Оксфорд, читай -- во ВГИК, второй -- когда общество послало меня в тюрьму.
      В тюрьме мне советовали забыть -- кто я. То был пагубный совет. Лишь в сознании, кто я, находил я себе отраду. Теперь другие советуют мне забыть, что я был в тюрьме. Это такая же роковая ошибка".
      В самом деле. Параджанов испытания "перенес в область духовного", сочиняя в тюрьме сценарии и истории, которые он держал в уме, подобно тому, как Анна Ахматова годами держала в голове "Реквием".
      Насчет советов "забыть, что я был в тюрьме", которые он слышал, вернувшись из лагеря, он говорил мне: "Как я могу "забыть" и встать к аппарату после всего, что я там видел?" Но время, к счастью, сделало свое дело, и к аппарату он встал.
      "По ту сторону тюремной стены, -- продолжал Уайльд, -- стоят жалкие, покрытые сажей деревья. На них пробиваются почки, зеленые почки. Я хорошо знаю, что происходит с ними -- они выражают себя".
      Лучше не скажешь. Сережа не мог не выражать себя. И там. на тюремном дворе он собирал нужные ему отбросы и засушивал жалкие цветы, чтобы склеить из них неповторимые коллажики -- я их называю так уменьшительно, ибо они должны были уложиться в простой почтовый конверт, чтоб их можно было послать друзьям и родным. Теперь эти "зеленые почки" являются украшениями музеев. На металлической крышке от кефира он гвоздем выдавил и процарапал портрет Пушкина, который поначалу повеселил кучку уголовников, окружающих его, а позже, в дни, до которых Сережа не дожил, Федерико Феллини отлил по его модели серебряную медаль, и ею награждается лучший фильм на фестивале в Римини!
      Он был прачкой, сторожем, дворником, швеей -- шил мешки для сахара. Однажды он рассказал: "Как-то в зоне я увидел Джоконду, которая то улыбалась, то хмурилась, она плакала, смеялась, гримасничала... Это было гениально. Я понял, что она вечно живая и вечно другая, она может быть всякой -- и эта великая картина неисчерпаема. Знаешь, почему она была то такая, то сякая? Когда во время жары мы сняли рубахи и работали голые до пояса, то у одного зека я увидел на спине татуировку Джоконды. Когда он поднимал руки -- кожа натягивалась, и Джоконда смеялась, когда нагибался -она мрачнела, а когда чесал за ухом -- она подмигивала. Она все время строила нам рожи!" Поражаешься неукротимости его фантазии на тему Леонардо. Из одного и того же лица и двух рук -- бессчетное количество композиций. Он их сотворял и в зоне, и потом, до конца дней. У Беллы Ахмадулиной я видел Джоконду с физиономией -- Сталина! Чистый гиньоль. На замечание какого-то дурака, что он кощунствует, Сережа возмутился: "Я же не разрезал полотно в Лувре, я послал племянника в писчебумажный магазин, и он на пять рублей купил мне кучу репродукций. Поезжайте в Париж и убедитесь, что ваша Лиза сидит на месте!" Лагерные Джоконды были размером с открытку, чтобы их можно было вложить в конверт.
      Его письма тех лет из зоны напрочь лишены даже намека на юмор, зона не оставляла ни надежды, ни оптимизма. Оттуда он шлет матери прядь волос с просьбой, если он не вернется, похоронить их там, где лежат родные. Он не уверен, что возвратится, он знает, что его "вина в том, вероятно, что я родился" (из письма Светлане), он знает, что была директива не выпускать его на волю никогда, что ему будут плюсовать срок за сроком -- предлог всегда спровоцируют, -- и так до конца, до смерти. Все это не оставляло места для оптимизма. "Ничего смешного нет!" -- сказал он Рузанне при свидании и с тех пор перестал улыбаться.
      Зона четко разделила его жизнь на "до" и "после". Уже на свободе, постоянно возвращаясь мыслями к зоне, он вспоминал то одно, то другое. Но была вещь, о которой он не хотел разговаривать. Не в силах постичь свою несуществующую вину, приведшую к столь тяжелому наказанию, он каждый раз уклонялся от беседы на эту тему. О причинах ареста ему было говорить тяжелее, чем о самом заключении. Но -- странное дело. Если зона наложила злой отпечаток на его жизнь, то его последующих фильмов она никак не коснулась. И он не мог мне объяснить, почему. В самом деле, позже ни в "Сурамской крепости", ни в
      "Ашик-Керибе", ни в наметках "Исповеди" вы не найдете ни горечи, ни злости, ни мести, ни сарказма. Я думаю, что природная доброта и оптимизм взяли верх.
      Юмор к нему вернулся сразу же после освобождения: "Когда мне сказали, что я буду работать в гранкарьере, то я решил, что это очень большой карьер, слово "гран" я знал только в сочетании "Гран-при", что мне присудили в Аргентине. А тут, оказывается, мне присудили гран -- гранитный карьер. Всего-то и разницы". Красочно живописал "Грот Венеры": "Представь в углу двора деревянный сортир, весь в цветных сталактитах и сталагмитах. Это зеки сикали на морозе, все замерзало, и все разноцветное: у кого нефрит -- моча зеленоватая, у кого отбили почки -- красная, кто пьет чифирь -- оранжевая... Все сверкает на солнце, красота неописуемая -- "Грот Венеры"!"
      Все годы несвободы он переписывался с родными и друзьями более или менее постоянно. Но с Лилей Брик -- с первого до последнего дня. Она писала ему слова утешения, поддерживала в нем надежду, подробно сообщала об общих знакомых и писала о новостях в искусстве. В одном письме описала "Сало" Пазолини и его смерть. Сережа был потрясен и откликнулся коллажем "Реквием". Почти всегда в письме Сережи был коллаж, настоящее произведение искусства. Материалом служили засушенные листья, сорванные у тюремного забора, конфетные фантики, лоскугки и обрывки газет. Что-то он вырезал из консервных наклеек, найденных на помойке возле кухни. Часто под письмом вместо подписи -- автопортрет с нимбом из колючей проволоки. Есть что-то бесконечно трогательное в его посланиях из лагеря, и я их берегу, как драгоценные реликвии. Конечно, Лиля Юрьевна и отец все бережно хранили, некоторые вещи окантовали и повесили рядом с самыми любимыми картинами.
      Мы грызем землю
      Однажды, отправляя ему письмо, я спросил Лилю Юрьевну, что приписать от нее? "Напиши ему, что мы буквально грызем землю, но земля твердая". Так оно и было: усилия всех, кто боролся за его свободу, не приводили ни к чему. И тогда Лиля Юрьевна стала будоражить иностранцев через корреспондентов, с которыми была знакома. Появились статьи, главным образом во Франции. Они были вызваны ее энергией -- а ведь ей было уже за 80! Статьи повлекли за собой демонстрацию его фильмов. В Вашингтоне я видел рекламу "Саят-Новы": "Фильм великого режиссера, который за решеткой". Но главное -- Лиля Юрьевна уговорила Луи Арагона приехать в Москву, куда он не ездил уже много лет, будучи возмущен многими нашими поступками в области внешней и внутренней политики. Ради Параджанова Лиля Юрьевна просила Арагона простить нас на время и принять орден Дружбы народов, которым его пытались умаслить, ибо иметь в оппозиции такую фигуру, как Арагон, Суслову не хотелось. Лиля Юрьевна, преодолев недомогание и возраст, решила полететь в Париж на открытие выставки Маяковского, чтобы лично поговорить с Арагоном и убедить его использовать шанс освободить Параджанова. Полуофициальная встреча Арагона с Брежневым состоялась в ложе Большого театра на балете "Анна Каренина". Брежнев к просьбе поэта облегчить участь опального режиссера отнесся благосклонно, хотя фамилию его никогда не слышал и вообще был не в курсе дела. Первой об этом узнала Плисецкая -- Арагон зашел к ней в гримуборную в антракте, после разговора. Майя Михайловна дала знать нам, и у нас впервые появилась надежда. 30 декабря 1977 года Параджанова освободили -- на год раньше срока. И сделала это, в сущности, Л.Ю.Брик в свои 86 лет.
      Свобода! Сережа полетел прямо в Тбилиси. Он ничего не сообщил Лиле Юрьевне, никак не дал знать о себе, даже не позвонил. Пришлось разыскивать его в Тбилиси по телефону через Софико Чиаурели. Время шло, но он не объявлялся. Лиля Юрьевна была несколько смущена, но она так его боготворила, что оправдывала его поведение: "Он столько пережил..." -- "Конечно. Но уже третью неделю он беспробудно кутит, ходит по гостям, рассказывает всякие истории, а написать вам пару строк или позвонить не хватает сил?" -- "Это несущественно", -- отвечала она задумчиво.
      И вправду. Но наконец он настал, этот долгожданный день. Сережа приехал в Москву и пронесся как вихрь по всем знакомым. Ворвавшись к нам, он тут же начал все перевешивать на стенах, переставлять мебель, хлопать дверцами шкафа и затеял сниматься "на фотокарточку". Энергия била ключом. После его ухода раскардаш был чудовищный, будто Мамай прошел, но мы были счастливы, что все наворотил именно Сережа. С Лилей Юрьевной и отцом они виделись каждый день, не могли наговориться, не могли насмотреться, он все рассказывал, рассказывал. Она угощала его любимыми блюдами и все уговаривала записать истории, которые он живописал. Но он не мог. Тогда отец, с его разрешения, стал их записывать на магнитофон. Я потом давал кассету слушать Шкловскому, его она потрясла. Затем Сережа увез ее к себе в Тбилиси, и там кассету с его лагерными рассказами слямзили. Как жаль!
      Вскоре он надумал уехать на два года. Куда? В Иран1 Лиля Юрьевна и Василий Абгарович очень одобрили эту затею и помогли составить письмо, которое Сережа и отнес по назначению:
      "Глубокоуважаемый Леонид Ильич!
      Беру на себя смелость обратиться к Вам, потому что с Вашим именем я связываю счастливую перемену в моей судьбе -- возвращение меня к жизни. Трагические неудачи последних лет, суд и четырехлетнее пребывание в лагере -- это очень тяжелые испытания, но в душе у меня нет злобы. В то же время моральное состояние мое сейчас таково, что я вынужден просить Советское правительство разрешить мне выезд в Иран на один год. Там я надеюсь прожить этот год, используя мою вторую профессию -- художника. Здесь у меня остаются сын 17 лет и две сестры -- одна в Москве, другая в Тбилиси. Мне 52 года. Я надеюсь через год их увидеть и быть еще полезным моей родине.
      С глубоким уважением. С.Параджанов.
      Москва, 4 марта 1978 г."
      С позиций сегодняшнего дня это его решение выглядит логичным и естественным. Но тогда оно мне показалось безумным:
      -- Сережа, что ты будешь делать в Иране?!
      -- Сниму "Лейлу и Меджнун".
      -- На какие деньги?
      -- А мне нужен всего лишь рваный ковер и полуголые актер с актрисой.
      И снял бы. Но ответ, конечно, был отрицательный.
      "Халтура вместо пошлости"
      И вот еще что о дружбе Сергея Параджанова с Лилей Брик. Будучи уже тяжелобольным, он прочитал "Воскресение Маяковского" Ю.Карабчиевского и написал -- по-моему, это последнее письмо в его жизни -- в журнал "Театр". (Копию он послал в архив Л.Ю.Брик в ЦГАЛИ.)
      Юрий Карабчиевский -- автор книги о Маяковском. Кое-кто признает ее талантливо написанной, не знаю -- я не могу судить объективно, ибо поэт описан там злобно, цитаты вольно тасуются, страницы пышат ненавистью не только к Маяковскому, но и ко всем поэтам, на которых он оказал влияние. Карабчиевский клянется в любви к нему, делая из него монстра и чудовищную куклу. Но здесь не место разбирать эту книгу, она получила свою заслуженную критику. И Сергея меньше всего волновала фигура Маяковского, ему два раза прочли (самому ему уже было трудно) ту главу, что посвящена автором Лиле Юрьевне. Карабчиевский пишет о якобы романе Сергея с нею, тяжелобольной женщиной восьмидесяти шести лет, сочиняет тему несчастной любви и оттуда переходит к ее смерти от неразделенного чувства. Он пишет о них, как будто это вымышленные персонажи, и никаких свидетелей их подлинных отношений не осталось на земле, и вся их переписка лагерного периода (кстати, изданная) ничего не стоит. Вместо того чтобы рассказать о роли Лили Брик в освобождении Параджанова -- салонный адюльтер, со всеми шорохами парижских платьев и сверканием несуществующих драгоценностей. В таких случаях иронизируют: "Халтура вместо пошлости", но здесь налицо были и халтура, и пошлость.
      Письмо Параджанова ставит все на свои места в истории отношений этих двух незаурядных личностей:
      "Должен сказать, что с отвращением прочитал в Вашем журнале опус Карабчиевского. Поскольку в главе "Любовь" он позволил себе сплошные выдумки -- о чем я могу судить и как действующее лицо и как свидетель, -- то эта желтая беллетристика заставляет усомниться и во всем остальном. Хотя имя и не названо, все легко узнали меня. Удивительно, что никто не удосужился связаться со мною, чтобы элементарно проверить факты. Только моя болезнь не позволяет подать в суд на Карабчиевского за клевету на наши отношения с Л.Ю.Брик. Лиля Юрьевна -- самая замечательная из женщин, с которыми меня сталкивала судьба, -- никогда не была влюблена в меня, и объяснять ее смерть "неразделенной любовью" -- значит безнравственно сплетничать и унижать ее посмертно. Известно (неоднократно напечатано), что она тяжело болела, страдала перед смертью и, поняв, что недуг необратим, ушла из жизни именно по этой причине. Как же можно о смерти и человеческом страдании писать (и печатать!) такие пошлости! Наши отношения всегда были чисто дружеские. Так же она дружила с Щедриным, Вознесенским, Плисецкой, Смеховым, Глазковым, Самойловой и другими моими сверстниками. Что ни абзац -- то неправда: не было никаких специальных платьев для моей встречи, никаких "браслетов и колец", которые якобы коллекционировала Л.Ю., не существует фотографии, так подробно описанной, и т.д. и т.д. и т.д... Не много ли "и т.д". для одной небольшой главки? Представляю, сколько таких неточностей во всех остальных. Но там речь об ушедших людях, и никто не может уличить автора в подтасовках и убогой фантазии, которыми насыщена и упомянутая мною глава. Сергей Иосифович Параджанов. Тбилиси, 26 октября 1989".
      Армянское радио и платиновый половник
      Из моего дневника, 16 апреля 1978 года: "Ты будешь в Ереване? Я даже слышать не хочу, что ты не прилетишь ко мне в Тбилиси. Как тебе не стыдно?!" Мне стало стыдно, и после Еревана, где я участвовал в симпозиуме, я полетел к нему в Тбилиси. От проспекта Руставели круто вверх идет улочка Коте Месхи. Вхожу во двор, и сверху, перегнувшись через перила, мне радостно улыбается племянник Сережи Гаррик, парень лет пятнадцати: "Здравствуйте, дорогой Василий Васильевич, проходите!" А Сережа вместо "здравствуй" кричит на весь двор: "Вася, он не всегда такой согнутый, сейчас у него чирей в заднице!" Никакой тайны, и все соседи в восторге. В комнате я вижу мужчину, судя по всему, отца Гаррика, мужа Сережиной сестры. Он парикмахер. Садимся за стол, что-то едим. Парикмахер время от времени говорит: "Ну, я очень прошу, Сережа-джан". "Нет, нет и нет!" -- отрезает Сережа. Опять какой-то разговор, кипятят чай, кто-то приходит-уходит, мы чему-то смеемся, а парикмахер свое: "Ну, Сережа-джан, я умоляю тебя..." -- "Я же сказал -- ни за что!" И через час, уже и чай попили: "Ну, Сережа-джан, ну несколько слов!" "Никогда! Нет!" -- страстно кричит Сергей.
      -- Чего он от тебя хочет? -- спрашиваю тихо.
      -- Чтобы я сказал несколько слов по-армянски зарубежным слушателям.
      -- А какое отношение он к ним имеет?
      -- Да это же корреспондент армянского радио, он все пристает с интервью.
      -- Господи, как в анекдоте. Я ведь думал, что это отец Гаррика -- он сидит за столом как дома да еще угощает меня...
      -- Сам ты отец Гаррика, дурак. Он приехал за час до тебя, чтобы взять у меня интервью.
      -- Так ответь на его вопросы, чего ты отнекиваешься?
      -- Тебя еще не хватало меня уговаривать. Если хочешь, сам давай ему интервью.
      -- И дам. Товарищ, как вас зовут? Давайте познакомимся, что вас интересует? Я вам все расскажу, всех заложу, будет очень интересная передача.
      Он обрадовался, я ему наговорил про симпозиум, и мне потом пришел гонорар "от армянского радио". Затем он меня стал спрашивать про Параджанова, я начал рассказывать, но тут Сереже стало скучно, он вмешался и долго, увлеченно говорил о плане своей постановки "Давида Сасунского" -- с интереснейшими подробностями. Я заслушался. Когда он замолчал, то корреспондент снова: "Ну, Сережа-джан, ну всего несколько слов по-армянски для зарубежных слушателей. Они так рады вашему возвращению, скажите только: "Я счастлив, что я в родном Тбилиси, здесь тепло, цветет персик", что-нибудь в этом духе. Но обязательно по-армянски. Два-три слова, умоляю". Сережа наконец соглашается, берет микрофон и говорит на чистом русском языке: "Моему освобождению помогли Лиля Брик и Луи Арагон. В благодарность за это я хочу вступить во Французскую коммунистическую партию!" Вот вам и "цветет персик".
      На стене галереи висят ватник с номером и сапоги, его лагерная одежда. Она как-то специально закреплена -- экспонируется, -- и ее сразу замечают все, кто приходит. Сергей очень дорожит ватником, что не мешает ему каждый день всучивать его мацонщику. Тот с утра появляется во дворе, продавая мацони, дает Сереже банку, а денег не берет (да у того их и нет.)
      -- Ну, тогда возьми мой ватник.
      -- Зачем он мне? Да еще такой страшный.
      -- Зато теплый.
      -- А мне не холодно. Вай, ешь мацони и не морочь мне голову!
      Мацонщик машет рукой и уходит, а Сережа аккуратно вешает ватник обратно. И так каждое утро. Его сестра Анна Иосифовна с семьей живет на этой же галерее, но отдельным хозяйством, не в силах совладать с Сережиной безалаберностью и добротой. "Все, что ему досталось от матери, он раздарил друзьям, -- жаловалась она мне. -- Видите эту вазу? (На полу стояла огромная, пугающая красотой ваза с изображением Мао Цзэ-дуна.) Так вот, их было две, вторая с портретом Сталина. Это были мои вазы, а Сержик вазу со Сталиным кому-то подарил. Ему, оказывается, противно видеть Сталина. Барин какой! Теперь Мао стоит один. Я запираю комнату, он и Мао способен подарить!" Но она жалеет его, приносит кастрюлю с супом, стирает и осуждает за расточительность. А Гаррик в восторге от дяди, похож на него и все время улыбается.
      Вечером мы сидели за столом, было, конечно, много народу. Ужинали. Вдруг вбежала перепуганная Аня: "Сержик, там тебя спрашивает милиционер. Что ты опять натворил?" -- "Зови его сюда!" Все притихли, а "армянское радио" приготовило документы. Вошел милиционер, с ним какой-то тип в джинсовом костюме, с волосами, как у Анджелы Дэвис, и еще молодой человек, Эдик. Я их принял за понятых, но оказалось, что это друзья милиционера.
      -- В чем дело?
      -- Почему вы до сих пор не прописаны? Все готово, начальник каждый день ждет вас, а вы не являетесь. Обычно просители хотят прописаться, а милиция их не прописывает. А тут мы хотим прописать вас, а вы не прописываетесь. Так в Тбилиси не бывает.
      -- И это все? А я думал, что вы по делу. Садитесь за стол. Нет, нет, пока вы стоите, я с вами и разговаривать не буду, тем более о прописке. Анджела Дэвис (так он окрестил джинсового гостя), вам что -- особое приглашение?
      Все, обескураженные, сели. Ужин продолжается. Время от времени Сережа говорит Гаррику: "А ну-ка достань из ящика печенье". Или: "Принеси из ящика сахар". Тот достает и приносит. Наконец Сергей говорит: "Знаешь что? Тащи сюда весь ящик, чего там размениваться". Тот ставит на стол фанерный посылочный ящик, на нем я читаю знакомый адрес: "Винницкая область, село Губник, участок 301/39". Это лагерь, где сидел Сережа. Он собрал посылку друзьям-зекам, но не успел отправить. Тут пришли гости, еды в доме нет, и он стал черпать щедрыми горстями прямо из ящика: "Ешьте, урки подождут еще один день. Завтра соберем новую!" Вскоре милиционер уже произносил пышные тосты по-грузински, где по-русски слышалось только "гениальный Параджанов". Эдик не пил, он был за рулем, а Анджелу Дэвис поставили вскрывать консервы из тюремной посылки. Утром Сережа сказал:
      -- Мы сегодня поедем в Мцхету, я тебе покажу фрески. Анджела Дэвис дает свою машину, повезет нас Эдик. Сейчас они с Гиви придут. Вставай.
      -- Кто это Гиви?
      -- Вчерашний милиционер. Я ему подарил отрез на костюм при условии, что он никогда не будет говорить со мной о прописке. Он не хотел брать, но был в таком состоянии, что ему можно было всучить этот буфет.
      -- Господи Боже, зачем же нам милиционер, чтобы смотреть на фрески?
      -- Он сегодня выходной и не милиционер, а просто Гиви. ...Едем. Вдруг Сережа велит остановиться на тихой улочке и скрывается в подъезде, откуда вскоре появляется с вазой клаузоне: "Я зашел к знакомым, никого дома нет, дверь открыта. Представляешь, какой они поднимут крик, когда хватятся вазы?" Я выскочил из машины: "К твоим делам не хватает, чтобы тебя еще уличили в воровстве. Отнеси обратно вазу, иначе я никуда не поеду". Пошли возвращать вазу. Сережа что-то крикнул по-грузински, вышел мальчик. "Софико дома?" -"На репетиции". -- "А папа?" -- "Папа дома". -- "О, здравствуйте, как я рад, заходите", -- сказал папа, который оказался Георгием Шенгелая. А Софико -это Софико Чиаурели. Мы ввалились к ним поутру без приглашения, по пути чуть не украв вазу. Приносят угощение, кофе. Вся компания плюс милиционер в штатском садятся за стол. Входит Верико Анджапаридзе в черном стеганом халате -- ведь еще утро, она дома и так рано гостей не ждала... (Лет тридцать назад я видел ее в "Даме с камелиями" на грузинском языке. Она была ослепительна.) Гиви, как вчера, говорит витиеватый тост по-грузински (сразу видно -- специалист), из которого я понимаю только "гениальная Верико". Мы все почему-то сидим одетые. Полная чертовщина: ваза, милиционер-тамада, дама с камелиями, на Параджанове пальто Михаила Чиаурели, подаренное Сереже по выходе из тюрьмы... Слово за слово, Верико Анджапаридзе спрашивает Сережу, что он собирается делать.
      -- Ничего.
      -- Отчего же?
      -- Уезжаю в Иран!
      -- Я тебя серьезно спрашиваю!
      -- Правда. Уезжаю.
      -- Что же ты там будешь делать?
      -- "Лейли и Меджнун".
      -- Не думайте, Верико Ивлиановна, что Сережа сочиняет, -- говорю я. -Он действительно подал прошение, чтобы ему разрешили уехать на два года в Иран.
      Она только пожимает плечами: "Чтобы армянин -- и был такой глупый". В ответ Сережа уговаривает ее ехать с нами... на ювелирную фабрику. (Это для меня полный сюрприз!) Он вытаскивает из кармана серебряный половник и многозначительно им помахивает.
      -- Что ты мне его тычешь, думаешь, я никогда не видела серебряного половника?
      -- Это половник платиновый. Наследство от мамы. Сейчас мы все поедем на ювелирную фабрику, там мой знакомый -- главный ювелир города (что за должность?) подтвердит, что это именно платина. У него такая машина: суешь туда ложку, а выходит цепь. Мы всем там наделаем цепочек. Вам очень пойдет платина к черному, -- и он приложил половник к ее халату. Она улыбнулась.
      Наконец мы поднялись, Верико сердечно расцеловалась с Сережей, велела ему приходить каждый день к обеду, любезно простилась с нами, и мы покатили в Мцхету. Как нам казалось. На самом деле свернули на какую-то улочку и остановились у ворот ювелирной фабрички. Вызвали "главного ювелира Тбилиси", который на деле оказался просто главным инженером. Диалог такой:
      -- Резо, дорогой, это мои друзья, сплошь знаменитости, можешь не сомневаться. Помоги нам: мы привезли платиновый половник, как ты думаешь, сколько он может стоить?
      -- Платиновый??? Ну-ка покажи... Чепуха! Обычное серебро.
      -- Резо, не вздумай нас обдурить. С детства я знаю, что он платиновый, а теперь вдруг стал серебряным?
      -- Да ты что, взбесился? Нино, Нино, иди сюда. Возьми, сделай анализ.
      -- Начинается -- анализ, шманализ. Это тебе не моча. Не можешь оценить на глаз, так лучше приходи вечером в гости. Ждем тебя, дорогой! До вечера!
      И мы весело покатили в Мцхету, размахивая половником.
      В это постлагерное время, их было много, пустых времяпрепровождений. Он, сломленный, пытался уйти от мрачных мыслей, которые его не покидали. Часто посреди застолья Сережа отключался, смотрел сквозь нас и -- дальше, сквозь стены. Я слышал, как по ночам он вставал и ходил по галерее. Когда он вышел из тюрьмы, друзья сразу бросились помогать ему, устраивать на студии Тбилиси и Еревана, на ТВ в Москву. Но он не торопился, травма была велика: "Думаешь, после того, что я видел там, я могу сразу встать к аппарату и скомандовать "Мотор!"?" Когда же ему указывали на кого-то, кто, вернувшись оттуда, продолжал творческую жизнь, он отвечал: "Воскреснуть могут мертвые, живым это труднее". Он ненавидел всю кинематографическую общественность за то, что она в свое время не выступила в его защиту -- как будто можно было что-нибудь изменить в том ужасе, который на него свалился! И, кроме того, это было несправедливо: С.А.Герасимов и Л.А.Кулиджанов, Юрий Никулин, Софико Чиаурели и братья Шенгелая пытались облегчить его участь, но при всем их авторитете -- безрезультатно. Когда он вернулся, друзья с Московского ТВ предложили ему короткометражку, "для разгону, а уж затем что-нибудь большое". Он не пошел даже разговаривать. Георгий Шенгелая договорился в Армении, что Сереже дадут там постановку, но он не откликнулся на приглашение. Думаю, что он не хотел и не мог снимать то, что не придумано им самим.
      Я был свидетелем одной такой истории. Параджанову предложили сделать картину о скульпторе Никогосяне -- для ТВ Армении. Всю организацию Никогосян брал на себя, Сереже оставалось только творчество. Три дня будущий герой картины звонил к нам (в Москве Сережа остановился у нас), уговаривал его приехать в мастерскую, посмотреть работы, поговорить. Наконец перезвон утих, в два часа его ждали завтракать, утрясать дела с представителями постпредства и телестудии. Все серьезно, солидно, Сережа проникся ответственностью и поехал. В три часа звонит Никогосян: "Где Сергей?" -"Поехал, ждите". В четыре опять звонок: "Его нет! Вся еда стынет, а напитки, наоборот, греются! Культуратташе обескуражен...." Так его и не дождались. Вечером заявился домой с ящиком посуды, купил в комиссионке. Мы изругали его как умели, а ему хоть бы хны: "Чудаки, вы лучше посмотрите, какой я откопал для вас молочник". Через два дня, когда поутихли трехсторонние армянские страсти (Никогосяна, Параджанова и Катаняна), его все же удалось запихнуть в мастерскую к Никогосяну. Вернулся умиротворенный: скульптуры понравились, о фильме договорились. Но когда надо было ехать в Армению, он выступил в роли Подколесина, и все опять ушло в застолье, в подарки, в фантазии.
      Из моего дневника, 12 января 1982 года:
      "Он не может заранее ничего спланировать, да и бесполезны были бы эти планы. Он фантазирует, творит то, что видится в этот миг, то, что явилось внезапно из детства, из прошлого, из вчерашнего дня или из сегодняшнего, он отдает свои фантазии, прозрения и просто "мо" тому, кто сидит напротив". Написано не о Параджанове, но будто о нем. Это о другом художнике -- Юрии Олеше.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6