ВАЛЕНТИН КАТАЕВ
ЗИМНИЙ ВЕТЕР (Волны Черного моря 3.)
ДОРОГИЕ ЧИТАТЕЛИ!
Перед вами роман "Зимний ветер" - новое произведение известного советского писателя Валентина Петровича Катаева. Этим романом писатель завершил свой многолетний труд - эпопею "Волны Черного моря", в которую входят "Белеет парус одинокий", "Хуторок в степи" и "За власть Советов" ("Катакомбы") - книги, завоевавшие искреннюю любовь и подлинное признание у широких слоев читателей - юных и взрослых.
В этом романе вы встретитесь со своими давними знакомыми - мальчиками Петей Бачеем и Гавриком Черноиваненко, теперь уже выросшими и вступившими в пору зрелости, матросом-потемкинцем Родионом Жуковым, учителем Василием Петровичем - отцом Пети, славными бойцами революции - большевиками-черноморцами.
Время, описанное в романе, полно напряженных, подлинно драматических событий. Это семнадцатый и восемнадцатый годы, дни, когда на юг России врывается ветер Октябрьской революции и большевики-черноморцы, вдохновленные партией, Лениным, устанавливают у себя, в родной Одессе, Советскую власть.
Взволнованно изображенные картины народной жизни переносят нас в то суровое и прекрасное время, когда только еще закладывались основы нашего Сегодня. На долю большевиков-черноморцев выпадают тяжелейшие испытания: враги революции не уступают своих позиций без боя, но, как они ни сопротивляются, как ни бесчинствуют, участь их уже решена… Народная власть, мир и труд побеждают!
1 ОСКОЛОК
Петя - или, как он теперь назывался, прапорщик Бачей - услышал одновременно два звука: свист гранаты и рывок воздуха. Никогда еще эти звуки не были так угрожающе близки и опасны.
Затем его подкосило, подбросило вверх, и он на лету потерял сознание.
Когда же он открыл глаза, то увидел, что лежит щекой на земле. Он чувствовал, как от удара об землю гудит все его тело, в особенности голова. Вместе с тем он видел, как волочится по земле пыль и дым того самого снаряда, который только что разорвался рядом.
Из свежей воронки тянуло тошнотворно-острым запахом жженого целлулоидного гребешка.
"Значит, я не убит, - подумал он. - Но что же со мной делается? Я лежу, а вокруг бой. Наверное, я ранен. Но куда?"
Едва он это подумал, как сразу ощутил боль в двух местах: болела голова и болел живот, как будто бы по нему изо всех сил ударили палкой.
Петя потрогал голову, на которой по-прежнему крепко сидела стальная каска. Ощупав каску, он обнаружил крупную вмятину от осколка. Так вот почему болит голова и так оглушающе звенит в ушах. Но это не ранение, а в худшем случае контузия. Значит, он ранен не в голову, а в живот. Он ужаснулся. Ранение в живот почти всегда смертельно. Это знали все фронтовики и больше всего боялись раны в живот.
Холодный пот выступил у Пети на лбу под каской. Он не решился сразу посмотреть на свой живот. Сначала он скользнул глазами по груди и увидел свернутый в скатку новенький непромокаемый офицерский плащ, который перед атакой надел по-солдатски через плечо.
Теперь этот плащ был изорван осколками в клочья. Сигнальная ракета, которую Петя продолжал сжимать в кулаке, была перерублена осколком, и горючая смесь сыпалась из картонной трубки.
Прапорщик Бачей был артиллерийским офицером при пехотном батальоне. Должность, недавно введенная в армии. Его обязанность заключалась в том, чтобы во время атаки находиться в пехотной цепи, и, если нужно, перенести артиллерийский огонь вперед или назад, то пускать красную или зеленую сигнальную ракету. Он только что собрался пустить красную ракету, чтобы перенести огонь вперед, но не успел.
Щегольской френч - новенький, с иголочки, - с четырьмя большими карманами на груди и на бедрах был кое-где запачкан землей.
Живот продолжал зловеще ныть. Петя сделал над собой усилие и наконец заставил себя посмотреть на живот. Он ожидал увидеть рваную громадную рану, но ее не оказалось. Нижняя часть френча была не только цела, но даже нисколько не запачкана землей.
Петя осмотрел свои руки, ноги в недавно сшитых хромовых сапогах, пошевелил туловищем, прижатым к земле.
К своему крайнему удивлению, радости, но вместе с тем и легкому разочарованию, Петя понял, что он цел. На нем не было ни одной царапины.
Это меняло дело.
Раз ты не ранен, то нечего лежать на земле, а надо подниматься и поскорее догонять цепь, которая уже перевалила за гребень высоты, откуда слышалось протяжное стоголосое "ура".
Высоко над головой туда и обратно с безжалостным скрежетом, свистом и всхлипываниями пролетали снаряды разных калибров, чиркали по земле и посвистывали в воздухе шальные пули, и не так-то легко было заставить себя оторваться от матушки-земли и встать на ноги.
Все существо Пети протестовало против необходимости снова идти в огонь.
Другое дело, если бы он был ранен. Ну хотя бы немножко. Тогда он имел бы право остаться на месте, уползти назад, выйти из-под обстрела и хотя бы на некоторое время освободиться от ежеминутной возможности смерти.
Петя уже воевал два года, только что дослужился до прапорщика, имел солдатский георгиевский крест, но каждый раз в бою испытывал все то же суеверное чувство неизбежной смерти именно сегодня.
С течением времени он научился управлять этим изнурительным чувством, которое, впрочем, бесследно исчезало, как только проходила опасность.
Прижавшись к земле, Петя продолжал самым внимательным образом осматривать себя, втайне надеясь найти хотя бы маленькую рану. Он надеялся на рану, как на чудо.
Раны не было.
Тогда Петя поднялся на ноги. Отряхиваясь от земли, он еще раз с сожалением посмотрел на побитый осколками плащ.
Совсем близко он увидел двух окровавленных мертвых солдат с короткими саперными лопатками в кожаных чехлах на поясе и понял, что солдаты убиты тем же самым снарядом, который свалил его взрывной волной.
Делать нечего, надо догонять роту.
Петя бросил испорченную ракету, вытащил из-за пояса другую, исправную. Приготовил и, продолжая чувствовать во всем теле угрюмое гудение, сделал несколько шагов по вскопанной снарядами земле.
В это время к нему подбежал прапорщик Колесничук.
– Петька, что с тобой? Ты ранен?
– Ничего подобного, - с плохо скрытой досадой сказал Петя.
– На тебе лица нет.
– Еще чего!
– А я говорю, что ты ранен.
Колесничук стал всматриваться в Петино лицо.
– У тебя разорвалось прямо-таки под самыми ногами. Я видел. Не может быть, чтобы ни один осколок не зацепил.
– Зацепил, да только не тело, - с иронией сказал Петя, показывая изодранный плащ.
– Невероятно! Да нет же. Пари, что ты ранен. Иду на что хочешь!
С этими словами добряк Колесничук стал со всех сторон осматривать Петю.
– Я, наверное, все же контужен, - слабым голосом сказал Петя. - Адская головная боль. И головокружение. Положительно не могу держаться на ногах.
Он преувеличивал. Конечно, он отлично мог держаться на ногах, и голова у него уже совсем не болела, а только шумело в ушах, да и то не так сильно, как сначала.
Петя оперся на плечо товарища.
– Лучше я здесь где-нибудь отлежусь, или, даже еще лучше, пусть меня отнесут в… околоток.
У Пети не хватило совести сказать - в лазарет.
– Как ты думаешь, Жора?-уже совсем жалобно проговорил Петя с легким стоном, за который сам себя презирал. Потом он сел на землю.
– Стой! Ага! - вдруг с торжеством крикнул Колесничук. - Вот сюда. Я так и знал. - С этими словами он коснулся пальцами Петиных галифе немного пониже кармана. - Ого, брат, сколько натекло!
Петя посмотрел и не поверил своим глазам. Карман его только что пошитых ультрамодных бриджей из дорогой темно-синей гвардейской диагонали теперь почернел и был мокрый, как будто в нем раздавили помидор.
– Видишь, сколько крови? - сказал Колесничук, болезненно морщась и чуть не плача от жалости к своему старому гимназическому товарищу, с которым они оказались в одной дивизии.
– Ишь, куда попало. По самому канту врезало. Петя увидел в мокром сукне маленькую рваную дырочку. Не могло быть сомнений: он ранен. И, по всей вероятности, ранен легко, потому что боли почти не чувствовал.
– Носилки! - крикнул Колесничук.
– Не надо, - сказал Петя неожиданно для самого себя. - Ты мне, Жора, только помоги перевязаться. Я остаюсь в строю. - И он строго посмотрел на приятеля.
Это был именно тот случай, о котором Петя давно уже мечтал, как и большинство прапорщиков: быть раненым и остаться в строю.
Так как вокруг все еще продолжали посвистывать шальные пули, а время от времени рвались и снаряды, то оба прапорщика отползли немного назад и сели в лощинке, среди поломанного орешника.
Здесь Колесничук, продолжая морщиться и качать головой, разорвал индивидуальный пакет, который был привязан к его шашке, а Бачей расстегнулся, опустил галифе и вдруг увидел свою голую ляжку, пробитую насквозь осколком.
Вид этих свежих красных дырок, откуда сочилась и текла по белому телу - его телу! - жидкая кровь- его кровь! - так поразил Петю (в особенности яркость крови), что у него закружилась голова. Он успел схватиться руками за шею Колесничука, который в это время неумело, но решительно накладывал на рану розовую вату бинта.
Тут подоспели носилки.
Петя Бачей заскрипел зубами, когда прямо на раны стали лить черный, как деготь, японский йод. Затем фельдшер перевязал рану, туго обкатав бинтом Петину поясницу.
Петя застегнулся и снова надел пояс с пистолетом и полевой сумкой, которые теперь показались ему слишком тяжелыми. Он с сожалением посмотрел на свои попорченные осколком, пропитавшиеся кровью бриджи.
– Ничего, - сказал Колесничук, - отпарятся. Ходить можешь?
Петя встал и сделал несколько шагов, но тотчас почувствовал довольно сильную боль. Он пошатнулся. Фельдшер подхватил его под руки и бережно посадил на землю.
– Нет, нет, пустите меня, я пойду в цепь! - сказал Петя, понимая, что теперь его уже в цепь не пустят, а отнесут на носилках в тыл.
В это время по знаку фельдшера санитары сбегали куда-то в кусты и вернулись с носилками.
– Лягайте, господин прапорщик, - сказал фельдшер, деликатно подставляя Пете плечо.
– Хорошо. Но только не дальше полкового госпиталя.
– Это как бог даст, господин прапорщик. Счастливого вам пути!
В голосе фельдшера Пете послышалась плохо скрытая зависть.
Санитары, преувеличенно суетясь, помогли раненому прапорщику лечь на носилки, и покрыли его сверху продырявленным макинтошем, побитым осколками.
Они заметно торопились. Им явно не терпелось поскорее вместе с носилками раненого выбраться с линии огня в тыл.
– Ну, Петя, будь здоров, поправляйся, а я пошел догонять роту. Старайся попасть в Одессу, кланяйся там моей Раисе.
Раиса была его молодая жена, попросту Раечка, урожденная Лурье, бывшая одесская гимназистка, хорошо знакомая Пете с детских лет.
Они поцеловались, и последнее, что видел Петя на поле боя, была долговязая фигура Колесничука, который, в каске на затылке, время от времени приседая и бросаясь на землю, бежал зигзагами по гребню высоты, догоняя свою цепь.
Санитары внесли Петю в глубокую расселину. Здесь раненого уже дожидался, дрожа от волнения, его вестовой - молодой миловидный солдатик последнего призыва, по фамилии Чабан.
Он бросился к носилкам и припал головой к погону прапорщика, заглядывая в его лицо своими нежными, девичьими светло-карими глазами, потемневшими от испуга.
– Что с вами, господин прапорщик?.. Что с вами, господин прапорщик? - повторял он бессмысленно.- А я уже думал, що вас зараз зовсим вбыло. - При этом он, не стесняясь, вытирал слезы рукавом своей летней травянисто-желтой гимнастерки.
– Где же это вы околачивались? - по-прежнему неестественно слабо, но уже с командирскими нотками в голосе сказал Петя. - В бою вестовому полагается быть вместе со своим офицером. Под суд захотели?
– Виноват, господин прапорщик. Трошки отстал, бо вы дуже швидко побежали вперед. А тут "он" как ударит сбоку… И все вокруг вас. А одна граната прямо-таки у вас под ногами разорвалась. Я уже думал, что клочков ваших не соберу. Стою на месте, аж весь трясусь тай плачу…
Чабан снова всхлипнул и посмотрел на своего прапорщика с восторженной улыбкой, как на ясное солнышко, даже немножко зажмурился.
– Ну, хорошо, потом расскажешь, а пока несите! - сказал Петя, услышав, что за гребнем снова - и довольно близко - началась ружейная пальба пачками и застучали пулеметы.
Но и без этого санитары поторопились.
Теперь, кроме них, носилки поддерживали неизвестно откуда взявшиеся еще два солдатика с винтовками, оба маленькие, проворные, суетливые, до смерти перепуганные и в то же время старающиеся быть как можно незаметнее.
– А вы, друзья, как сюда попали? - грозно спросил Петя. - Вы разве санитары?
– Никак нет, - с готовностью ответил один из них. - А мы пособляем санитарам.
– На случай, если чего-нибудь не так… - добавил другой.
– А ну, марш обратно в роту! - крикнул Петя.
– Слушаюсь, господин прапорщик! - с еще большей готовностью сказали оба солдатика в один голос, но никуда от носилок не отошли, а, наоборот, ухватились за них еще крепче, всем своим видом стараясь показать, что они готовы на все, лишь бы как можно лучше услужить господину прапорщику.
– Я кому приказываю? - сказал Петя, угрюмо скосив из-под каски глаза.
Но тут кончилась лощинка, и носилки снова оказались на открытом месте.
Вероятно, баварскому артиллерийскому наблюдателю эта небольшая кучка солдат, окруживших носилки, показалась в бинокль среди складок местности тем, что на военном языке называется "скоплением неприятеля".
Через минуту прилетело несколько немецких шрапнелей, которые разорвались в разных местах - высоко и низко, - повиснув в воздухе зловеще-темными шарами дыма.
Петя лежал на носилках вверх лицом, и ему некуда было деться. Он снова почувствовал отчаянный, животный ужас. Как! Провоевать два года, получить такое удачное ранение и быть так глупо, так безжалостно убитым на носилках по дороге в тыл, именно теперь, когда через каких-нибудь четверть часа он будет спасен от всех ужасов войны!
Но что же делать? Он прикрыл лицо каской. Его сводило с ума собственное бессилие.
– Братцы! - крикнул он солдатам. - Выручайте! Всех представлю к георгиевскому кресту за спасение офицера под огнем!
Солдаты, которые и сами были не прочь спастись вместе с раненым офицером, побежали рысью, так что каска стала подпрыгивать на лице прапорщика, довольно ощутительно ударяя его по носу.
И скоро носилки оказались в безопасности. Поле боя осталось далеко позади, и над ним туда и назад продолжали летать наши и немецкие корректировщики, окруженные оспинками шрапнельных разрывов.
2 СВЕРЧКИ
Все это происходило жаркой солнечной осенью 1917 года в Румынских Карпатах, в первые часы русского наступления, начатого по всему фронту после двухдневной артиллерийской подготовки.
Петя понимал, что ему здорово-таки повезло. Недаром же у него было две макушки. Он оказался первым раненым офицером по всей дивизии. Поэтому его эвакуация в тыл совершилась со сказочной легкостью.
Офицерское отделение только что развернутого в громадных палатках полевого дивизионного лазарета было еще совсем пусто. Первого раненого прапорщика встретил весь медицинский персонал во главе с главным врачом-хирургом в еще чистом, накрахмаленном халате, из-под которого выглядывали лакированные сапоги с маленькими штаб-офицерскими шпорами.
Хирург изнывал от ожидания.
Заметив носилки с прапорщиком, он тотчас отбросил в сторону папиросу "Лаферм" и натянул черные резиновые перчатки, при виде которых у Пети потемнело в глазах.
– На стол! - крикнул хирург наигранно грубым голосом, таким самым, каким, по его мнению, должен был кричать великий Пирогов на бастионах осажденного Севастополя.
– Ножницы! - услышал Петя над собой ужасный голос, едва только его положили на грубо сколоченный сосновый стол, покрытый клеенкой.
"Боже мой, для чего же ножницы?" - со страхом подумал Петя и жалобно посмотрел на хирурга, который изо всех сил раздувал сизые щеки, шевеля усами, рыжими, как медная проволока.
– Разрежьте ему шаровары! - скомандовал хирург с таким видом, как будто малейшее промедление грозило раненому смертью.
– Умоляю вас… Я сам… - пролепетал Петя и слегка приподнялся на локте, забыв в этот миг, что он ранен.
Не хватало, чтобы искромсали ножницами его шикарные выходные бриджи, которые хирург так вульгарно и пренебрежительно назвал шароварами.
– Что же ты стоишь, как бревно, я не понимаю. Помоги же! - плаксиво сказал Петя своему вестовому, который ни жив ни мертв стоял возле распахнутого входа в операционную палатку, с ужасом ожидая, что сейчас начнут резать его любимого начальника.
Но Чабана в операционную не пустили, и Пете самому пришлось расстегнуться и обнажить перевязку.
– Сапожники! - сказал хирург, разрезая кривыми ножницами промокший окровавленный бинт и с отвращением бросая его в пустое ведро. - Шмаргонцы! Даже перевязать толком не смогли раненого прапора. Зонд!
Он сделал зверские глаза, которые за увеличительными стеклами небольших золотых очков зашевелились, как у рассерженного бычка, и в ту же секунду в его откинутой назад руке очутился зловеще изогнутый, длинный, страшный инструмент с неприятно блестящим никелированным шариком на конце.
– Ой, не надо! - совсем по-детски сказал Бачей. Но хирург не обратил на это внимания и твердо, но в то же время очень легко насквозь проткнул рану гибким зондом.
Петя зажмурился, застонал от тупой боли, которая, впрочем, оказалась не так сильна, как можно было ожидать при виде окровавленного конца зонда с шариком, вылезшим из выходного отверстия раны.
– Болит? - бодро спросил хирург.
– Болит,- бодро ответил Петя и немножко застонал, хотя этого можно было и не делать.
– Но не очень? - пытливо спросил хирург.
– Но не очень, - согласился Петя. - Но все-таки…
– Прекрасно, - сказал хирург, вытаскивая зонд, отчего раненый опять застонал, на этот раз непроизвольно.
Он хотел зажмуриться или отвернуться, но как завороженный не мог отвести глаз от своей сочащейся раны.
– Молодец прапорщик! - сказал хирург, ощупывая Петино бедро со всех сторон. - Кость не задета. Ну, счастлив ваш бог. Могло быть куда хуже.
Услышав, что кость не задета, Петя почувствовал нечто вроде разочарования и даже некоторого испуга.
Но следующие слова хирурга его успокоили.
– Сейчас мы сделаем вам дренаж, и можете отправляться дальше, на эвакуационный пункт. Не будем вас задерживать, тем более, что через час-полтора здесь на одной койке будет валяться по четыре раненых, и мы не будем знать, что с ними делать, куда их девать.
Хирург мотнул своей коротко остриженной медно-рыжей головой в сторону передовых позиций, откуда по всему фронту продолжало грозно перекатываться и греметь, отчего полотняные стены операционной с вделанными в них окошками все время вздрагивали и колебались.
Когда в оба отверстия раны были вставлены рези" новые трубочки - дренажи, приклеены пластырем, закутаны ватой и нога твердо забинтована, Петя вдруг почувствовал такую сонливость, что мгновенно заснул, но сейчас же его разбудил собственный храп.
Теперь он уже лежал на свежем воздухе, в тени под деревьями, и хирург что-то наливал в лазаретную эмалированную кружку из красивой французской бутылки.
– Выпейте коньяку, это вас подкрепит. Мартель. Подарок доблестных союзников.
Петя хлебнул французского коньяка. Едкая пахучая жидкость потекла по его подбородку. Он закашлялся.
– Заешьте, - сказал хирург и сунул прапорщику в рот кусок английской галеты. - Подарок доблестных союзников. И будьте здоровы. Сейчас вам принесут документы, аттестат и все прочее, а я пойду резать людей, видите, публика подваливает. Горячий будет денек! - прибавил он.
Петя увидел, что все вокруг успело заметно измениться.
В лесу между палатками госпиталя, где совсем недавно было еще безлюдно, теперь, откуда ни возьмись, появилось множество раненых - солдат и офицеров.
Они притащились сюда с передовой линии пешком или, в лучшем случае, были принесены на носилках, которых, как это всегда бывает во время больших сражений, не хватало.
Раненые лежали, сидели и стояли в сухой, жаркой тени небольших карпатских сосен, ожидая очереди на перевязку или операцию.
Со своими измученными, запылившимися лицами и окровавленными, промокшими перевязками они не произвели на Петю никакого впечатления. За время службы в действующей армии он уже успел достаточно насмотреться на раненых.
А главное, он сам был ранен, и это как бы давало ему моральное право не обращать внимания на чужие страдания.
Глядя на них, он только лишний раз убеждался в том, что ему сегодня во всех отношениях повезло.
Был бы он ранен часом позже, неизвестно еще, достались ли бы ему носилки, сделали бы ему так быстро и так тщательно перевязку, напоили бы его французским коньяком, а главное, эвакуировали бы его в тыл с такой, в сущности, пустяковой раной. С такими ранами обычно через неделю-другую человека снова отправляют на позиции.
Пете даже пришло в голову, слегка отуманенную мартелем, что хирург может, чего доброго, передумать и вместо эвакуационного пункта отправить его куда-нибудь не дальше корпуса.
Чабан, посланный в канцелярию лазарета за бумагами, долго не возвращался, и Петя стал не на шутку беспокоиться.
Между тем санитары и солдаты, доставившие его сюда, мирно сидели в сторонке и хлебали из бачка лазаретный суп.
Пустые носилки стояли рядом.
– Вы здесь зачем околачиваетесь? - спросил Петя.
– Обедаем, господин прапорщик, - с искательной улыбкой ответил один из санитаров.
– Окопались? - грозно сказал Петя. - А ну в два счета марш в роту! Нечего тут валандаться!
Солдаты сделали вид, что страшно торопятся, засуетились, стали в последний раз изнутри и снаружи облизывать деревянные ложки, совать их черенками за обмотки, а на самом деле оставались, как пришитые, на месте.
– Кому сказано? - повысил голос Бачей. - Вы чего здесь дожидаетесь?
– Так точно, дожидаемся, чтобы вы всех нас переписали.
– Это еще зачем?
– Вы обещали.
– Я?
– Так точно. Как мы вас под огнем вынесли на своих руках из боя и как вы нам обещали за спасение офицера георгиевские кресты.
– А! - сказал Петя. - Это дело другое. Раз обещал, значит, сделаю. Ну, говорите свои фамилии.
Он вытащил из-под головы сумку и записал в полевую книжечку фамилии и звания своих спасителей, после чего они, пожелав прапорщику счастливого пути в тыл и еще довольно долго скручивая цигарки из солдатской газетки, "позыченной" у лазаретной прислуги, наконец взяли пустые носилки и, не торопясь, побрели, мелькая среди деревьев, туда, откуда, ни на миг не утихая, продолжали доноситься зловеще громкие звуки большого сражения.
По этим звукам, как бы уже давно досадно застрявшим на одном месте, Пете было ясно, что наше наступление остановилось, пехота залегла и теперь ее изо всех сил молотит неприятельская артиллерия.
Раненых с каждой минутой прибывало все больше и больше.
Уже возле переполненных лазаретных палаток началась давка. Санитары укладывали раненых прямо под деревьями на одеяла.
Слышались стоны, недовольные возгласы, матерная брань, и уже неподалеку образовался митинг, откуда долетал рыдающий солдатский голос, выкрикивающий те самые слова, которые в последнее время повторялись всюду - в тылу и на фронте, - где только ни собирался митинг.
Эти слова еще не потеряли своей жгучей новизны.
Они были не плодом ораторского искусства, а с болью и яростью вырывались из самого солдатского нутра, из глубины народной души, истерзанной всеми муками трехлетней бойни.
– Будя! Попили нашей кровушки! Пора кончать, пока нас всех тут не переколотили! Бона, слышь, как молотит?
Митинг замолк. В минутной тишине бой гремел особенно зловеще.
Пете даже показалось, что все вокруг потемнело и солнце скрылось в грозовой туче, хотя на самом деле безоблачный полдень продолжал сиять в предгорьях Карпат, весь пропитанный горячими запахами трав и различных древесных пород: сосны, дуба, бука, граба…
Петя почувствовал тошноту. Он надвинул на лицо свою помятую каску, накалившуюся от солнца, и закрыл глаза.
В это время прибежал Чабан с бумагами, а следом за ним подъехала санитарная двуколка, в которую Петю и погрузили.
– Ну, Чабан, прощай, - сказал он, засовывая бумаги в полевую сумку.
– Господин прапорщик, - проговорил Чабан с умоляющей улыбкой и даже осмелился нерешительно, хотя и довольно крепко взять Петю за плечо.
На лице Чабана было написано столько отчаянной, страстной надежды, что Петя сразу понял: вестовой просится вместе с ним в тыл.
– Ей-богу, ваше благородие, возьмите меня, - проговорил Чабан, переводя дух от смущения. - Ей-богу, возьмите!
Он даже употребил старорежимное, дореволюционное выражение "ваше благородие", уже давно отмененное Временным правительством.
– Чудак человек, как же я могу?
Петя всей душой жалел этого человека, такого молоденького, поукраински красивого и нежного, который должен был немедленно возвращаться в цепь, получить винтовку и идти в бой, откуда вряд ли уже вернется.
– Господин прапорщик, вы можете. Вы все на свете можете!
Свято веря в эту минуту во всемогущество прапорщика, Чабан смотрел на Петю со страстной надеждой.
Петя был совсем не против того, чтобы взять с собой вестового. Сам так счастливо избегнув смерти, он теперь с радостью готов был спасти от гибели любого другого человека, своего ближнего, в особенности такого милого, как Чабан. Вся беда заключалась в том, что при старом режиме раненый офицер мог взять с собою в тыл денщика, то есть солдата, числившегося в нестроевой команде, а после революции не мог. Вестовой оставался в части.
"Убьют малого, это уж наверное", - подумал Петя, испытывая какое-то странное, сложное чувство, похожее на стыд или, во всяком случае, неловкость от того, что вот он уже спасен и его уже наверняка не убьют, а если убьют, то не скоро, а вот Чабана так убьют безусловно и, весьма вероятно, сегодня же днем.
– Ваше благородие, господин прапорщик! - умоляюще говорил Чабан, держась за колесо, как бы желая удержать двуколку. - Как же вы поедете без меня? Кто вам по дороге поможет? А я в случае чего и постирать могу и сготовлю поисты.
– Ладно, - сказал Петя решительно. - Зовите сюда начальника госпиталя.
– Не могу. Не имею права. Не положено, - сказал начальник госпиталя, приведенный Чабаном. - А впрочем, делайте, как хотите! - прибавил он и вдруг раздраженно закричал: - Пускай хоть вся армия уезжает! Тем скорее кончится вся эта революционная петрушка. Вы! Как там ваша фамилия? - спросил он вестового, подчеркивая слово "вы".
– Чабан, ваше высокоблагородие!
Начальник госпиталя поморщился так, словно поел мыла.
– Можете сопровождать своего прапорщика, но только без аттестата. Аттестат пусть вам выдаст в тылу воинский начальник, если, конечно, он вас не арестует за дезертирство.
– Я отвечаю, - сказал Петя покраснев.
– Ну так и отправляйтесь, - сказал начальник госпиталя, - я умываю руки. Идите вы все к черту!
И громко плюнул.
Двуколка тронулась и въехала в лес, подпрыгивая по корням.
Это был лиственный прохладный лес с бархатисто-серыми стволами и неподвижной листвой, как бы очарованно застывшей в однотонно-зеленом воздухе.
Из заросших лесных расселин тянуло приятной сыростью.
Иногда жаркие лучи солнца пробивались сквозь буковую листву и скользили по лицу прапорщика, заставляя его жмуриться.
Здесь было так тихо и мирно, что даже сравнительно недалекий грохот боя уже не казался таким грозным, и Петя испытывал упоительное чувство безопасности.
Иногда двуколка пересекала поляны, поросшие перезревшей травой. Тогда вокруг слышался сухой треск кузнечиков. Он вызывал в Петином воображении картину степной ночи, когда на громадном пространстве как бы рассыпаны мириады крошечных косцов, дружно продолжающих какую-то свою косовицу, начатую еще днем.
Давно не слышал Петя вокруг себя этих мирных, убаюкивающих звуков.
– Слышь, Чабан, - не открывая глаз, спросил он. - Что это такое?
Чабан не понял, о чем его спрашивают. Ему даже показалось, что его офицер бредит. Он с испугом посмотрел на Петю.
– Чего изволите? - спросил он жалостливым, бабьим голосом.
– Я говорю, это что, сверчки, что ли? - повторил Петя. - Или, может быть, у меня шумит в ушах?
– Так точно, - еще более жалобно ответил Чабан. - Це у вас в ушах шумит.
Петя прислушался.
– Да нет же, это не в ушах. Неужели ты ничего не слышишь?
Чабан с недоумением посмотрел на своего офицера и стал прислушиваться.
– Ну? Ничего не слышишь? - спросил Петя с тревогой.
– Слышу, - ответил Чабан.
– Что же ты слышишь?
– Слышу цвиркунов. А никаких сверчков не слышу.
– Ну, так цвиркуны - это и есть то же самое, что по-русски сверчки! - Петя сказал с облегчением, потому что и сам было испугался, не начинаются ли у него галлюцинации слуха.
Несколько раз Петя засыпал и просыпался от толчков двуколки.
К вечеру его привезли на какой-то эвакопункт и положили на нары в офицерском бараке, который, в сущности, ничем не отличался от солдатского и был переполнен ранеными, свезенными сюда со всей армии.
Петя лежал в духоте, вплюснутый между двумя ранеными офицерами, из которых один все время вздрагивал и стонал, а другой лежал неподвижно, высунув сапоги из-под коротко обрезанной пехотной шинели. Он не дышал, и Пете все время казалось, что он уже умер.
В бараке было темно и душно. Горела только одна маленькая керосиновая лампочка с черным от копоти стеклом.
Пахло больничной соломой.